Мoя нечестивая жизнь
Часть 3 из 86 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
* * *
Кейт Мэннинг
Моя нечестивая жизнь
Моим детям
Кэри, Оливеру и Элизе.
А также моему мужу Кэри
Вместо вступления
Публикуемые ныне мемуары были найдены в банковской ячейке моей прапрапрабабушки Энн после ее смерти, последовавшей в 1925 году, ей было семьдесят восемь. Записи велись в течение многих лет, неразборчивый почерк покрывает страницы семи тетрадей-дневников в кожаных обложках, по уголкам страниц орнамент из незабудок, в тексте небольшие исправления (некоторые слова вымараны). Очевидно, это дело рук мужа, моего прапрапрадеда. Грамматические, пунктуационные и лексические ошибки остались нетронутыми. Заметки чередуются с газетными вырезками, перепиской между Энн и почтенным Нью-Йоркским благотворительным обществом, а также с письмами от сестры Энн, ее адвоката и некоторых других лиц.
Видимо, из-за противоречивого характера материала моя семья постаралась, чтобы дневники были сокрыты от посторонних глаз чуть ли не век. Их последним пристанищем стала шляпная коробка (как бумаги попали туда, осталось тайной), о каковую коробку я споткнулась на чердаке дома моего отца в прошлом году, уже после смерти папы. Мои братья и сестры, как и я сама, были потрясены, когда узнали, что среди наших американских предков имеется такая сомнительная личность. В своих рассказах ни наши родители, ни дедушки с бабушками никогда не упоминали про «Мадам», зато их рассказы густо населяли доктора, банкиры, преподаватели, адвокаты и политики. Несмотря на резкое неприятие моим семейством некоторых аспектов жизни, представленных в записках, в интересах будущих ученых и просто людей, увлекающихся историей, я решила опубликовать документ без дальнейших комментариев.
Тереза Смитхерст-О’Рурк, доктор философии Тринити-колледж, Дублин
Признание
Это я обнаружила ее. Первого апреля 1880 года. Дата выбита на моем повествовании словно на могильном камне, таком холодном и внушительном на фоне высоких елей. События того утра до сих пор причиняют мне боль и ввергают в ярость, хотя минуло уже столько лет.
Близился рассвет. Она лежала в ванне. Шикарной: львиные лапы, золоченые краны. Да и само помещение облицовано мрамором. Французский ковер. Пара бархатных банкеток, туалетный столик, подсвечники, пудры и помады, все наивысшего качества. Я сразу догадалась: что-то стряслось. Стоило мне постучать. Никакого плеска, только слышно, как падают капли на пол. Эти короткие, резкие звуки наводили ужас. Я вошла и увидела ее. Вокруг шеи будто красный шарф, сбегающий на грудь. Вода тоже красная, вобравшая ее жизнь. Кровавая ванна.
Руки у меня затряслись. Жуткий хрип, рвавшийся из горла, я сумела подавить, чтобы не разбудить домашних. Сон у мужа и нашей малышки чуткий. Прислуга еще не появлялась. Матерь Божья, она мертва. Стены вдруг качнулись, и я осела на туалетный столик. Я не могла смотреть на нее, но и деться никуда не могла. Она отражалась в зеркале, такая умиротворенная. Казалось, просто отдыхает. Распущенные волосы скрывали рану на шее, я видела лишь профиль. Словно живописное полотно «Купальщица», полное безмятежности, а меня переполняла ненависть – за то, что она сотворила с собой. Я так о ней заботилась, готова была сделать для нее все. А она взяла и погубила меня, заодно с собой. Кто поверит в самоубийство? Они объявят, что это я убила. «Убийца!» – станут вопить заголовки. Ведьма. Дьяволица. У слуг закона слюна с клыков закапает. Они явятся за мной, закуют меня в кандалы, смазанные ложью, и бросят в застенок. Если только я не уподоблюсь фокуснику, не вытащу тело из воды, не сволоку вниз по лестнице и не растворюсь в тумане Пятой авеню. А ведь этим утром суд. Уже через три часа. Что же мне делать? Что со мной будет? Прямо хоть местами с ней поменяйся. А что? Лежала бы сейчас в воде. Если бы умерла.
Я нарисовала в голове картину, подняла с пола нож.
Мои беды закончатся. Горевать по мне некому. Умерла, и все. Мысли неслись, подгоняемые паникой. Я еще раз посмотрела в зеркало и вдруг поняла, как мы с ней похожи. Возраст примерно тот же. Темные волосы. Это все зеркало – точнее, наши двоящиеся отражения. Зеркало подсказало мне путь к спасению.
Торопливо я сняла с пальцев кольца, вынула из ушей серьги. Надела на нее. Кожа у нее была холодная и скользкая, как рыба, от прикосновения меня затрясло. Бриллианты сверкнули на ее нежных мертвых руках, в мочках ушей.
Почему? – безмолвно вопросила я. Но я знала почему. Для меня это не было тайной.
Выбора нет. Они за мной придут. Остается бежать. Я собираю саквояж. Запихиваю в ридикюль деньги. Муж помогает, целует на прощанье, нам страшно, обоим.
– Поторопись, – говорит. – Времени нет.
Печаль и паника стискивают мне горло. Но я успеваю дать поручение ему, он сумеет, скажет, что тело в ванне – это я. Муж знает, что делать. И готов рискнуть. У него знакомства. И связи. Ему поверят. У нас нет другого выхода. Она мертва, и ищейки вот-вот явятся. В шляпке и вуали я выскальзываю через черный ход. Шляпка и вуаль никого не удивят. Дамы еще и занавески в экипаже задергивают. Половина из них наклеила бы себе усы или облачилась в балахон, лишь бы их не узнали при выходе из моего сомнительного кабинета. Шагаю на восток по Пятьдесят второй улице, взять свой экипаж я не рискнула. Экипаж, да и меня саму, хорошо знают в городе. На Пятой авеню сажусь в омнибус и еду на вокзал.
Между тем во Дворце так называемого правосудия мои враги изготовились к броску, точно змеи. Не терпится им увидеть меня на скамье подсудимых. Какое разочарование их ждет, в какую ярость они придут, когда получат телеграмму от моего адвоката. Дело закрыто. Обвиняемая мертва. Точка. Мадам Де Босак убила себя. Сперва-то они только посмеются, пофыркают в свои нелепые кустистые усы. Мол, чья-то глупая шутка по случаю первого апреля. Сейчас она явится и будет повержена. Наше воинствующее ханжество тому порукой. Но я не приду, и жабы измыслят новую теорию. Меня убили, бандиты Таммани[1] заткнули мне рот, чтобы их тайны умерли со мной. Фантазия у этих выб…ков небогатая, так что на этом они и остановятся. И возрадуются. Не так, то эдак, но я понесла наказание. А тайны унесла с собой в могилу.
Рано радуетесь. Да, у могилы под высокими елями в Сонной Лощине есть свои тайны. Она умерла, чтобы их не раскрыли. Но я не стану молчать. Вот они, тайны, с начала начал, с детства и по сей день.
А вам, ублюдки, мне остается сказать только одно:
С ПЕРВЫМ АПРЕЛЯ!
Книга первая
Экс милосердная
Глава первая
Хлебом единым
В 1860 году, когда Великая Западная равнина была домом для тучных стад бизонов, в Нью-Йорке на булыжных мостовых под открытым небом обитали тридцать пять тысяч бездомных детей – ужасная цифра! У нас, сирот, полусирот, сбежавших из дома, у брошенных, либо потерянных родителями – всеми этими ирландцами, немцами, итальянцами и русскими, слугами и рабами, гетерами и ворами, – у нас, чумазых и нечесаных, несчастных и алчущих, не было ни гроша за душой, только мускулы, и зубы, и голодное брюхо. Наши отцы и матери трудились в поте лица и наживали болезни да детей, которым лучше было бы не родиться. Младенчиков, крошечных, словно капля росы на капустном листе, заворачивали в газету, даже не смыв родильную кровь, и оставляли на ступенях церкви или на ближайшем бакалейном складе. Кое-кому из нас было не больше двух лет, иные и вовсе ходить еще не умели, родничок еще не зарос, а уже на тротуарах Бродвея. Одежда – лохмотья. Еда – либо выпрашивай, либо воруй. Некоторые знать не знали, что такое обувь. Девочки торговали собой, мальчишки подавались в бандиты. В приютской больнице половина детей умирали, не успев отметить первый день рождения. Нас называли арапчатами, и редко кто из нас доживал до двадцати. В этой скорбной толпе свое место занимали и мы: я, моя сестра Датч и брат Джо. Но тут появился незнакомец, который чуть не силком заставил нас свернуть с уготованной дорожки. Одна судьба сменила другую, хоть и осталась столь же неопределенной.
На тот день мне никак не могло быть больше двенадцати лет. Задранный нос, рваное платье, дырявые башмаки на пуговицах, натирающие пальцы, черные непослушные волосы, которые я, за отсутствием ленты, поминутно откидывала с лица. И глаза, которые я унаследовала от отца, «цвета ирландского моря», как он любил повторять, лазурные, будто волны. Ростом я была на две головы выше барного табурета, с ногами-палочками и торчащими ребрами. Я не была хорошенькой, как Датч, но умела себя показать. Так вот, в Тот День нас посетила Судьба. Сама явилась и представилась.
Приветствую вас, путники.
Мы стояли у дверей булочной. Если стоять достаточно долго, могут дать булочку из тех, что почерствее, или обрезки. Мы не привередничали. Мы бы и крошек поклевали, которые хозяева бросали птицам. Отчаявшиеся крысы, мы были хуже птиц. В тот день дух пекарни казался пыткой. Горячий хлеб, пирожные, пироги, шоколадные эклеры – голова кружилась, рот был полон слюны. Мы, дети Малдун, не ели со вчерашнего дня. Стоял февраль или март, впрочем, дата не имеет значения. Мы окоченели от холода – ни перчаток, ни шапок, ни шерстяного белья на нас, девочках, только проеденные молью штаны. На руках у меня малыш Джо, тяжелый, будто полбочонка пива. Своим шарфом я поделилась с Датч, она что-то простудилась. Мы обвязали шарфом наши головы, да так и стояли рядом, уподобившись двуглавому теленку, которого я однажды видела в Мэдисон-сквер. Две головы, четыре ноги, одно тулово. Одна голова хорошо, а две – лучше, но мы были детьми и вряд ли могли предугадать, чем обернется этот день.
В дверях появился покупатель. Большой и толстый, с большой и толстой шеей в жирных складках, наплывающих на воротник пальто, словно шарф из мяса.
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
* * *
Кейт Мэннинг
Моя нечестивая жизнь
Моим детям
Кэри, Оливеру и Элизе.
А также моему мужу Кэри
Вместо вступления
Публикуемые ныне мемуары были найдены в банковской ячейке моей прапрапрабабушки Энн после ее смерти, последовавшей в 1925 году, ей было семьдесят восемь. Записи велись в течение многих лет, неразборчивый почерк покрывает страницы семи тетрадей-дневников в кожаных обложках, по уголкам страниц орнамент из незабудок, в тексте небольшие исправления (некоторые слова вымараны). Очевидно, это дело рук мужа, моего прапрапрадеда. Грамматические, пунктуационные и лексические ошибки остались нетронутыми. Заметки чередуются с газетными вырезками, перепиской между Энн и почтенным Нью-Йоркским благотворительным обществом, а также с письмами от сестры Энн, ее адвоката и некоторых других лиц.
Видимо, из-за противоречивого характера материала моя семья постаралась, чтобы дневники были сокрыты от посторонних глаз чуть ли не век. Их последним пристанищем стала шляпная коробка (как бумаги попали туда, осталось тайной), о каковую коробку я споткнулась на чердаке дома моего отца в прошлом году, уже после смерти папы. Мои братья и сестры, как и я сама, были потрясены, когда узнали, что среди наших американских предков имеется такая сомнительная личность. В своих рассказах ни наши родители, ни дедушки с бабушками никогда не упоминали про «Мадам», зато их рассказы густо населяли доктора, банкиры, преподаватели, адвокаты и политики. Несмотря на резкое неприятие моим семейством некоторых аспектов жизни, представленных в записках, в интересах будущих ученых и просто людей, увлекающихся историей, я решила опубликовать документ без дальнейших комментариев.
Тереза Смитхерст-О’Рурк, доктор философии Тринити-колледж, Дублин
Признание
Это я обнаружила ее. Первого апреля 1880 года. Дата выбита на моем повествовании словно на могильном камне, таком холодном и внушительном на фоне высоких елей. События того утра до сих пор причиняют мне боль и ввергают в ярость, хотя минуло уже столько лет.
Близился рассвет. Она лежала в ванне. Шикарной: львиные лапы, золоченые краны. Да и само помещение облицовано мрамором. Французский ковер. Пара бархатных банкеток, туалетный столик, подсвечники, пудры и помады, все наивысшего качества. Я сразу догадалась: что-то стряслось. Стоило мне постучать. Никакого плеска, только слышно, как падают капли на пол. Эти короткие, резкие звуки наводили ужас. Я вошла и увидела ее. Вокруг шеи будто красный шарф, сбегающий на грудь. Вода тоже красная, вобравшая ее жизнь. Кровавая ванна.
Руки у меня затряслись. Жуткий хрип, рвавшийся из горла, я сумела подавить, чтобы не разбудить домашних. Сон у мужа и нашей малышки чуткий. Прислуга еще не появлялась. Матерь Божья, она мертва. Стены вдруг качнулись, и я осела на туалетный столик. Я не могла смотреть на нее, но и деться никуда не могла. Она отражалась в зеркале, такая умиротворенная. Казалось, просто отдыхает. Распущенные волосы скрывали рану на шее, я видела лишь профиль. Словно живописное полотно «Купальщица», полное безмятежности, а меня переполняла ненависть – за то, что она сотворила с собой. Я так о ней заботилась, готова была сделать для нее все. А она взяла и погубила меня, заодно с собой. Кто поверит в самоубийство? Они объявят, что это я убила. «Убийца!» – станут вопить заголовки. Ведьма. Дьяволица. У слуг закона слюна с клыков закапает. Они явятся за мной, закуют меня в кандалы, смазанные ложью, и бросят в застенок. Если только я не уподоблюсь фокуснику, не вытащу тело из воды, не сволоку вниз по лестнице и не растворюсь в тумане Пятой авеню. А ведь этим утром суд. Уже через три часа. Что же мне делать? Что со мной будет? Прямо хоть местами с ней поменяйся. А что? Лежала бы сейчас в воде. Если бы умерла.
Я нарисовала в голове картину, подняла с пола нож.
Мои беды закончатся. Горевать по мне некому. Умерла, и все. Мысли неслись, подгоняемые паникой. Я еще раз посмотрела в зеркало и вдруг поняла, как мы с ней похожи. Возраст примерно тот же. Темные волосы. Это все зеркало – точнее, наши двоящиеся отражения. Зеркало подсказало мне путь к спасению.
Торопливо я сняла с пальцев кольца, вынула из ушей серьги. Надела на нее. Кожа у нее была холодная и скользкая, как рыба, от прикосновения меня затрясло. Бриллианты сверкнули на ее нежных мертвых руках, в мочках ушей.
Почему? – безмолвно вопросила я. Но я знала почему. Для меня это не было тайной.
Выбора нет. Они за мной придут. Остается бежать. Я собираю саквояж. Запихиваю в ридикюль деньги. Муж помогает, целует на прощанье, нам страшно, обоим.
– Поторопись, – говорит. – Времени нет.
Печаль и паника стискивают мне горло. Но я успеваю дать поручение ему, он сумеет, скажет, что тело в ванне – это я. Муж знает, что делать. И готов рискнуть. У него знакомства. И связи. Ему поверят. У нас нет другого выхода. Она мертва, и ищейки вот-вот явятся. В шляпке и вуали я выскальзываю через черный ход. Шляпка и вуаль никого не удивят. Дамы еще и занавески в экипаже задергивают. Половина из них наклеила бы себе усы или облачилась в балахон, лишь бы их не узнали при выходе из моего сомнительного кабинета. Шагаю на восток по Пятьдесят второй улице, взять свой экипаж я не рискнула. Экипаж, да и меня саму, хорошо знают в городе. На Пятой авеню сажусь в омнибус и еду на вокзал.
Между тем во Дворце так называемого правосудия мои враги изготовились к броску, точно змеи. Не терпится им увидеть меня на скамье подсудимых. Какое разочарование их ждет, в какую ярость они придут, когда получат телеграмму от моего адвоката. Дело закрыто. Обвиняемая мертва. Точка. Мадам Де Босак убила себя. Сперва-то они только посмеются, пофыркают в свои нелепые кустистые усы. Мол, чья-то глупая шутка по случаю первого апреля. Сейчас она явится и будет повержена. Наше воинствующее ханжество тому порукой. Но я не приду, и жабы измыслят новую теорию. Меня убили, бандиты Таммани[1] заткнули мне рот, чтобы их тайны умерли со мной. Фантазия у этих выб…ков небогатая, так что на этом они и остановятся. И возрадуются. Не так, то эдак, но я понесла наказание. А тайны унесла с собой в могилу.
Рано радуетесь. Да, у могилы под высокими елями в Сонной Лощине есть свои тайны. Она умерла, чтобы их не раскрыли. Но я не стану молчать. Вот они, тайны, с начала начал, с детства и по сей день.
А вам, ублюдки, мне остается сказать только одно:
С ПЕРВЫМ АПРЕЛЯ!
Книга первая
Экс милосердная
Глава первая
Хлебом единым
В 1860 году, когда Великая Западная равнина была домом для тучных стад бизонов, в Нью-Йорке на булыжных мостовых под открытым небом обитали тридцать пять тысяч бездомных детей – ужасная цифра! У нас, сирот, полусирот, сбежавших из дома, у брошенных, либо потерянных родителями – всеми этими ирландцами, немцами, итальянцами и русскими, слугами и рабами, гетерами и ворами, – у нас, чумазых и нечесаных, несчастных и алчущих, не было ни гроша за душой, только мускулы, и зубы, и голодное брюхо. Наши отцы и матери трудились в поте лица и наживали болезни да детей, которым лучше было бы не родиться. Младенчиков, крошечных, словно капля росы на капустном листе, заворачивали в газету, даже не смыв родильную кровь, и оставляли на ступенях церкви или на ближайшем бакалейном складе. Кое-кому из нас было не больше двух лет, иные и вовсе ходить еще не умели, родничок еще не зарос, а уже на тротуарах Бродвея. Одежда – лохмотья. Еда – либо выпрашивай, либо воруй. Некоторые знать не знали, что такое обувь. Девочки торговали собой, мальчишки подавались в бандиты. В приютской больнице половина детей умирали, не успев отметить первый день рождения. Нас называли арапчатами, и редко кто из нас доживал до двадцати. В этой скорбной толпе свое место занимали и мы: я, моя сестра Датч и брат Джо. Но тут появился незнакомец, который чуть не силком заставил нас свернуть с уготованной дорожки. Одна судьба сменила другую, хоть и осталась столь же неопределенной.
На тот день мне никак не могло быть больше двенадцати лет. Задранный нос, рваное платье, дырявые башмаки на пуговицах, натирающие пальцы, черные непослушные волосы, которые я, за отсутствием ленты, поминутно откидывала с лица. И глаза, которые я унаследовала от отца, «цвета ирландского моря», как он любил повторять, лазурные, будто волны. Ростом я была на две головы выше барного табурета, с ногами-палочками и торчащими ребрами. Я не была хорошенькой, как Датч, но умела себя показать. Так вот, в Тот День нас посетила Судьба. Сама явилась и представилась.
Приветствую вас, путники.
Мы стояли у дверей булочной. Если стоять достаточно долго, могут дать булочку из тех, что почерствее, или обрезки. Мы не привередничали. Мы бы и крошек поклевали, которые хозяева бросали птицам. Отчаявшиеся крысы, мы были хуже птиц. В тот день дух пекарни казался пыткой. Горячий хлеб, пирожные, пироги, шоколадные эклеры – голова кружилась, рот был полон слюны. Мы, дети Малдун, не ели со вчерашнего дня. Стоял февраль или март, впрочем, дата не имеет значения. Мы окоченели от холода – ни перчаток, ни шапок, ни шерстяного белья на нас, девочках, только проеденные молью штаны. На руках у меня малыш Джо, тяжелый, будто полбочонка пива. Своим шарфом я поделилась с Датч, она что-то простудилась. Мы обвязали шарфом наши головы, да так и стояли рядом, уподобившись двуглавому теленку, которого я однажды видела в Мэдисон-сквер. Две головы, четыре ноги, одно тулово. Одна голова хорошо, а две – лучше, но мы были детьми и вряд ли могли предугадать, чем обернется этот день.
В дверях появился покупатель. Большой и толстый, с большой и толстой шеей в жирных складках, наплывающих на воротник пальто, словно шарф из мяса.