Нахалки
Часть 5 из 35 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Югославия была лоскутной страной, созданной после Первой мировой войны в попытке объединить славянские народы в одном государстве. Это был масштабный геополитический эксперимент, одобренный союзниками. К тридцатым годам стало ясно, что он полностью провалился. В стране то и дело вспыхивали восстания, рос этнический национализм, а в соседних странах набирали силу немецкий и итальянский фашизм. В период Второй мировой войны Югославия лишилась существенной части территории, но продержалась – на авторитарном правлении – до девяностых.
В тридцать шестом году Британский совет отправил Уэст с лекционным турне по Югославии. Хотя Ребекка очень паршиво себя чувствовала в поездке, страна ее очаровала. Ей давно хотелось написать что-нибудь о стране, в которой она не живет, и Югославия, с ее тщательно проведенными линиями разлома, ей очень в этом смысле нравилась. Нравился ей и гид, который ее сопровождал, – Станислав Винавер, хотя, когда он попытался превратить взаимную привязанность в нечто большее, она отказалась. Видимо, отказ не испортил отношений, потому что Станислав оставался ее гидом в пяти последующих поездках в страну в течение пяти лет работы над книгой.
Уэст приезжала в Югославию, даже когда Гитлер уже вторгся в Чехословакию. Получившаяся книга, «Черный ягненок и серый сокол», к моменту выхода в октябре сорок первого растянулась на двести страниц.
Один недавний биограф Уэст назвал «Черного ягненка» «мастерской, но слегка хаотичной работой». Замечание верное, но автор совершенно не учитывает, что именно хаотичностью стиля всегда завлекала читателя Уэст, именно эта бессвязность держала внимание читателя до конца текста. К тридцатым Уэст стала мастером самых неожиданных ассоциаций, выводя одну мысль из другой так, как умела только она. У читателя складывалось впечатление, что он видит, как работает ее мозг.
С точки зрения логики теоретические рассуждения Уэст о Югославии не были безупречны. Она подвергает, не задумываясь, психоанализу целую страну, что нынче считается – и справедливо – редукционизмом. В начале книги нам показывают четырех основательных дисциплинированных немцев – пассажиров поезда, и они «в точности похожи на всех знакомых мне немцев-арийцев: таких в центре Европы шестьдесят миллионов». Уэст полагала, что национальность есть судьба, что есть между людьми неустранимые различия, их следует понимать и считаться с ними. Иногда это уводило ее на пути откровенного расизма. В одном из пассажей книги она даже заявляет, что «танец привередливого» – зрелище, которым она не раз наслаждалась в Америке в исполнении «негра или негритянки», – показался ей «животным», когда его танцевал белый.
Серьезную геополитику она запросто перебивала юмором. Рассказывая о Лондонском соглашении пятнадцатого года, едва не передавшем Италии несколько славянских территорий, Уэст вдруг останавливается. Она только что рассказывала, как итальянский поэт и предтеча фашизма Габриеле д’Аннунцио – лысый мужчина с вощеными усами – отправил войска в Фиуме (на территории современной Хорватии), чтобы удержать его под контролем Италии. Описывая порожденный этим броском хаос и взрыв итальянского национализма, Уэст замечает:
Я поверю, что битва за феминизм окончена и женщины добились равноправия с мужчинами, когда какая-нибудь страна перевернется вверх дном и окажется на грани войны из-за страстных речей абсолютно лысой писательницы.
В книге присутствует Генри – каждое упоминание о нем служит для создания некоего здравомысленного фона для увлеченных рассуждений Уэст о чистом чувстве. Характерен эпизод, когда Уэст с мужем вовлекаются в литературную дискуссию с одним хорватским поэтом, который утверждает, что Джозеф Конрад и Джек Лондон – писатели получше, чем более традиционно-литературные Шоу, Уэллс, Пеги и Жид:
Они переносили на бумагу разговоры за чашкой кофе – что вполне себе достойное занятие, если разговоры хороши, но это несерьезно, это рутина и обыденность, как пот людской. А настоящее повествование – вещь величайшей важности [утверждал хорватский поэт]; оно собирает опыт, его усваивают другие обладатели поэтического таланта и переводят в высшие формы.
Генри пытается слабо возражать («У Конрада вообще нет чувства трагедии»), но Уэст цитирует именно мнение поэта, и цитирует так подробно, что возникает мысль, будто она с ними согласна.
Отзывы на «Черного ягненка и серого сокола», выходившего по главам в Atlantic, были по меньшей мере лестными. New York Times назвала его «блестяще объективной книгой о путешествии», отметив, что это заслуга «одной из самых одаренных и вдумчивых английских писательниц и критикесс». Рецензент New York Herald Tribune восторженно писал: «Это первая книга с начала войны, где изображен мир в натуральную величину, по своему масштабу соответствующая кризису, который мы переживаем».
Последняя цитата весьма примечательна. Когда вышел «Черный ягненок», до нападения на Пёрл-Харбор оставалась еще пара месяцев, и Америка ощущала себя в полной безопасности от европейских заварушек. А для большинства европейцев война как-то не подлежала сравнению с занимательной книжкой. К моменту выхода «Черного ягненка» она была всепоглощающим фактором повседневнойжизни.
Уэст с мужем спокойно пересидели войну в Англии. Генри с начала войны, с осени тридцать девятого, работал на Министерство экономической войны. Они купили себе загородное имение, чтобы там жить – в какой-то мере из соображений, что, если станет совсем плохо, они смогут «отчасти прокормиться тем, что сами вырастим». Из Англии Уэст отправила две корреспонденции Гарольду Россу в New Yorker. В них она настойчиво называла себя домохозяйкой. Ее трудности, как она сама признавала, не того рода, что включал в историю Рима Гиббон, но она ни за что не стала бы оклеивать стены обоями, не взлети так из-за войны цены на краску. Оказалось, что абажуры у нее никуда не годятся – они «направляют свет наружу, а это может стоить нам жизни: мой дом стоит на холме, и кружащий в небе „Дорнье” наверняка этот свет заметит». Особое внимание привлекал вопрос о действии войны на кошек. Одну статью Уэст так и начала – с рассуждений о своем рыжем коте:
Плохо приходится кошкам во время войны: они умные создания, но ни устной, ни письменной речи не понимают. Сперва воздушные налеты, потом из-за них переезды, и кошки страдают, как страдали бы умные и чуткие люди, если бы понятия не имели об истории, не знали бы, что такое война, и сильно подозревали, что все это им устроили те, в чьем доме они живут и от чьей щедрости зависят. Окажись Царапкин один в пустом доме, сбежал бы лес и ни за что к этим ненадежным людям не вернулся бы.
«Черный ягненок и серый сокол» создали Уэст славу репортера первого ранга. До победы союзников ей негде было толком применить свои умения, но потом New Yorker сделал ее своим главным судебным репортером в судах над военными преступниками. Для Уэст это была подходящая тема, поскольку суды рассматривали и конкретное дело, и общие принципы закона – такой переход от частного к общему напоминал обычный ход рассуждений в статьях самой Уэст.
Первые ее репортажи освещали судебный процесс Уильяма Джойса, известного в Англии как Лорд Хо-Хо [9]. Джойс родился в Америке, но большую часть жизни прожил в Ирландии, а потом в Англии, будучи фанатичным англо-ирландским националистом. В тридцатых годах он примкнул к фашистам сэра Освальда Мосли, а в тридцать девятом переехал в Германию. Он стал пропагандистом на радио, его выступления транслировались в английский эфир для подрыва боевого духа Англии. Прозвище ему придумали британские журналисты; в Англии он был одним из самых отвратительных персонажей. После войны Джойс был пойман и перевезен в Англию, где его судили за измену. Уэст, как и многие, считала, что он в полной мере заслужил вынесенный ему смертный приговор. Она сопоставила моральную ничтожность Джойса с его плюгавой внешностью: «мелкая такая тварь, не то чтобы выдающегося уродства, но вполне существенного». К моменту, когда она наблюдала, как Джойса вешают, ее интересовал уже не он, а те, кого она считала его жертвами. «Один старик сказал мне, почему пришел: он был в морге, опознавал внуков, погибших при взрыве „Фау-1”. Когда он пришел домой и включил радио, оттуда заговорил Хо-Хо».
Но Нюренбергский трибунал, откуда она тоже вела репортажи для New Yorker, ставил перед ней достаточно сложные вопросы. Не то чтобы ей нацисты хоть сколько-нибудь нравились, но в ее описании они представали не слишком уж грозными. Рудольф Гесс, второй человек после фюрера, показался ей «так явно безумным, что даже неловко, что его приходится судить». Германа Геринга, назначенного преемника Гитлера, она назвала «размазней». Она не утверждала определенно, что среди подсудимых не все были злодеями в традиционном смысле слова, как потом сказала знаменитая Ханна Арендт. Уэст твердо верила, что они виновны в совершенных преступлениях, и ее не убеждал довод, что они просто выполняли приказы. Она об этом сказала прямо:
Очевидно, что, если Первый лорд Адмиралтейства Британии сойдет с ума и прикажет адмиралу подавать офицерам на ужин суп из младенцев, адмирал обязан не подчиниться. Но нацистские генералы и адмиралы практически не проявляли недовольства, выполняя приказы Гитлера, очень сходные с приказом варить младенцев.
Вопросу о коллективной вине немецкого народа в гитлеровских преступлениях – одной из самых обсуждаемых морально-политических проблем двадцатого века – Уэст в своих первых послевоенных вещах мало уделяла внимания. Мало что она могла сказать и о Холокосте, кроме того, что этот факт заслуживает наказания. Она тогда даже считала, что нацисты должны быть наказаны за свой преступный метод ведения войны в целом, а «то, что они сделали с евреями», рассматривала в общем контексте преступности нацизма.
Это было серьезное моральное упущение. Вызвано оно было, в частности, тем, что в ходе судебного процесса внимание Уэст постепенно обращалось к советской России. Она назвала схожие черты в мышлении нацистов и коммунистов и стала бить тревогу еще на ранних этапах, когда писала про Джойса:
Существует сходство между претензиями наци-фашистов и коммуно-фашистов и не меньшее сходство в методах реализации этих претензий. Претензии основаны на неверном допущении, будто человек, обладающий неким особым даром, обладает также некоторой универсальной мудростью, которая даст ему возможность установить государственный порядок высший по сравнению с нелепым и искусственным, порожденным консультативной системой, известной как демократия, – и это даст ему возможность разбираться в делах людей лучше, чем разбираются они сами.
Мысли о коммунизме занимали еще сорок лет ее жизни и творчества, хотя он и был единственной ее темой. Ее посылали описывать похороны королей, съезды демократов, судебные процессы, историю Уиттекера Чемберса, события в Южной Африке.
Ее приглашали на мемориальные мероприятия, например, в семьдесят пятом году на вечер памяти суфражисток, о которых она сказала, что они выглядели «невероятно эффектно». Но шло время, и внимание, которое она могла к себе привлечь, падало, угасало. Отход от левого движения и прихотливый стиль отдалили ее от растущих писателей сороковых и пятидесятых. Для них она стала чудаковатым реликтом ушедшей эпохи.
В старости Уэст остро переживала это падение интереса. Она писала в дружеском письме: «Если ты – писательница, то ты должна сделать три вещи. Первое: не писать слишком хорошо. Второе: умереть молодой (тут Кэтрин Мэнсфилд нас всех переплюнула), и третье – покончить с собой, как Вирджиния Вулф. А продолжать писать, и писать хорошо – непростительно».
И она писала в своей яркой и небрежной манере до самой смерти.
До конца дней Уэст сохранила артистичный, неформальный стиль. Ее книги получали признание, в последние годы жизни она была постоянной гостьей интеллектуальных ток-шоу. Она была одной из немногих женщин, считавшихся экспертами в серьезных политических вопросах. Но у нее бывали и ошибки – и одной из них была одержимость антикоммунизмом.
Глава 3
Уэст и Зора Ниэл хёрстон
В сорок седьмом году New Yorker отправил Уэст освещать процесс о линчевании в Гринвилле, Южная Каролина. Поездку предложила она сама. Ситуация была такова: в тюрьме округа Пикенс содержался по обвинению в убийстве белого таксиста двадцатичетырехлетний Вилли Эрл – некоторые косвенные улики связывали его с убийством. В ночь шестнадцатого февраля сорок седьмого года товарищи таксиста по работе собрались толпой, вломились в тюрьму и вытащили оттуда Эрла. Его избили, истыкали ножом и застрелили.
Линчевание в США никогда не прекращалось, но к сороковым годам случаи его были относительно редки. История Эрла попала в заголовки по всему северо-востоку США. Газеты наперебой сообщали кровавые подробности, чтобы потрясти читателя. В одной говорилось, что голова у него была «размозжена». В другой – что толпа вырвала у него сердце из груди. Возможно, северянам было отчасти приятно читать эти жуткие подробности – они жили далеко от места действия – и в самом своем потрясении находить повод для самоутверждения. Такая дикость, могли они сказать себе, возможна лишь на отсталом Юге.
Да только оказалось, что на Юге тоже не все одинаково отнеслись к смерти Вилли Эрла. Новый губернатор Южной Каролины Стром Термонд тогда всего месяц как вступил в должность, и линчевание в Гринвилле поставило его в критическое положение. Говорили, что Комитет президента Трумэна по гражданским правам внимательно следил за процессом, хотя ФБР в конечном счете от расследования отказалось. В итоге перед судом предстал тридцать один человек.
Уэст, как и большинство белых интеллектуалов ее эпохи, к линчеванию относилась с отвращением. Она видела в нем результат глубоко окопавшегося расизма. «Сказать, что на действия этих людей, кто бы они ни были, не оказал влияния цвет кожи Вилли Эрла, было бы чистейшей чушью», – писала она.
Но Уэст старалась тщательно передавать нюансы ситуации, видимо, казавшиеся ей важными. Она писала, что не наблюдает в этом процессе культуры безнаказанности белых за страдания черных. Подсудимые, по ее оценке, серьезно боялись, что их осудят. Указывала, что у Эрла «выработалось резко враждебное отношение к белым». Писала, что белые линчеватели не получали удовольствия от своих действий. Ими двигала, писала она, месть за друга, а не жажда крови. И только одного чернокожего она процитировала подробно, и этот чернокожий «просил о расширении законов Джима Кроу» [10].
Ничего так сильно не хочу, как закона, который запретит неграм ездить на такси с белым водителем. Они это любят. Мы все это любим. А знаете почему? Потому что только так мы можем заплатить белому, как платят слуге.
Расизм, который она видела, был в основном обезличенным, институциональным. Отдельные места в суде для черных и белых. Чернокожих журналистов, которые пришли освещать процесс, так порицали, когда они садились среди белых на местах для прессы, что в конце концов они пересели на места для черных. Уэст предположила, что в случае линчевания темнокожего судебного преследования можно опасаться меньше, чем при линчевании белого.
Были и более конкретные причины для возмущения. Когда прокурор сказал, что чем больше будет убито таких людей, как Вилли Эрл, тем лучше, и добавил: «Есть закон, запрещающий убивать собак. Но если возле моего дома будет бегать бешеная собака, я ее пристрелю, и пусть меня судят», Уэст не сдержалась: «Никогда в истории ни в одном суде не могло быть сказано ничего более мерзкого». Но оскорблена она была бесчеловечностью подобного подхода. Слов «расизм» или «предрассудки» в этом тексте нет.
Уэст признавала, что оправдательный приговор обвиняемым был несправедлив, что их торжество во время произнесения вердикта было просто «радостью спасения, избавления от опасности». Она тревожилась, что вердикт вызовет взрыв беззакония, хотя в основном имела в виду реакцию чернокожих. Она думала, что они «не ведают, что творят». Еще она считала, что судебный процесс в Гринвилле предвещает конец линчевания на Юге – сейчас мы знаем, насколько она была далека от истины.
Возможно, главную роль сыграла неискушенность Уэст в этих вопросах. В Гринвилле она заплыла в незнакомые воды, куда лучше понятые и описанные другими, в основном темнокожими, авторами. Пусть статьи Иды Б. Уэллс, чернокожей журналистки, всю жизнь боровшейся против линчевания, были написаны на полвека раньше, но ее имя все еще оставалось на слуху. Были и другие черные писатели того времени – их статьи часто появлялись даже в «белых» газетах, и они куда лучше понимали обстановку на Юге. Среди них была Зора Ниэл Хёрстон.
Хёрстон выросла в городке Итонвилл во Флориде, в черном анклаве расистского штата. Сорванец и бунтарка, она рано забросила школу и полтора года из своих двадцати работала горничной у певицы странствующей труппы, ставящей оперы Гилберта и Салливана. Свидетельство об окончании средней школы она получила только в двадцать шесть лет, после чего поступила в Говардский университет. К двадцать пятому году она, как и многие начинающие молодые интеллектуалы, оказалась в Гарлеме и почти сразу стала постоянным автором афроамериканских журналов, в частности, Opportunity и Messenger.
Ее статья-прорыв «Каково мне быть цветной?» была напечатана, когда Хёрстон было двадцать девять. Хёрстон пишет там, что она, пока не уехала в детстве из Итонвилла, вообще не знала, что она «цветная», а когда узнала, то не стала считать это трагедией. И не согласна скорбеть с другими темнокожими по поводу расы, потому что «слишком занята заточкой устричного ножа» [11]. И все же после двадцати лет жизни в белом мире она пишет: «Ощущение, что я цветная, бывало сильнее всего, когда меня жизнь бросала на резкий белый фон». А интеллектуальная жизнь в Америке ее времени (и еще много лет после) была именно таким фоном. Газеты и журналы были фактически сегрегированы даже на освобожденном Севере. Крупные «белые» газеты писали о творчестве Хёрстон (New York Times давала рецензии на все ее книги), но ее явно считали прежде всего чернокожей писательницей, а печататься в New Republic или New Yorker чернокожих писателей не приглашали. Работой литературного журналиста ей было не прокормиться.
Поэтому Хёрстон стала изучать антропологию, защитила диссертацию в Барнард-колледже Колумбийского университета и начала работать под руководством антрополога-первопроходца Франца Боаса, который поручил ей измерять черепа. Впоследствии то, что она делала, можно было назвать этнографией, которую поддерживали разные фонды. За время своей работы Хёрстон опубликовала несколько фольклорных исследований – в основном посвященных сохранению диалекта чернокожих, на котором говорят в анклавах вроде Итонвилла. Этот диалект появляется и в ее самом знаменитом романе «Их глаза видели Бога». Она также изучала традиции вуду на Ямайке и Гаити и описала свои находки в книге «Расскажи это моей лошади».
И вот эта набирающая разгон карьера с визгом затормозила в сорок восьмом году, когда сын квартирной хозяйки заявил, что Зора его совратила. После нескольких месяцев разбирательства мальчик отказался от обвинений, но шум в прессе был оглушительный, и стресс от всей этой истории мешал Хёрстон писать. Не помогало и то, что свойственный ей интерес к жизни чернокожих не входил в список приоритетов редакторов журналов и издательств. «Полное отсутствие спроса на глубокий и подробный анализ жизни негров, поднявшихся над классом слуг, – очень важная характеристика всей нашей страны», – писала она в статье пятидесятого года «Чего не напечатают белые издатели» для Negro Digest.
Но прежде чем полностью погрузиться в безвестность, она успела написать еще одну историю. В пятьдесят третьем году афроамериканская газета Pittsburgh Courier отправила Хёрстон репортером на процесс Руби Мак-Коллум в город Лайв-Оук во Флориде. Согласилась она, как пишет ее биограф, прежде всего потому, что были нужны деньги. Но и обстоятельства преступления не могли оставить ее равнодушной.
Чернокожая Мак-Коллум предстала перед судом по обвинению в убийстве белого, доктора К. Лероя Адамса. Что убила его именно она, не было ни малейших сомнений. Мак-Коллум застрелила Адамса у него в кабинете на глазах нескольких пациентов, потом повернулась, вышла и пошла домой ждать ареста. Суд рассматривал вопрос не о том, она ли убила Адамса, а о том, почему она это сделала. И выяснилось, что существовала некая связь между врачебной деятельностью Адамса и империей болиты (так называется испанская лотерея) мужа Мак-Коллум.
Также выяснилось, что Адамс был отцом одного из четырех детей Мак-Коллум. На суде она утверждала, что он неоднократно насиловал ее, но судья не позволил ей уточнить обстоятельства. После первого суда Мак-Коллум была осуждена за убийство; во время второго ей разрешили запросить проведение психиатрической экспертизы, после чего на несколько лет отправили в психиатрическую лечебницу.
Хёрстон смогла присутствовать только на первом суде. Редакторы Courier ставили к ее репортажам сенсационные заголовки, но тон их был уважительный и взвешенный. Она сообщала о людях, которым являлся бродивший по городу дух Мак-Коллум с головой орла и с «огненным мечом в руке». Само дело Мак-Коллум она воспроизводила по стенограмме, иногда со своими комментариями. Когда прокурор заявил, что реальной причиной убийства Адамса было нежелание Мак-Коллум оплачивать счета за лечение, Хёрстон повторила и это.
Простая перепечатка стенограммы – не самое увлекательное чтение. Но Хёрстон, видимо, ждала момента. Когда суд закончился, она написала нечто вроде рассказа о внутренней жизни Мак-Коллум. Он был напечатан в десяти выпусках Courier, и Хёрстон в нем обошлась с фактами достаточно вольно. Она сочинила историю о смелой, мятежной Мак-Коллум, которая «распоряжалась жизнью и судьбой двух сильных мужчин, белого и цветного». В ее описании Мак-Коллум была женщиной, похожей на саму Хёрстон: пацанкой, стремящейся быть любимой, одинокой в неудачном браке с человеком, который ей изменял. Что-то в этом деле позволило Хёрстон смешать факты и выдумку: исследователи ее творчества отмечают, что Хёрстон вставляла в свой текст фразы, использованные ею в романе «Их глаза видели Бога».
Эти репортажи и рассказ – не лучшая работа Хёрстон, но в них была определенная жизненная сила, наводящая на мысль, что в другой жизни и при других обстоятельствах Хёрстон могла бы написать репортаж со всеми ключевыми признаками «новой журналистики», как назвали впоследствии этот стиль, – когда сливаются в одно целое факты, эмоции и личный опыт. Она смогла бы применить те же средства к процессам вроде гринвиллского, который описала так неудачно. А в этой жизни Courier зажал обещанные за репортажи восемьсот долларов. Она умерла в безвестности восемь лет спустя – в шестьдесят первом. Потребовалась целая кампания, которую возглавила в восьмидесятых чернокожая писательница-феминистка Элис Уокер, чтобы Хёрстон снова начали массово читать – хотя сейчас ее считают в основном автором беллетристики.
Глава 4
Арендт
Прославилась Ханна Арендт, когда ей было уже за сорок. Внимание публики к ней привлек почти пятисотстраничный трактат о тоталитарной политике, написанный насыщенной прозой – такой, какая часто бывает нужна для изложения великих идей. Поэтому легко забыть, что начинала она свою духовную жизнь как мечтательная барышня, писавшая километры стихов, цветисто заявляющая, что «побеждена страхом реальности, бессмысленным, беспочвенным, пустым страхом, слепым взглядом своим обращающим все в ничто, тем страхом, который сам есть безумие, безрадостность, горе и уничтожение».
Но именно это студентка Ханна Арендт написала своему профессору, философу Мартину Хайдеггеру, из дома, на весенних каникулах двадцать пятого года. У них был роман, протекал он бурно и оставил след в биографии обоих. Когда писались эти слова (в «защитном третьем лице»), этому роману был едва лишь год. Ханна назвала свое эссе Die Schatten – «Тени», открыто намекая на свои мрачные мысли. В двадцать с небольшим лет ее всерьез грызла мысль, что ничего из нее не выйдет:
Вероятнее всего, она так и будет искать смысл собственной жизни – искать в бесполезных экспериментах, в праздном и бессильном любопытстве до тех пор, пока не застигнет ее врасплох долгожданный и желанный момент, что вдруг положит конец этой бессмысленной суете.
Бессмысленность жизни и неожиданность конца – эти мысли часто всплывали в жизни Арендт, как и в жизни Уэст и Паркер. Арендт родилась в интеллигентной семье прусского города Кёнигсберга. Мать – волевая женщина, державшая на себе дом, и одаренная пианистка. Отец – инженер-электрик, а также любитель-историк, вечно копавшийся в книгах о древних греках и римлянах.
Знакомство Ханны с отцом было недолгим: Пауль Арендт в молодости, еще до женитьбы, заразился сифилисом. К тому времени когда дочери исполнилось три года, болезнь стала быстро прогрессировать. Подробности его распада были страшными: он падал на семейных прогулках в парке от атаксии (нарушение координации мышц), свойственной поздним стадиям сифилиса. Когда Ханне исполнилось пять, его пришлось сдать в специальный стационар. Умер он почти два года спустя, в тринадцатом году, и к этому времени перестал узнавать навещавшую его дочь. Арендт редко о нем говорила. По словам биографа Арендт Элизабет Янг-Брюль, Ханна говорила друзьям, что о болезни отца помнит лишь звук фортепиано – мать играла ночами, и музыка успокаивала мечущегося отца.
После смерти отца матери оставалось лишь поддерживать привычный ход вещей – она вышла замуж второй раз, на этот раз за преуспевающего бизнесмена, уже когда Ханна была подростком. В материальном смысле жизнь ее была благополучна – насколько это было возможно для вдовы-еврейки с дочерью в Германии после Первой мировой. Это был бурный период Веймарской республики – эпоха невообразимой инфляции, художественных экспериментов и восхождения Гитлера к власти. Но дома жизнь была нетрудной. Арендт всегда настойчиво повторяла, что мать защищала ее от любых проявлений антисемитизма. Если в классе кто-то позволял себе антисемитские высказывания, Арендт приходила домой и рассказывала матери. Марта Арендт писала учителям очередное возмущенное письмо, и проблема рассасывалась. Очевидно, этим объясняется неверие Арендт, будто антисемитизм, как она выразилась в «Истоках тоталитаризма», «существовал всегда».
Вопреки тому, что она писала о себе Хайдеггеру в «Тенях», перед всеми прочими юная Арендт представала безжалостно самоуверенной. Она издевательски разговаривала с учителями, потому что могла самостоятельно дома выучить не меньше, чем в школе под их руководством, и с удовольствием им об этом сообщала. Однажды, оскорбившись каким-то замечанием учителя (содержание которого утеряно для истории), она организовала этому учителю бойкот, и за это была исключена из школы. Поэтому готовиться к вступительным экзаменам в университет ей пришлось самостоятельно.
В поздней юности Арендт заинтересовалась философией и в особенности сочинениями задумчивого датского экзистенциалиста Сёрена Кьеркегора. Кьеркегор был одним из первооткрывателей концепции ангста – ощущения, что есть какой-то глубокий дисбаланс в мире и в нас самих. Во всяком случае, Арендт эта концепция зацепила. Именно в этот период она написала кучу плохих стихов, обнаруживающих глубокий романтизм их автора – женщины, впоследствии ославленной слишком холодной и слишком рассудочной (теми, кто читал ее невнимательно):
Ах, в жизни есть смерть, я знаю, знаю.
Позвольте, счастливые дни, протянуть вам руку.
Вы не утратите меня. Как знак я вам оставлю