Метро 2034
Часть 10 из 12 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И так случилось, что вместо своей утраченной путеводной нити Николай Иванович подобрал другую, ту самую: он решил сделаться летописцем. Автором новейшей истории — от Конца света и до собственного конца. Беспорядочное и бесцельное собирательство обрело смысл: теперь он должен был кропотливо реставрировать поврежденное полотно времени и вручную продолжать его.
Остальные к увлечению Николая Ивановича относились как к безобидному чудачеству. Он с готовностью отдавал продовольственный паек за старые газеты и переоборудовал свой угол на каждой станции, куда его заносила судьба, в настоящий архив. Он ходил в дозоры, потому что именно у костра на трехсотом метре суровые мужчины принимались как мальчишки травить байки, из которых Николай Иванович мог выудить крупицы достоверной информации о том, что происходило в других концах метро. Сличал десятки сплетен, чтобы вычленить из них факты, которые аккуратно подшивал в ученические тетради.
Работа позволяла ему отвлечься, но Николая Ивановича никак не покидало чувство, что делает он ее втуне. После его смерти сухие новостные сводки, бережно собранные им в гербарии тетрадок, просто рассыплются в прах без надлежащего ухода. Если он не вернется однажды с дежурства, его газетами и летописями примутся разжигать огонь, и их не хватит надолго.
От потемневшей с годами бумаги останутся дым и сажа, атомы образуют новые соединения, обретут иную форму. Материя почти неуничтожима. А вот то, что он хотел сберечь для потомков, то неуловимое, эфемерное, что ютилось на бумажных листах, сгинет навеки, окончательно.
Так уж устроен человек: содержание школьных учебников живет в его памяти ровно до выпускных экзаменов. И забывая зазубренное, он испытывает неподдельное облегчение. «Память человеческая подобна песку в пустыне, — думал Николай Иванович. — Цифры, даты и имена второстепенных государственных деятелей остаются в ней не дольше, чем запись, сделанная деревянной палкой на бархане. Заносит без следа».
Чудесным образом сохраняется только то, что способно завладеть людской фантазией, заставить сердце биться чаще, побуждая додумывать, переживать. Захватывающая история великого героя и его любви может пережить историю целой цивилизации, вирусом внедрясь в человеческий мозг и передаваясь от отцов к детям через сотни поколений.
Когда старик наконец понял это, из самозваного ученого он стал сознательно превращаться в алхимика, из Николая Ивановича — в Гомера. И свои ночи он посвящал теперь не составлению хроник, а поискам формулы бессмертия. Сюжета, который оказался бы живучим, как Одиссея, героя, который долголетием сравнялся бы с Гильгамешем. На этот сюжет Гомер постарался бы нанизать накопленные им знания… И в мире, где вся бумага была переведена на тепло, где прошлым с легкостью жертвовали ради единственного мгновения в настоящем, легенда о таком герое могла бы заразить людей и спасти их от повальной амнезии.
Однако заветная формула не давалась ему. Герой никак не хотел появляться на свет. Переписывание газетных статей не могло научить старика слагать мифы, вдыхать жизнь в големов, делать выдумку увлекательнее реальности. Вырванные и скомканные листы с незавершенными первыми главами будущей саги, с неубедительными и нежизнеспособными персонажами делали его рабочий стол похожим на абортарий. Единственным итогом ночных бдений были темные круги под глазами и искусанные губы.
И все же Гомер не хотел отказываться от своего нового предназначения. Он старался не думать, что просто не рожден для этого, что для созидания вселенных нужен талант, которым его обделили.
Просто нет вдохновения, убеждал он себя.
И откуда бы ему взяться на душной станции, среди рутины семейных чаепитий, сельхозработ и даже дозоров, куда его по возрасту брали все реже? Нужна была встряска, приключение, накал страстей. Быть может, тогда закупоренные протоки в его сознании прорвет, и он сможет творить?
Даже в самые трудные времена люди никогда не покидали Нагатинскую совсем. Она была мало пригодна к обитанию: здесь ничего не росло, и выходы наверх были перекрыты. Но многим станция пригодилась, чтобы на время скрыться с глаз долой, пересидеть опалу, уединиться с любимой.
Сейчас она была пуста.
Хантер беззвучно взлетел по неисправимо скрипучей лестнице на платформу и остановился. Гомер, пыхтя, последовал за ним, опасливо озираясь по сторонам. Зал был темен, а в воздухе висела пыль, серебристо переливаясь в лучах фонарей. Редкие кучи тряпья и картона, на которых обычно располагались гости Нагатинской, были разметаны по полу.
Старик прислонился спиной к колонне и медленно съехал вниз. Когда-то Нагатинская с ее изящными цветными панно, набранными из мрамора разных сортов, была одной из его любимых станций. Но, темная и неживая, она походила на себя прежнюю не больше, чем керамическое фото на надгробии — на того человека, что снимался сто лет назад на паспорт, не предполагая, что глядит не в объектив, а в вечность.
— Ни души, — растерянно протянул Гомер.
— Одна есть, — возразил бригадир, кивая на него.
— Я имею в виду… — начал старик, но Хантер остановил его жестом.
В другом конце зала, там, где заканчивалась колоннада и куда еле добивал даже прожектор бригадира, на платформу неспешно выползало что-то…
Гомер завалился набок и, упершись руками в пол, тяжело поднялся. Фонарь Хантера погас, а сам бригадир словно испарился. Потея от страха, старик нашарил предохранитель и вдавил в плечо бьющийся в припадке приклад автомата. Вдалеке хлопнули еле слышно два выстрела. Гомер, осмелев, высунулся из-за колонны, а потом заторопился вперед.
Посреди платформы, распрямившись, стоял Хантер, а у него в ногах корчилась смутная фигура, сникшая, жалкая. Будто сложенная из коробок и лохмотьев, она мало чем напоминала человека, но все же им являлась. Безвозрастный и бесполый, такой грязный, что на его лице были хорошо различимы только глаза, он нечленораздельно скулил и пытался отползти от возвышающегося над ним бригадира. Судя по всему, обе ноги у него были прострелены.
— Где люди? Почему здесь никого нет? — Хантер поставил сапог на шлейф вонючих рваных тряпок, волочившийся за бродягой.
— Все ушли… Меня бросили. Один остался, — просипел тот, гребя ладонями по скользкому граниту, но не сдвигаясь с места.
— Куда ушли?
— На Тульскую…
— Что там творится? — встрял подоспевший Гомер.
— Откуда мне знать? — скривился бездомный. — Кто туда ушел, там и сгинул. У них и спрашивай. А у меня нет сил по туннелям шататься. Я тут помру.
— Почему уходили? — не отступал бригадир.
— Страшно им было, начальник. Станция пустеет. Решили прорываться. Никто не вернулся.
— Совсем? — Хантер поднял ствол.
— Совсем. Один только, — поправился бродяга, замечая наведенное дуло и съеживаясь, как муравей под линзой. — На Нагорную шел. Я спал. Может, показалось.
— Когда?
— У меня часов нет, — тот замотал головой. — Может, вчера, а может, неделю назад.
Вопросы иссякли, но пистолетный ствол по-прежнему глядел допрошенному в глаза. Хантер молчал, словно у него внезапно кончился завод. И странно тяжело дышал, как если бы разговор с бродягой отнял у него слишком много сил.
— Можно мне… — начал бездомный.
— На, жри! — прорычал бригадир и, прежде чем Гомер успел сообразить, что происходит, дважды спустил курок.
Черная кровь из простреленного лба залила распахнутые глаза несчастного, и, прибитый пулями к земле, он вновь превратился в груду тряпья и картона. Не поднимая глаз, Хантер пополнил обойму «стечкина» четырьмя патронами и спрыгнул на пути.
— Скоро все сами узнаем, — крикнул он старику.
Гомер наклонился над телом, забыв о брезгливости, взял кусок ткани и прикрыл им расколотую голову бомжа. Его руки все еще дрожали.
— Почему ты его убил? — слабо выговорил он.
— Спроси себя, — глухо ответил Хантер.
* * *
Теперь, даже собрав всю волю в кулак, он мог только опустить и поднять веки. Странно, что он вообще очнулся… За тот час, пока он находился в забытьи, онемение ледяной коркой покрыло все его тело. Но его язык присох к нёбу, а грудь будто придавила пудовая гиря. Он даже не мог попрощаться с дочерью, а ведь это было единственным, для чего стоило приходить в себя, так и не доведя до конца тот давний бой.
Саша больше не улыбалась. Теперь ей снилось что-то тревожное, она свернулась клубком на своей лежанке, обняв себя руками, нахмурившись. С детских лет отец будил ее, если видел, что дочь мучают кошмары, но сейчас его сил хватало только на то, чтобы медленно моргать.
Потом и это стало слишком утомительно.
Чтобы дождаться, пока Саша проснется, ему нужно было продолжать бороться. Он не прекращал борьбу все двадцать с лишним лет, каждый день, каждую минуту, и чертовски от нее устал. Устал сражаться, устал прятаться, устал охотиться. Доказывать, надеяться, врать.
В его смеркающемся сознании оставалось всего два желания: он хотел еще хоть раз взглянуть Саше в глаза и жаждал обрести покой. Но не получалось… Перемежаясь с действительностью, перед его взором вновь мелькали образы из прошлого. Нужно было принять окончательное решение. Сломить или сломиться. Покарать или покаяться.
…Гвардейцы сомкнули ряды. Каждый из них был ему лично предан. Любой был готов сейчас и умереть, растерзанный толпой, и стрелять в безоружных. Он — комендант последней непобежденной станции, президент уже несуществующей конфедерации. Для них его авторитет непререкаем, а сам он непогрешим, и любой его приказ будет исполнен немедленно, без размышлений. Он примет на себя ответственность за все, как делал всегда.
Отступи он сейчас, станцию поглотит анархия, а потом ее присоединят к раздувающейся на глазах красной империи, выкипающей за свои изначальные границы, подминающей под себя все новые территории. Прикажи он открыть огонь по демонстрантам, власть останется в его руках — на время. А может быть, если он не остановится перед массовыми казнями, перед пытками, и навсегда.
Он вскинул автомат, и спустя миг строй синхронно повторил его движенье. В ложбинке прицела бесновалась толпа, не сотни собравшихся вместе людей, а безликое человеческое месиво. Оскаленные зубы, вытаращенные глаза, сжатые кулаки.
Он клацнул затвором, и строй откликнулся тем же.
Пора было наконец взять судьбу за шиворот.
Подняв ствол вверх, он нажал крючок, и с потолка посыпалась известь. Толпа на мгновенье стихла, и, дав бойцам сигнал опустить оружие, он сделал шаг вперед. Это был его окончательный выбор.
И память наконец отпустила его.
Саша все еще спала. Он сделал последний вдох, хотел взглянуть на нее в последний раз, да так и не сумел поднять веки. Однако вместо вечной, непреходящей тьмы он увидел перед собой немыслимо голубое небо — ясное и яркое, как глаза его дочери.
* * *
— Стоять!
От неожиданности Гомер чуть не подскочил на месте и поднял руки вверх, но тут же одернул себя. Гнусавый мегафонный окрик, долетевший из глубины туннеля, застал врасплох его одного. Бригадир же ничуть не удивился: сжавшись, как кобра перед броском, он еле заметно тащил из-за спины тяжелый автомат.
Хантер не только не дал ответа на его вопрос, но и вообще перестал говорить со стариком. Полтора километра от Нагатинской до Тульской показались Гомеру нескончаемыми как путь на Голгофу. Он знал, что этот перегон почти наверняка приведет его к гибели, и принудить себя шагать быстрее было непросто. По крайней мере, сейчас было время приготовиться, и Гомер занял себя воспоминаниями. Думал о Елене, стегал себя за эгоизм, просил у нее прощения. Со светлой грустью возвращался тот волшебный день на Тверской под легким летним дождем. Жалел, что перед уходом не распорядился своими газетами.
Он приготовился умереть — быть разорванным чудовищами, сожранным огромными крысами, отравленным выбросами… Какие еще объяснения он мог дать тому, что Тульская преобразилась в черную дыру, всасывающую в себя все извне и ничего не выпускающую обратно?
И теперь, когда на подступах к таинственной Тульской он слышал обычный человеческий голос, он больше не знал, что думать. Простой захват станции? Но кто мог в пыль перемолоть несколько севастопольских штурмовых групп, кто стал бы поголовно уничтожать всех бродяг, которые тянулись на станцию из туннелей, не позволяя уйти ни женщинам, ни старикам?
— Тридцать шагов вперед! — послышался далекий голос.
Он был поразительно знакомым, и, дай Гомеру время, он смог бы определить, кому он принадлежал. Кому-то из севастопольских?!
Хантер, убаюкивая на руках свой «калашников», принялся покорно отсчитывать шаги: на тридцать бригадирских старик сделал все пятьдесят. Впереди смутно виднелась баррикада, словно нагроможденная из случайных предметов. Светом ее защитники почему-то не пользовались…
Остальные к увлечению Николая Ивановича относились как к безобидному чудачеству. Он с готовностью отдавал продовольственный паек за старые газеты и переоборудовал свой угол на каждой станции, куда его заносила судьба, в настоящий архив. Он ходил в дозоры, потому что именно у костра на трехсотом метре суровые мужчины принимались как мальчишки травить байки, из которых Николай Иванович мог выудить крупицы достоверной информации о том, что происходило в других концах метро. Сличал десятки сплетен, чтобы вычленить из них факты, которые аккуратно подшивал в ученические тетради.
Работа позволяла ему отвлечься, но Николая Ивановича никак не покидало чувство, что делает он ее втуне. После его смерти сухие новостные сводки, бережно собранные им в гербарии тетрадок, просто рассыплются в прах без надлежащего ухода. Если он не вернется однажды с дежурства, его газетами и летописями примутся разжигать огонь, и их не хватит надолго.
От потемневшей с годами бумаги останутся дым и сажа, атомы образуют новые соединения, обретут иную форму. Материя почти неуничтожима. А вот то, что он хотел сберечь для потомков, то неуловимое, эфемерное, что ютилось на бумажных листах, сгинет навеки, окончательно.
Так уж устроен человек: содержание школьных учебников живет в его памяти ровно до выпускных экзаменов. И забывая зазубренное, он испытывает неподдельное облегчение. «Память человеческая подобна песку в пустыне, — думал Николай Иванович. — Цифры, даты и имена второстепенных государственных деятелей остаются в ней не дольше, чем запись, сделанная деревянной палкой на бархане. Заносит без следа».
Чудесным образом сохраняется только то, что способно завладеть людской фантазией, заставить сердце биться чаще, побуждая додумывать, переживать. Захватывающая история великого героя и его любви может пережить историю целой цивилизации, вирусом внедрясь в человеческий мозг и передаваясь от отцов к детям через сотни поколений.
Когда старик наконец понял это, из самозваного ученого он стал сознательно превращаться в алхимика, из Николая Ивановича — в Гомера. И свои ночи он посвящал теперь не составлению хроник, а поискам формулы бессмертия. Сюжета, который оказался бы живучим, как Одиссея, героя, который долголетием сравнялся бы с Гильгамешем. На этот сюжет Гомер постарался бы нанизать накопленные им знания… И в мире, где вся бумага была переведена на тепло, где прошлым с легкостью жертвовали ради единственного мгновения в настоящем, легенда о таком герое могла бы заразить людей и спасти их от повальной амнезии.
Однако заветная формула не давалась ему. Герой никак не хотел появляться на свет. Переписывание газетных статей не могло научить старика слагать мифы, вдыхать жизнь в големов, делать выдумку увлекательнее реальности. Вырванные и скомканные листы с незавершенными первыми главами будущей саги, с неубедительными и нежизнеспособными персонажами делали его рабочий стол похожим на абортарий. Единственным итогом ночных бдений были темные круги под глазами и искусанные губы.
И все же Гомер не хотел отказываться от своего нового предназначения. Он старался не думать, что просто не рожден для этого, что для созидания вселенных нужен талант, которым его обделили.
Просто нет вдохновения, убеждал он себя.
И откуда бы ему взяться на душной станции, среди рутины семейных чаепитий, сельхозработ и даже дозоров, куда его по возрасту брали все реже? Нужна была встряска, приключение, накал страстей. Быть может, тогда закупоренные протоки в его сознании прорвет, и он сможет творить?
Даже в самые трудные времена люди никогда не покидали Нагатинскую совсем. Она была мало пригодна к обитанию: здесь ничего не росло, и выходы наверх были перекрыты. Но многим станция пригодилась, чтобы на время скрыться с глаз долой, пересидеть опалу, уединиться с любимой.
Сейчас она была пуста.
Хантер беззвучно взлетел по неисправимо скрипучей лестнице на платформу и остановился. Гомер, пыхтя, последовал за ним, опасливо озираясь по сторонам. Зал был темен, а в воздухе висела пыль, серебристо переливаясь в лучах фонарей. Редкие кучи тряпья и картона, на которых обычно располагались гости Нагатинской, были разметаны по полу.
Старик прислонился спиной к колонне и медленно съехал вниз. Когда-то Нагатинская с ее изящными цветными панно, набранными из мрамора разных сортов, была одной из его любимых станций. Но, темная и неживая, она походила на себя прежнюю не больше, чем керамическое фото на надгробии — на того человека, что снимался сто лет назад на паспорт, не предполагая, что глядит не в объектив, а в вечность.
— Ни души, — растерянно протянул Гомер.
— Одна есть, — возразил бригадир, кивая на него.
— Я имею в виду… — начал старик, но Хантер остановил его жестом.
В другом конце зала, там, где заканчивалась колоннада и куда еле добивал даже прожектор бригадира, на платформу неспешно выползало что-то…
Гомер завалился набок и, упершись руками в пол, тяжело поднялся. Фонарь Хантера погас, а сам бригадир словно испарился. Потея от страха, старик нашарил предохранитель и вдавил в плечо бьющийся в припадке приклад автомата. Вдалеке хлопнули еле слышно два выстрела. Гомер, осмелев, высунулся из-за колонны, а потом заторопился вперед.
Посреди платформы, распрямившись, стоял Хантер, а у него в ногах корчилась смутная фигура, сникшая, жалкая. Будто сложенная из коробок и лохмотьев, она мало чем напоминала человека, но все же им являлась. Безвозрастный и бесполый, такой грязный, что на его лице были хорошо различимы только глаза, он нечленораздельно скулил и пытался отползти от возвышающегося над ним бригадира. Судя по всему, обе ноги у него были прострелены.
— Где люди? Почему здесь никого нет? — Хантер поставил сапог на шлейф вонючих рваных тряпок, волочившийся за бродягой.
— Все ушли… Меня бросили. Один остался, — просипел тот, гребя ладонями по скользкому граниту, но не сдвигаясь с места.
— Куда ушли?
— На Тульскую…
— Что там творится? — встрял подоспевший Гомер.
— Откуда мне знать? — скривился бездомный. — Кто туда ушел, там и сгинул. У них и спрашивай. А у меня нет сил по туннелям шататься. Я тут помру.
— Почему уходили? — не отступал бригадир.
— Страшно им было, начальник. Станция пустеет. Решили прорываться. Никто не вернулся.
— Совсем? — Хантер поднял ствол.
— Совсем. Один только, — поправился бродяга, замечая наведенное дуло и съеживаясь, как муравей под линзой. — На Нагорную шел. Я спал. Может, показалось.
— Когда?
— У меня часов нет, — тот замотал головой. — Может, вчера, а может, неделю назад.
Вопросы иссякли, но пистолетный ствол по-прежнему глядел допрошенному в глаза. Хантер молчал, словно у него внезапно кончился завод. И странно тяжело дышал, как если бы разговор с бродягой отнял у него слишком много сил.
— Можно мне… — начал бездомный.
— На, жри! — прорычал бригадир и, прежде чем Гомер успел сообразить, что происходит, дважды спустил курок.
Черная кровь из простреленного лба залила распахнутые глаза несчастного, и, прибитый пулями к земле, он вновь превратился в груду тряпья и картона. Не поднимая глаз, Хантер пополнил обойму «стечкина» четырьмя патронами и спрыгнул на пути.
— Скоро все сами узнаем, — крикнул он старику.
Гомер наклонился над телом, забыв о брезгливости, взял кусок ткани и прикрыл им расколотую голову бомжа. Его руки все еще дрожали.
— Почему ты его убил? — слабо выговорил он.
— Спроси себя, — глухо ответил Хантер.
* * *
Теперь, даже собрав всю волю в кулак, он мог только опустить и поднять веки. Странно, что он вообще очнулся… За тот час, пока он находился в забытьи, онемение ледяной коркой покрыло все его тело. Но его язык присох к нёбу, а грудь будто придавила пудовая гиря. Он даже не мог попрощаться с дочерью, а ведь это было единственным, для чего стоило приходить в себя, так и не доведя до конца тот давний бой.
Саша больше не улыбалась. Теперь ей снилось что-то тревожное, она свернулась клубком на своей лежанке, обняв себя руками, нахмурившись. С детских лет отец будил ее, если видел, что дочь мучают кошмары, но сейчас его сил хватало только на то, чтобы медленно моргать.
Потом и это стало слишком утомительно.
Чтобы дождаться, пока Саша проснется, ему нужно было продолжать бороться. Он не прекращал борьбу все двадцать с лишним лет, каждый день, каждую минуту, и чертовски от нее устал. Устал сражаться, устал прятаться, устал охотиться. Доказывать, надеяться, врать.
В его смеркающемся сознании оставалось всего два желания: он хотел еще хоть раз взглянуть Саше в глаза и жаждал обрести покой. Но не получалось… Перемежаясь с действительностью, перед его взором вновь мелькали образы из прошлого. Нужно было принять окончательное решение. Сломить или сломиться. Покарать или покаяться.
…Гвардейцы сомкнули ряды. Каждый из них был ему лично предан. Любой был готов сейчас и умереть, растерзанный толпой, и стрелять в безоружных. Он — комендант последней непобежденной станции, президент уже несуществующей конфедерации. Для них его авторитет непререкаем, а сам он непогрешим, и любой его приказ будет исполнен немедленно, без размышлений. Он примет на себя ответственность за все, как делал всегда.
Отступи он сейчас, станцию поглотит анархия, а потом ее присоединят к раздувающейся на глазах красной империи, выкипающей за свои изначальные границы, подминающей под себя все новые территории. Прикажи он открыть огонь по демонстрантам, власть останется в его руках — на время. А может быть, если он не остановится перед массовыми казнями, перед пытками, и навсегда.
Он вскинул автомат, и спустя миг строй синхронно повторил его движенье. В ложбинке прицела бесновалась толпа, не сотни собравшихся вместе людей, а безликое человеческое месиво. Оскаленные зубы, вытаращенные глаза, сжатые кулаки.
Он клацнул затвором, и строй откликнулся тем же.
Пора было наконец взять судьбу за шиворот.
Подняв ствол вверх, он нажал крючок, и с потолка посыпалась известь. Толпа на мгновенье стихла, и, дав бойцам сигнал опустить оружие, он сделал шаг вперед. Это был его окончательный выбор.
И память наконец отпустила его.
Саша все еще спала. Он сделал последний вдох, хотел взглянуть на нее в последний раз, да так и не сумел поднять веки. Однако вместо вечной, непреходящей тьмы он увидел перед собой немыслимо голубое небо — ясное и яркое, как глаза его дочери.
* * *
— Стоять!
От неожиданности Гомер чуть не подскочил на месте и поднял руки вверх, но тут же одернул себя. Гнусавый мегафонный окрик, долетевший из глубины туннеля, застал врасплох его одного. Бригадир же ничуть не удивился: сжавшись, как кобра перед броском, он еле заметно тащил из-за спины тяжелый автомат.
Хантер не только не дал ответа на его вопрос, но и вообще перестал говорить со стариком. Полтора километра от Нагатинской до Тульской показались Гомеру нескончаемыми как путь на Голгофу. Он знал, что этот перегон почти наверняка приведет его к гибели, и принудить себя шагать быстрее было непросто. По крайней мере, сейчас было время приготовиться, и Гомер занял себя воспоминаниями. Думал о Елене, стегал себя за эгоизм, просил у нее прощения. Со светлой грустью возвращался тот волшебный день на Тверской под легким летним дождем. Жалел, что перед уходом не распорядился своими газетами.
Он приготовился умереть — быть разорванным чудовищами, сожранным огромными крысами, отравленным выбросами… Какие еще объяснения он мог дать тому, что Тульская преобразилась в черную дыру, всасывающую в себя все извне и ничего не выпускающую обратно?
И теперь, когда на подступах к таинственной Тульской он слышал обычный человеческий голос, он больше не знал, что думать. Простой захват станции? Но кто мог в пыль перемолоть несколько севастопольских штурмовых групп, кто стал бы поголовно уничтожать всех бродяг, которые тянулись на станцию из туннелей, не позволяя уйти ни женщинам, ни старикам?
— Тридцать шагов вперед! — послышался далекий голос.
Он был поразительно знакомым, и, дай Гомеру время, он смог бы определить, кому он принадлежал. Кому-то из севастопольских?!
Хантер, убаюкивая на руках свой «калашников», принялся покорно отсчитывать шаги: на тридцать бригадирских старик сделал все пятьдесят. Впереди смутно виднелась баррикада, словно нагроможденная из случайных предметов. Светом ее защитники почему-то не пользовались…