На льду
Часть 35 из 53 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Перед особняками припаркованы дорогие автомобили. Дома, больше похожие на дворцы, окружают ухоженные сады с аккуратно подстриженными лужайками. Потом дома становятся скромнее, я понимаю, что близка к цели моего пути. И вот передо мной его вилла. В окнах темно. Перед домом припаркована машина. Доски под брезентом по-прежнему лежат вдоль забора рядом с недостроенным гаражом.
Я паркуюсь в отдалении. Канистры очень тяжелые. Мне приходится перетаскивать их сюда в два захода. Я озираюсь по сторонам: на улице пустынно. В окнах соседних домов горит свет, но никого не видно.
Я разглядываю постройку. На месте целлофана теперь настоящая дверь, но окошко слева от входа еще не застеклено. Я встаю на цыпочки и заглядываю внутрь. Через пару секунд глаза привыкают к темноте, и я вижу две машины в гараже – красный спортивный автомобиль и раритетный «Порш». Любишь дорогие машины, думаю я. Еще один твой секрет.
Я иду к канистре, открываю крышку и лью содержимое вдоль фасада. Канистра становится легче, и я начинаю поливать фасад. Повторяю процедуру с оставшимися тремя канистрами. Я не знаю, сколько нужно, но совета у продавца решила не спрашивать.
От тяжелой работы пот льет с меня ручьем. Снова пошел дождь. Легкие бесшумные капли почти не чувствуются. Только лицо мокрое.
Закончив, я просовываю пустые канистры – одну за другой – в окошко. С глухим звуком они падают на бетонный пол. Отхожу, достаю ключи от машины. Нужно уходить быстро. Нельзя, чтобы меня застукали здесь или чтобы арендованная машина осталась на месте преступления. Беру спички, складываю ладони домиком от ветра и чиркаю спичкой. Язычок пламени дрожит на ветру.
Это тебе за деньги, которые ты у меня украл, подонок!
В ту ночь я впервые за долгое время спокойно сплю. Даже запах дыма, въевшийся в кожу, мне не мешает. Я приняла душ два раза, но все равно чувствую этот запах. Я просыпаюсь с воспоминанием об огне этого пожарища. Вспоминаю, как всполохи осветили осеннюю ночь, как кожу опалило жаром, хотя я стояла далеко от гаража. Это был очистительный огонь. Не знаю, что стало тому причиной, – огонь или то, что я наконец отплатила Йесперу его же монетой, но на душе у меня стало полегче.
Я встаю, принимаю душ, одеваюсь и съедаю тарелку простокваши с хлопьями на завтрак. Одновременно с завтраком умудряюсь причесаться и накраситься. Может, это мое воображение, но мне кажется, я выгляжу бодрее. И сильнее. Может, это действительно так. Может, это лицо в зеркале принадлежит другой женщине. Может, вчерашний вечер сделал меня другим человеком.
Перед выходом из дома достаю визитку журналиста из банки со счетами и кладу в карман. Пора ему позвонить. По дороге к метро замечаю, что что-то еще сегодня по-другому. Сперва я не знаю, что именно, но потом до меня доходит. Впервые за несколько недель светит солнце. Я останавливаюсь, закрываю глаза и поднимаю лицо к небу. Впитываю свет и тепло. Жду, пока кожа согреется, и думаю, что жизнь не так уж и ужасна, несмотря на все, что случилось.
Почему-то мне вспоминается папа в вечер накануне самоубийства. Я лежала в темной спальне и слушала шаги родителей за стеной. Я не понимала, почему мама так тревожится из-за болезни отца, которого, как она утверждала, она ненавидела. У нее как-будто было только два настроения: она была или зла, или встревожена. Сегодня она выбрала последнее.
Полдня мама провела на телефоне с тетями. Я делала домашку по физике и слушала ее рассказы полушепотом о папином здоровье с употреблением слов «пассивный», «утратил интерес к жизни» и театральными всхлипами и обычными жалобами на отсутствие денег, скучную работу и злобного начальника. Все разговоры сводились к тому, что она заслуживает лучшей жизни, с чем тетушки были всегда согласны, поскольку дальнейших дискуссий на эту тему не велось.
Я задумалась, что означает «заслуживает лучшего». Мама недовольна своей жизнью. Но чего она в таком случае хочет? Другую квартиру? Другого мужчину? Другого ребенка? Но чтобы получить это лучшее, нужно ли самому быть лучше? Означает ли это, что мама лучше нас с папой? И если так, то какой жизни заслуживаю я?
Я присаживаюсь на край папиной кровати. Пахнет потом, табачным дымом и еще чем-то мерзким. В комнате такой спертый воздух, что он вряд ли заметит, что я сегодня тайком курила с Элин.
Я не понимала, почему он хочет лежать целыми днями в темноте и не разрешает раздвигать шторы. Кровать скрипнула под моей тяжестью, хотя я старалась двигаться как можно тише.
– Эмма, моя девочка, – пробормотал он и посмотрел на меня.
Он взял мою руку в свою, и это все. Больше он ничего не сказал, только лежал и тяжело дышал, словно каждый вдох стоил ему огромных усилий. Я думала о том, как его развеселить. Раньше я бы предложила ему погулять вместе или приготовить ужин, но у меня было предчувствие, что на этот раз он откажется.
– Тебе получше? – спросила я.
– Да, – после долгой заминки ответил он. Даже голос у него изменился, стал глухой, невыразительный. Словно шел со дна банки. – Эмма, моя малышка, – повторил он и сжал мою руку. – Я хочу, чтобы ты знала, как я тебя люблю. Ты самая лучшая дочка на свете.
Я не знала, что сказать. Его поведение меня пугало. Я не привыкла видеть его таким слабым. Он бывал усталым, злым, равнодушным, пьяным в стельку, рассерженным, но не слабым. Что-то было не так.
– Папа, пожалуйста.
– Эмма, – перебил он, – ты помнишь ту бабочку, которая была у тебя в банке в детстве?
– Да?
Я не понимала, куда он клонит.
– Я так расстроился, когда не смог помешать маме разбить ту банку. Я знал, к чему всё идет, и все равно не остановил ее.
– Не надо. Это было всего лишь насекомое. И случилась эта история сто лет назад.
– Это твоя мать так её называла. Но это была не просто бабочка, а твой маленький проект. Ты все лето ждала, когда она выкуклится. Ты только о ней и думала. И несмотря на это, а может, именно поэтому она ее и уничтожила. А я ей позволил. Так что мы оба одинаково виноваты.
Из темноты раздался всхлип. Или мне показалось.
– Помнишь, какая она была красивая? – продолжил папа. – Из ничем не примечательной куколки она превратилась в волшебную бабочку. Ее синие крылышки будто светились. Помнишь?
Я кивнула. От его слов у меня ком встал в горле. Я не знала, смогу ли удержаться от рыданий.
– Я только хочу, чтобы ты знала, Эмма… Ты как та бабочка. Однажды ты превратишься в чудесную красавицу. Помни об этом. Пообещай, что не забудешь, что бы ни говорили люди.
– Но, папа, – выдохнула я со смешком – весь этот разговор казался сплошным абсурдом, какой бывает только в мелодрамах. – Не говори так. Ты меня пугаешь.
Он ничего не сказал. В комнате слышно было только его тяжелое дыхание.
– Если кто-то скажет, что ты не такая, как все, думай о бабочке. Другая не значит хуже. Другая может быть лучше. Никогда не забывай мои слова. Пообещай мне.
– Обещаю, но…
Ком в горле все увеличивался. Папа никогда со мной так не разговаривал. Что-то было не так. И никакой ужин и никакая прогулка к морю делу не помогут.
– Я хочу, чтобы ты был как прежде, – шепчу я, стараясь не использовать слово «здоровый», потому что не хочу, чтобы он думал, что он болен. Мы с мамой старались не называть его состояние «болезнью». По крайней мере в его присутствии.
– Вся жизнь дерьмо, – сказал он нарочито бодро, как будто это шутка. – Дерьмо.
И это были его последние слова, обращенные к нам. На следующий день мама нашла его повесившимся.
Ханне
Задолго до того, как начала интересоваться психологией, я занималась социальной антропологией. Читала работы Франца Боа и Бронислава Малиновски и мечтала поехать на год на север Гренландии, чтобы изучать жизнь и обычаи инуитов. Возможно, мой интерес пробудил старый документальный фильм «Нанук, сын холода». Я видела его в детстве. Но это было в семидесятые, интерес к примитивным народам сменился политизированной антропологией. Изучать эскимосов стало немодно. Но мой интерес не угас. Я продолжала восхищаться коренными народами. Может, поэтому Уве привозил мне из своих поездок поделки, изготовленные аборигенами. По крайней мере так он говорил, а я верила. В восьмидесятые он был на врачебном конгрессе в Майами и привез мне маску, украшенную перламутром, сделанную индейцами народности уичоли на западе Мексики. В другой раз он был на конференции по психиатрии в ЮАР и привез мне старинный пакет для табака из племени хоса.
Он продолжал привозить мне сувениры. Скоро ими был заполнен целый шкаф. Не помню, как я узнала правду. Может, меня насторожило то, что телефон звонил по ночам, а когда я подходила, в трубке молчали, может, письма с пометкой «лично в руки». А может, дело было в Эвелин.
Эвелин, американка лет сорока, была психоаналитиком Уве. В этом не было ничего удивительного. В наших кругах у всех был психоаналитик. И посещать его несколько раз в неделю считалось нормой. Наличие психоаналитика говорило о статусности. И Уве тоже проводил много времени на диване Эвелин на Оденплан, копаясь в своих детских фрустрациях. Часто после таких сеансов он возвращался изможденным, потным, рассеянным, с блестящими глазами. Он опускался на диван и просил его не беспокоить. В такие моменты я всегда о нем заботилась, так как думала, что они обсуждали что-то важное. Может, болезнь отца или склонность матери к болеутоляющим и успокоительным. Но одним зимним вечером на двенадцатом году брака я его застукала. Я проснулась от холода – у нас были проблемы с отоплением – и обнаружила, что Уве нет в кровати. Я пошла его искать. Из кухни доносился шепот. Тогда я на цыпочках подошла к двери и напрягла слух.
Он говорил по-английски. И это был не деловой разговор. Я сразу поняла, что он говорит с Эвелин и что их отношения далеки от отношений врача и пациента. Я хотела было ворваться в кухню, вырвать у него трубку, закатить пощечину или начать швырять посуду об стену, но вместо этого вернулась в спальню, легла в постель и накрылась с головой одеялом. Я чувствовала отвращение. Такое сильное, что его невозможно было выразить словами. Именно отвращение. Ни гнев, ни горе, ни ярость, ни ревность. Я чувствовала отвращение, потому что он всегда следил за каждым моим шагом, хотя сам, как оказалось, спал с Эвелин. Разумеется, я ему изменяла. И не один раз. Особенно в начале наших отношений. Но в те годы в моде была «свободная» любовь, полигамия и все такое, и я тоже лгала и скрывала свои интрижки. Случалось, что я оказывалась в постели с другим мужчиной после вечеринки, Уве всегда реагировал одинаково: забирал меня домой – относил, если было нужно, – и учил меня уму-разуму. Он обращался со мной как с ребенком, который нарушил правило возвращаться домой до одиннадцати или украл шоколадку в магазине. Он вел себя так, словно имел моральное право меня поучать, словно он был лучше меня. Но это не помешало ему спать с Эвелин во время псевдосеансов на Оденплан. Тогда я и начала его ненавидеть.
И когда я встретила Петера, ничто меня не сдерживало. Я влюбилась в него по уши. Да и что могло меня сдержать? Брак? Но Уве он не помешал спать с американкой. Роман с таким мужчиной, как Петер, был своего рода бунтом. Он не был интеллектуалом, жил в маленькой двушке в пригороде и свободное время проводил за просмотром спортивных трансляций. Другими словами, он был тем, кого в нашем кругу называли необразованным среднестатистическим шведом. И это еще в мягких выражениях. Мы всегда смеялись над простыми шведами, потому что их мечты ограничивались чартерными поездками и новым автомобилем. К тому же они считали, что Чехов – это марка водки. Впрочем, Петер был не так прост. Меня смущало его происхождение. Его мама, по его словам, активно занималась политикой и играла важную роль в протестном движении. В детстве Петер ходил с ней на политсобрания и даже на демонстрации. Услышав это, я подумала, что он вполне мог бы принадлежать моему кругу. Но сам Петер политикой не интересовался. Наверно, так часто бывает: мы сознательно выбираем для себя иную, чем у наших родителей, жизнь.
Разумеется, вы можете представить, какой удар был нанесен по раздутой самооценке Уве, когда он узнал, что я серьезно планировала бросить его ради Петера. Даже если в конце концов Петер струсил и оставил меня там одну на тротуаре на Шеппаргатан.
Но со временем жгучая ненависть к Уве, кульминацией которой был тот вечер моего несостоявшегося бегства, перешла в пассивное сопротивление. Я знала, что не смогу еще раз довериться мужчине и снова полюбить из страха быть преданой.
И я осталась с Уве, поскольку не нашла другой альтернативы. Такова жизнь.
А теперь он снова вошел в мою жизнь.
Петер.
Единственный мужчина, которому удалось растопить лед в моем сердце за последние пятнадцать лет. Неуверенный в себе полицейский с патологическим страхом серьезных отношений. Всего пару часов назад он лежал рядом со мной в кровати. Мы занимались любовью. И все, о чем я могу думать, это когда мы снова увидимся. Наверно, я становлюсь похожа на Гуниллу, думаю я, вспоминая ее слова: «Нас так влечет друг к другу… Мы трахаемся как кролики, если говорить вульгарно. Разве это прилично в нашем возрасте?»
Разумеется, прошлую страсть не вернуть. Не только потому, что я боюсь, что он снова меня бросит, а потому что я больна неизлечимой болезнью. Я иду по темному туннелю забвения, из которого нет выхода. Я как те исследователи, что забираются в глубокие пещеры в горах в поисках неизведанного. Только в моем случае пещера будет только сужаться, и я никогда больше не вернусь наружу. И там мне никто уже не поможет. Даже Петер.
Когда я прихожу в полицию, все заняты обсуждением личности убитой женщины. Поступило много советов от общественности. Я смотрю на фото молодых женщин и надеюсь, что они живы. Но рано или поздно личность убитой будет установлена. Неизвестная пока что лежит там в морге в Сольне и ждет, когда ей вернут имя и историю жизни. Посмертно.
На Петера я стараюсь не смотреть. Не потому, что я раскаиваюсь в том, что сделала вчера, а потому, что не знаю, что мне сказать или сделать. Я уже и не помню, когда в последний раз была в такой неловкой ситуации. Я чувствую себя девочкой-подростком, жалующейся подруге: «Мы вчера занимались сексом, но я не знаю, нравлюсь ли я ему и будет ли у нас новое свидание». Это даже немного комично. Наверно, первое забавное происшествие в моей жизни за последние десятилетия.
Когда у меня в последний раз был секс? Я не помню, но, кажется, лет пять назад. Помню, я отказывала Уве под предлогом головной боли. Я выбирала именно этот предлог – самый банальный в мире, – чтобы до него наконец дошло, что я не хочу с ним спать.
И, судя по всему, до него дошло, потому что в конце концов он прекратил делать попытки. Просто ложился спать и гасил свет, не целуя меня, не желая спокойной ночи. Так он меня наказывал за отказы. Это было очевидно, но меня это полностью устраивало. Уже тогда я его видеть не могла, но еще не созрела для того, чтобы его бросить.
А потом у меня начали проявляться симптомы болезни. Сначала я начала забывать имена. Это могли быть имена друзей, с которыми мы общались тысячу лет. И названия. Например, городов.
Сундсвалль, Сёдерхамн, Соллефтео, Эребру, Эркельюнге, Эргрюте, Арбога, Абиско, Арвика. Не самая важная информация. И если бы все на этом остановилось, Уве бы ничего не заметил. Но потом я начала пропускать встречи, забывала перезвонить друзьям, теряла банковские карты и телефон. Однажды я оставила Фриду перед супермаркетом и, вернувшись домой, не могла вспомнить, где ее привязала. В панике я позвонила Уве, и через неделю он отправил меня к домашнему врачу, который выписал мне направление в клинику, в «отделение памяти».
«Отделение памяти».
Какое название! Звучит одновременно абсурдно и поэтично. Как пьеса Кристины Лугн или книга Воннегута. Но в самой клинике не было ничего поэтичного или абсурдного. Мне пришлось сделать кучу анализов и тестов. Врач часами меня осматривал и задавал самые разные вопросы. Через пару месяцев врачебное заключение было готово. Врачи нашли у меня раннюю стадию деменции и не могли сделать прогноз развития болезни. Они не знали, когда мне станет хуже и помогут ли мне лекарства. Я смотрю на коллег и гадаю, что бы они подумали, узнав, что у меня такое серьезное заболевание, связанное с нарушением когнитивных способностей. Что консультант-эксперт по поведенческой психологии стоимостью девятьсот крон в час страдает провалами в памяти и что через пару месяцев я не смогу отличить полицейскую дубинку от банана. Они подумали бы, что привлекать меня к расследованию – плохая идея.
Манфред подходит ко мне. Как всегда, разряженный как павлин.
– Здорово, что ты заметила эти спички, – хвалит он, закладывая за губу пластинку жевательного табака.
– Спасибо.
– Так ты думаешь, жертва и убийца знали друг друга?
– Думаю, да. У них были близкие отношения, и убийца отомстил жертве за что-то, наказал ее.
– И какого рода могли бы быть эти отношения?
– Я бы сказала, очень эмоциональные. Ненависть – сильное чувство. Она не рождается из ничего. Она рождается из чувства, равного по силе.
– Например?
– Например, любви.
Я паркуюсь в отдалении. Канистры очень тяжелые. Мне приходится перетаскивать их сюда в два захода. Я озираюсь по сторонам: на улице пустынно. В окнах соседних домов горит свет, но никого не видно.
Я разглядываю постройку. На месте целлофана теперь настоящая дверь, но окошко слева от входа еще не застеклено. Я встаю на цыпочки и заглядываю внутрь. Через пару секунд глаза привыкают к темноте, и я вижу две машины в гараже – красный спортивный автомобиль и раритетный «Порш». Любишь дорогие машины, думаю я. Еще один твой секрет.
Я иду к канистре, открываю крышку и лью содержимое вдоль фасада. Канистра становится легче, и я начинаю поливать фасад. Повторяю процедуру с оставшимися тремя канистрами. Я не знаю, сколько нужно, но совета у продавца решила не спрашивать.
От тяжелой работы пот льет с меня ручьем. Снова пошел дождь. Легкие бесшумные капли почти не чувствуются. Только лицо мокрое.
Закончив, я просовываю пустые канистры – одну за другой – в окошко. С глухим звуком они падают на бетонный пол. Отхожу, достаю ключи от машины. Нужно уходить быстро. Нельзя, чтобы меня застукали здесь или чтобы арендованная машина осталась на месте преступления. Беру спички, складываю ладони домиком от ветра и чиркаю спичкой. Язычок пламени дрожит на ветру.
Это тебе за деньги, которые ты у меня украл, подонок!
В ту ночь я впервые за долгое время спокойно сплю. Даже запах дыма, въевшийся в кожу, мне не мешает. Я приняла душ два раза, но все равно чувствую этот запах. Я просыпаюсь с воспоминанием об огне этого пожарища. Вспоминаю, как всполохи осветили осеннюю ночь, как кожу опалило жаром, хотя я стояла далеко от гаража. Это был очистительный огонь. Не знаю, что стало тому причиной, – огонь или то, что я наконец отплатила Йесперу его же монетой, но на душе у меня стало полегче.
Я встаю, принимаю душ, одеваюсь и съедаю тарелку простокваши с хлопьями на завтрак. Одновременно с завтраком умудряюсь причесаться и накраситься. Может, это мое воображение, но мне кажется, я выгляжу бодрее. И сильнее. Может, это действительно так. Может, это лицо в зеркале принадлежит другой женщине. Может, вчерашний вечер сделал меня другим человеком.
Перед выходом из дома достаю визитку журналиста из банки со счетами и кладу в карман. Пора ему позвонить. По дороге к метро замечаю, что что-то еще сегодня по-другому. Сперва я не знаю, что именно, но потом до меня доходит. Впервые за несколько недель светит солнце. Я останавливаюсь, закрываю глаза и поднимаю лицо к небу. Впитываю свет и тепло. Жду, пока кожа согреется, и думаю, что жизнь не так уж и ужасна, несмотря на все, что случилось.
Почему-то мне вспоминается папа в вечер накануне самоубийства. Я лежала в темной спальне и слушала шаги родителей за стеной. Я не понимала, почему мама так тревожится из-за болезни отца, которого, как она утверждала, она ненавидела. У нее как-будто было только два настроения: она была или зла, или встревожена. Сегодня она выбрала последнее.
Полдня мама провела на телефоне с тетями. Я делала домашку по физике и слушала ее рассказы полушепотом о папином здоровье с употреблением слов «пассивный», «утратил интерес к жизни» и театральными всхлипами и обычными жалобами на отсутствие денег, скучную работу и злобного начальника. Все разговоры сводились к тому, что она заслуживает лучшей жизни, с чем тетушки были всегда согласны, поскольку дальнейших дискуссий на эту тему не велось.
Я задумалась, что означает «заслуживает лучшего». Мама недовольна своей жизнью. Но чего она в таком случае хочет? Другую квартиру? Другого мужчину? Другого ребенка? Но чтобы получить это лучшее, нужно ли самому быть лучше? Означает ли это, что мама лучше нас с папой? И если так, то какой жизни заслуживаю я?
Я присаживаюсь на край папиной кровати. Пахнет потом, табачным дымом и еще чем-то мерзким. В комнате такой спертый воздух, что он вряд ли заметит, что я сегодня тайком курила с Элин.
Я не понимала, почему он хочет лежать целыми днями в темноте и не разрешает раздвигать шторы. Кровать скрипнула под моей тяжестью, хотя я старалась двигаться как можно тише.
– Эмма, моя девочка, – пробормотал он и посмотрел на меня.
Он взял мою руку в свою, и это все. Больше он ничего не сказал, только лежал и тяжело дышал, словно каждый вдох стоил ему огромных усилий. Я думала о том, как его развеселить. Раньше я бы предложила ему погулять вместе или приготовить ужин, но у меня было предчувствие, что на этот раз он откажется.
– Тебе получше? – спросила я.
– Да, – после долгой заминки ответил он. Даже голос у него изменился, стал глухой, невыразительный. Словно шел со дна банки. – Эмма, моя малышка, – повторил он и сжал мою руку. – Я хочу, чтобы ты знала, как я тебя люблю. Ты самая лучшая дочка на свете.
Я не знала, что сказать. Его поведение меня пугало. Я не привыкла видеть его таким слабым. Он бывал усталым, злым, равнодушным, пьяным в стельку, рассерженным, но не слабым. Что-то было не так.
– Папа, пожалуйста.
– Эмма, – перебил он, – ты помнишь ту бабочку, которая была у тебя в банке в детстве?
– Да?
Я не понимала, куда он клонит.
– Я так расстроился, когда не смог помешать маме разбить ту банку. Я знал, к чему всё идет, и все равно не остановил ее.
– Не надо. Это было всего лишь насекомое. И случилась эта история сто лет назад.
– Это твоя мать так её называла. Но это была не просто бабочка, а твой маленький проект. Ты все лето ждала, когда она выкуклится. Ты только о ней и думала. И несмотря на это, а может, именно поэтому она ее и уничтожила. А я ей позволил. Так что мы оба одинаково виноваты.
Из темноты раздался всхлип. Или мне показалось.
– Помнишь, какая она была красивая? – продолжил папа. – Из ничем не примечательной куколки она превратилась в волшебную бабочку. Ее синие крылышки будто светились. Помнишь?
Я кивнула. От его слов у меня ком встал в горле. Я не знала, смогу ли удержаться от рыданий.
– Я только хочу, чтобы ты знала, Эмма… Ты как та бабочка. Однажды ты превратишься в чудесную красавицу. Помни об этом. Пообещай, что не забудешь, что бы ни говорили люди.
– Но, папа, – выдохнула я со смешком – весь этот разговор казался сплошным абсурдом, какой бывает только в мелодрамах. – Не говори так. Ты меня пугаешь.
Он ничего не сказал. В комнате слышно было только его тяжелое дыхание.
– Если кто-то скажет, что ты не такая, как все, думай о бабочке. Другая не значит хуже. Другая может быть лучше. Никогда не забывай мои слова. Пообещай мне.
– Обещаю, но…
Ком в горле все увеличивался. Папа никогда со мной так не разговаривал. Что-то было не так. И никакой ужин и никакая прогулка к морю делу не помогут.
– Я хочу, чтобы ты был как прежде, – шепчу я, стараясь не использовать слово «здоровый», потому что не хочу, чтобы он думал, что он болен. Мы с мамой старались не называть его состояние «болезнью». По крайней мере в его присутствии.
– Вся жизнь дерьмо, – сказал он нарочито бодро, как будто это шутка. – Дерьмо.
И это были его последние слова, обращенные к нам. На следующий день мама нашла его повесившимся.
Ханне
Задолго до того, как начала интересоваться психологией, я занималась социальной антропологией. Читала работы Франца Боа и Бронислава Малиновски и мечтала поехать на год на север Гренландии, чтобы изучать жизнь и обычаи инуитов. Возможно, мой интерес пробудил старый документальный фильм «Нанук, сын холода». Я видела его в детстве. Но это было в семидесятые, интерес к примитивным народам сменился политизированной антропологией. Изучать эскимосов стало немодно. Но мой интерес не угас. Я продолжала восхищаться коренными народами. Может, поэтому Уве привозил мне из своих поездок поделки, изготовленные аборигенами. По крайней мере так он говорил, а я верила. В восьмидесятые он был на врачебном конгрессе в Майами и привез мне маску, украшенную перламутром, сделанную индейцами народности уичоли на западе Мексики. В другой раз он был на конференции по психиатрии в ЮАР и привез мне старинный пакет для табака из племени хоса.
Он продолжал привозить мне сувениры. Скоро ими был заполнен целый шкаф. Не помню, как я узнала правду. Может, меня насторожило то, что телефон звонил по ночам, а когда я подходила, в трубке молчали, может, письма с пометкой «лично в руки». А может, дело было в Эвелин.
Эвелин, американка лет сорока, была психоаналитиком Уве. В этом не было ничего удивительного. В наших кругах у всех был психоаналитик. И посещать его несколько раз в неделю считалось нормой. Наличие психоаналитика говорило о статусности. И Уве тоже проводил много времени на диване Эвелин на Оденплан, копаясь в своих детских фрустрациях. Часто после таких сеансов он возвращался изможденным, потным, рассеянным, с блестящими глазами. Он опускался на диван и просил его не беспокоить. В такие моменты я всегда о нем заботилась, так как думала, что они обсуждали что-то важное. Может, болезнь отца или склонность матери к болеутоляющим и успокоительным. Но одним зимним вечером на двенадцатом году брака я его застукала. Я проснулась от холода – у нас были проблемы с отоплением – и обнаружила, что Уве нет в кровати. Я пошла его искать. Из кухни доносился шепот. Тогда я на цыпочках подошла к двери и напрягла слух.
Он говорил по-английски. И это был не деловой разговор. Я сразу поняла, что он говорит с Эвелин и что их отношения далеки от отношений врача и пациента. Я хотела было ворваться в кухню, вырвать у него трубку, закатить пощечину или начать швырять посуду об стену, но вместо этого вернулась в спальню, легла в постель и накрылась с головой одеялом. Я чувствовала отвращение. Такое сильное, что его невозможно было выразить словами. Именно отвращение. Ни гнев, ни горе, ни ярость, ни ревность. Я чувствовала отвращение, потому что он всегда следил за каждым моим шагом, хотя сам, как оказалось, спал с Эвелин. Разумеется, я ему изменяла. И не один раз. Особенно в начале наших отношений. Но в те годы в моде была «свободная» любовь, полигамия и все такое, и я тоже лгала и скрывала свои интрижки. Случалось, что я оказывалась в постели с другим мужчиной после вечеринки, Уве всегда реагировал одинаково: забирал меня домой – относил, если было нужно, – и учил меня уму-разуму. Он обращался со мной как с ребенком, который нарушил правило возвращаться домой до одиннадцати или украл шоколадку в магазине. Он вел себя так, словно имел моральное право меня поучать, словно он был лучше меня. Но это не помешало ему спать с Эвелин во время псевдосеансов на Оденплан. Тогда я и начала его ненавидеть.
И когда я встретила Петера, ничто меня не сдерживало. Я влюбилась в него по уши. Да и что могло меня сдержать? Брак? Но Уве он не помешал спать с американкой. Роман с таким мужчиной, как Петер, был своего рода бунтом. Он не был интеллектуалом, жил в маленькой двушке в пригороде и свободное время проводил за просмотром спортивных трансляций. Другими словами, он был тем, кого в нашем кругу называли необразованным среднестатистическим шведом. И это еще в мягких выражениях. Мы всегда смеялись над простыми шведами, потому что их мечты ограничивались чартерными поездками и новым автомобилем. К тому же они считали, что Чехов – это марка водки. Впрочем, Петер был не так прост. Меня смущало его происхождение. Его мама, по его словам, активно занималась политикой и играла важную роль в протестном движении. В детстве Петер ходил с ней на политсобрания и даже на демонстрации. Услышав это, я подумала, что он вполне мог бы принадлежать моему кругу. Но сам Петер политикой не интересовался. Наверно, так часто бывает: мы сознательно выбираем для себя иную, чем у наших родителей, жизнь.
Разумеется, вы можете представить, какой удар был нанесен по раздутой самооценке Уве, когда он узнал, что я серьезно планировала бросить его ради Петера. Даже если в конце концов Петер струсил и оставил меня там одну на тротуаре на Шеппаргатан.
Но со временем жгучая ненависть к Уве, кульминацией которой был тот вечер моего несостоявшегося бегства, перешла в пассивное сопротивление. Я знала, что не смогу еще раз довериться мужчине и снова полюбить из страха быть преданой.
И я осталась с Уве, поскольку не нашла другой альтернативы. Такова жизнь.
А теперь он снова вошел в мою жизнь.
Петер.
Единственный мужчина, которому удалось растопить лед в моем сердце за последние пятнадцать лет. Неуверенный в себе полицейский с патологическим страхом серьезных отношений. Всего пару часов назад он лежал рядом со мной в кровати. Мы занимались любовью. И все, о чем я могу думать, это когда мы снова увидимся. Наверно, я становлюсь похожа на Гуниллу, думаю я, вспоминая ее слова: «Нас так влечет друг к другу… Мы трахаемся как кролики, если говорить вульгарно. Разве это прилично в нашем возрасте?»
Разумеется, прошлую страсть не вернуть. Не только потому, что я боюсь, что он снова меня бросит, а потому что я больна неизлечимой болезнью. Я иду по темному туннелю забвения, из которого нет выхода. Я как те исследователи, что забираются в глубокие пещеры в горах в поисках неизведанного. Только в моем случае пещера будет только сужаться, и я никогда больше не вернусь наружу. И там мне никто уже не поможет. Даже Петер.
Когда я прихожу в полицию, все заняты обсуждением личности убитой женщины. Поступило много советов от общественности. Я смотрю на фото молодых женщин и надеюсь, что они живы. Но рано или поздно личность убитой будет установлена. Неизвестная пока что лежит там в морге в Сольне и ждет, когда ей вернут имя и историю жизни. Посмертно.
На Петера я стараюсь не смотреть. Не потому, что я раскаиваюсь в том, что сделала вчера, а потому, что не знаю, что мне сказать или сделать. Я уже и не помню, когда в последний раз была в такой неловкой ситуации. Я чувствую себя девочкой-подростком, жалующейся подруге: «Мы вчера занимались сексом, но я не знаю, нравлюсь ли я ему и будет ли у нас новое свидание». Это даже немного комично. Наверно, первое забавное происшествие в моей жизни за последние десятилетия.
Когда у меня в последний раз был секс? Я не помню, но, кажется, лет пять назад. Помню, я отказывала Уве под предлогом головной боли. Я выбирала именно этот предлог – самый банальный в мире, – чтобы до него наконец дошло, что я не хочу с ним спать.
И, судя по всему, до него дошло, потому что в конце концов он прекратил делать попытки. Просто ложился спать и гасил свет, не целуя меня, не желая спокойной ночи. Так он меня наказывал за отказы. Это было очевидно, но меня это полностью устраивало. Уже тогда я его видеть не могла, но еще не созрела для того, чтобы его бросить.
А потом у меня начали проявляться симптомы болезни. Сначала я начала забывать имена. Это могли быть имена друзей, с которыми мы общались тысячу лет. И названия. Например, городов.
Сундсвалль, Сёдерхамн, Соллефтео, Эребру, Эркельюнге, Эргрюте, Арбога, Абиско, Арвика. Не самая важная информация. И если бы все на этом остановилось, Уве бы ничего не заметил. Но потом я начала пропускать встречи, забывала перезвонить друзьям, теряла банковские карты и телефон. Однажды я оставила Фриду перед супермаркетом и, вернувшись домой, не могла вспомнить, где ее привязала. В панике я позвонила Уве, и через неделю он отправил меня к домашнему врачу, который выписал мне направление в клинику, в «отделение памяти».
«Отделение памяти».
Какое название! Звучит одновременно абсурдно и поэтично. Как пьеса Кристины Лугн или книга Воннегута. Но в самой клинике не было ничего поэтичного или абсурдного. Мне пришлось сделать кучу анализов и тестов. Врач часами меня осматривал и задавал самые разные вопросы. Через пару месяцев врачебное заключение было готово. Врачи нашли у меня раннюю стадию деменции и не могли сделать прогноз развития болезни. Они не знали, когда мне станет хуже и помогут ли мне лекарства. Я смотрю на коллег и гадаю, что бы они подумали, узнав, что у меня такое серьезное заболевание, связанное с нарушением когнитивных способностей. Что консультант-эксперт по поведенческой психологии стоимостью девятьсот крон в час страдает провалами в памяти и что через пару месяцев я не смогу отличить полицейскую дубинку от банана. Они подумали бы, что привлекать меня к расследованию – плохая идея.
Манфред подходит ко мне. Как всегда, разряженный как павлин.
– Здорово, что ты заметила эти спички, – хвалит он, закладывая за губу пластинку жевательного табака.
– Спасибо.
– Так ты думаешь, жертва и убийца знали друг друга?
– Думаю, да. У них были близкие отношения, и убийца отомстил жертве за что-то, наказал ее.
– И какого рода могли бы быть эти отношения?
– Я бы сказала, очень эмоциональные. Ненависть – сильное чувство. Она не рождается из ничего. Она рождается из чувства, равного по силе.
– Например?
– Например, любви.