Медный всадник
Часть 60 из 128 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Другая линия размышлений, эстетико-литературная, начинается с XI строфы поэмы, вызванная определением героя как мелкого чиновника, который «жалованьем жил и регистратором служил». Здесь и в последующих строфах сильнее, чем где бы то ни было, декларируется и утверждается право поэта на изображение «ничтожных героев», вопреки требованиям и нападкам критики, в особенности Булгарина и Греча, апологетов официально признанных и одобренных литературных тем и героев, а также Полевого, сторонника героев романтического типа. «Ничтожный герой», как было показано выше, с конца 20-х годов широко и разнообразно входит в творчество Пушкина. Поэтому обоснование права поэта на изображение подобных персонажей, в отличие от литературных героев и от реальных, официально утвержденных и требуемых лжегероев («русских Камиллов и Аннибалов»), было чрезвычайно важным вопросом для автора «Домика в Коломне», «Повестей Белкина» и «Езерского». Этот, казалось бы, частный вопрос здесь же расширяется до общей проблемы свободы творчества — проблемы, поставленной и разрешенной в XIII и XIV строфах начатой им поэмы о коллежском регистраторе Езерском.
Но поэма не была окончена: Пушкин бросил работу над нею, едва начав набрасывать вчерне ее сюжетную линию — рассказ о любви мелкого чиновника из обедневших дворян к молодой лифляндочке, наследнице «дяди Франца» (в одном варианте — «дяди слесаря» Акад., V, 413), что довершило бы его переход «из бар в tiers-état». Правда, в набросках к этим последним строфам поэмы видны местами колебания поэта в определении общественного лица героя: вместо «И регистратором служил» в одном варианте читается «И камер-юнкером служил» или, вернее, «каким-то юнкером служил» (V, 405), в других — «И при Т<ургеневе>[426] служил» или
Он на углу Галерной жил
При гр<афе> Нулине служил
С утра до вечера таскался[427]
То здесь то там —
Со всем был городом знаком…
(Акад., V, 415)
Но эти признаки принадлежности героя к петербургскому свету отметаются, и на последних стадиях черновой работы остается лишь основное: герой «жалованьем жил и регистратором служил» (Акад., V, 101), к чему в черновых добавляется:
Вам должно знать, что мой чиновник
Был сочинитель и любовник
Свои статьи печатал он
В Соревнователе.
(Акад., V, 413, 415)
«Сатирическая поэма» в «онегинских» строфах или «любовная повесть», которую можно назвать и «кратким романом», начатая Пушкиным в марте 1832 г., была прервана и оставлена им на черновом наброске начала XVII строфы. Момент отказа от ее продолжения, как и причины его, трудно определить при современном состоянии творческих и биографических материалов. Во всяком случае Пушкин оставил свой неосуществленный замысел не позднее начала августа 1833 г. — до отъезда в места Пугачевского восстания. К этому времени нужно, по-видимому, отнести и составление белового автографа строф I-XV (ПД 959 и ПД 194). Иного мнения придерживалась О. С. Соловьева, считавшая, что беловой автограф был написан в конце 1834 — начале 1835 г. с целью его издать (уже после запрещения «Медного Всадника»).[428] Но такое предположение представляется едва ли верным и во всяком случае недоказанным. Ясно только одно: Пушкин предназначал эту рукопись (15 «онегинских» строф) к печати и потому сократил родословие Езерских, вычеркнув из него все строфы, способные вызвать опасения и придирки цензуры. Дальнейшие строфы — XVI и начало XVII — остались в черновой рукописи, неотделанные и недописанные, и в беловой автограф не вошли.
Но в середине 1836 г., готовя к печати III том «Современника», Пушкин вновь обратился к оставленной повести о Езерском и, выделив из нее, полностью или частями, восемь строф, пересмотрев их не столько с художественной, сколько с цензурной точки зрения и снабдив примечаниями, напечатал под заглавием «Родословная моего героя (отрывок из сатирической поэмы)». Вмешательство цензуры заставило его еще раз пересмотреть текст, и при этом — быть может, намеренно — один стих второй строфы был изменен так, что лишился рифмы: вместо стиха «Зато со славой, хоть с уроном» в печати появился стих «Зато на Куликовом поле», что вызвало ироническое замечание Анненкова в его издании сочинений Пушкина 1855 г.: «Вероятно, прилагательное первого стиха — Куликовом — предназначалось поэтом для образования рифмы, но на свое место не попало».
«Родословной моего героя» заканчивается история повести (или «краткого романа») в «онегинских» строфах, называемой «Езерский».[429] Но, как будет показано дальше, Пушкин при создании «Медного Всадника» имел перед глазами значительную часть рукописей «Езерского» и в ряде случаев пробовал следовать по пути этого оставленного произведения.[430]
4
Основная творческая работа Пушкина над «Петербургской повестью», от набросков первых стихов Вступления, перед которыми поставлена дата «6 окт.», до завершения переписки первого, Болдинского белового автографа (БА), имеющего после последнего стиха[431] помету: «31 октябр<я>.[432] 1833 Болдино 5 ч. 5»,[433] занимает всего 26-27 дней. Напомним некоторые основные моменты предыстории создания поэмы.
22 июля 1833 г. Пушкин обратился к А. X. Бенкендорфу с письмом, в котором писал о необходимости поехать на 2-3 месяца в свои нижегородские поместья — Болдино и Кистенево и о желании этим воспользоваться, чтобы посетить Оренбург и Казань и ознакомиться с архивами этих двух губерний, на что требовалось разрешение Николая I (Акад., XV, 69). Поездка в Оренбург и Казань была связана с работой над «Историей Пугачева», уже вчерне написанной: 22 мая 1833 г. датирован черновой набросок ее заключительного эпизода (Акад., IX, 410). Так как царь с подозрительностью относился к самостоятельным желаниям и действиям поэта, последовал запрос. В письме к Пушкину помощника Бенкендорфа А. Н. Мордвинова от 29 июля говорится: «Что побуждает Вас к поездке в Оренбург и Казань и по какой причине хотите Вы оставить занятия, здесь на Вас возложенные?» (Акад., XV, 69; под занятиями имеется в виду работа над «Историей Петра I», составлявшая служебное поручение поэту, как чиновнику Иностранной коллегии, с осени 1831 г.).
На этот запрос Пушкин отвечал «со всею искренностию» на другой же день, 30 июля, письмом, текст которого известен в двух черновиках, а беловой не сохранился, хотя был отправлен и представлен царю Бенкендорфом в виде составленной в III отделении выписки или «экстракта».[434] В своем ответе Пушкин объяснял: «В продолжении двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря государя, имеют цель более важную и полезную. — Кроме жалования, определенного мне щедростию его величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы. Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии» (Акад., XV, 70).
Письмо, как видно, написано с большой «дипломатичностью» и — при совершенно почтительной форме — со скрытой иронией. Пушкин выдвигает на первый план материальные соображения — нужду в деньгах, недостаточность определенного ему жалованья (5 тысяч рублей в год) и желание закончить роман — будущую «Капитанскую дочку» в ее первоначальной, неизвестной нам редакции, «Введение» к которой, т. е. посвящение «Любезному внуку Петруше», датировано «5 августа 1833. Черная речка» (Акад., VIII, 927; с опечаткой в обращении: «другу» вместо «внуку»), т. е. написано неделей позже письма к Мордвинову. Под «историческими изысканиями», имеющими «цель <…> важную и полезную», Пушкин разумел только «Историю Петра I», умалчивая об «Истории Пугачева», для завершения которой его поездка была столь же нужна, как и для романа. Что же касается занятий «чисто литературных», то, помимо романа, упомянутого в письме, он начал в 1832-1833 гг. другой роман — «Дубровский» и две поэмы — «Езерский» и «Анджело», о которых в письме не упомянуто вовсе. Разумеется, не сказано ничего ни о третьей поэме — «Медный Всадник», замысел которой, вероятно, уже обдумывался в это время, ни о другой повести в прозе — будущей «Пиковой даме», история создания которой, впрочем, неясна. Обо всем этом Пушкин не считал нужным сообщать ни Бенкендорфу, ни царю. Расчет его оказался правильным: уже 7 августа ему было сообщено, письмом Мордвинова, разрешение Николая I на поездку «в Оренбург и Казань, на четыре месяца» (Акад., XV, 71). И августа он подал прошение по месту службы, в Министерство иностранных дел, о выдаче отпускного свидетельства (Акад., XV, 208-209), и последнее 12 августа было ему выдано, сроком на 4 месяца.[435] Через пять дней, 17 августа, Пушкин вместе с С. А. Соболевским выехал в Москву, откуда должен был отправиться далее, в Поволжье и Оренбургский край. О буре на Неве, грозившей наводнением и едва не заставившей его воротиться, было сказано выше.
Выезжая из Петербурга в долгое и далекое путешествие, Пушкин взял с собой запас книг для чтения в дороге, несколько рабочих тетрадей с черновыми текстами начатых произведений и чистыми листами для новых черновиков, готовый вчерне текст «Истории Пугачева» и материалы к ней в отдельных сшитых тетрадках, наконец — большой запас чистой бумаги для переписывания черновиков.
Полный перечень всех этих материалов затруднителен, в особенности книг для дорожного чтения. Что книг было много, видно из письма поэта к жене, Наталье Николаевне, от 27 августа 1833 г. из Москвы, на десятый день путешествия, где он сообщает: «Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетерлись в сундуке» (Акад., XV, 76). Какие именно книги (очевидно, плохо уложенные) пострадали во время путешествия — неизвестно. Из книг, взятых Пушкиным с собой из Петербурга или отобранных им для себя из библиотеки в поместье Н. И. Гончаровой Яропольце, куда он заезжал по дороге на два дня, 23 и 24 августа, можно с уверенностью назвать книгу В. Н. Берха «Подробное историческое известие о всех наводнениях, бывших в Санктпетербурге», стихотворения Адама Мицкевича — польское издание в четырех томах, привезенное ему из Парижа Соболевским, или по крайней мере IV том его, и, вероятно, один (третий) том из восьмитомного французского издания сочинений Брантома, о чтении которого «на днях» Пушкин сообщал жене в письме от 6 ноября 1833 г. (Акад., XV, 93).[436]
Что касается «рабочих тетрадей», взятых Пушкиным с собою для работы в Болдине, то можно дать следующий — вероятно, не совсем полный — их перечень.
1. Рабочая тетрадь ПД 838 (бывш. ЛБ 2371). Здесь, помимо произведений 1827-1828 гг. (VII глава «Евгения Онегина», основной черновик «Полтавы» и др.)» находится среди текстов, писанных с другого конца тетради, черновик стихотворения «Осень», относящийся, как мы устанавливаем, к болдинской осени 1833 г., что заставляет включить эту тетрадь в число тех, которые Пушкин имел при себе в путешествии.[437]
2. Рабочая тетрадь ПД 842 (бывш. ЛБ 2373), содержащая основной черновик неоконченной поэмы, озаглавленной редактором академического издания «Тазит» (Акад., V, 341-366); черновые строфы родословия Езерских, начинающие неоконченную поэму «Езерский», отразившуюся, как мы увидим ниже, в черновых рукописях «Медного Всадника» (V, 394-404); наброски к будущей повести «Пиковая дама» (VIII, 834-836); черновик перевода баллады А.Мицкевича «Воевода» (111, 904-911); черновые вставки и поправки к тексту «Истории Пугачева» (IX, 436-437); копии на польском языке рукою Пушкина трех стихотворений А. Мицкевича из приложения к III части поэмы «Дзяды» («Предки»).[438] Как видим, все эти записи относятся к 1829 (?) — 1833 гг. включая в этот период и болдинскую осень 1833 г.
Один рисунок в этой тетради обращает на себя особое внимание.
На л. 4, среди черновой рукописи «Тазита» и несомненно ранее, чем был написан текст, нарисован пером Фальконетов памятник Петру Первому — скала, а на ней конь, попирающий змею. Но всадник — сам Петр — отсутствует, а к коню, сначала не имевшему ни седла, ни уздечки, пририсованы позднее то и другое, причем уздечка с мундштучными поводьями, подперсник и седло без стремян сделаны очень тщательно (как, впрочем, и весь рисунок), что придает всей композиции иронический, почти карикатурный характер. Рисунок, впервые отмеченный В. Е. Якушкиным в его описании «Рукописей Пушкина, хранящихся в Румянцовском музее в Москве», был им определен как относящийся к «Медному Всаднику». «Содержание рисунка, — писал Якушкин, — понятно (дальше мы увидим в этой же тетради черновики «Медного Всадника»[439]) — Пушкин не решился нарисовать всадника, которого он так совершенно изображал в стихах».[440] Абрам Эфрос пошел далее робкого толкования Якушкина, считая, «что рисунок связан с первым замыслом „Медного Всадника“: с постамента исчезает Петр, но не вместе с конем, как в окончательной редакции, а один, то есть Евгения преследует бронзовая фигура Петра, как мраморная фигура Командора убивает Дон-Жуана в „Каменном госте“.[441] Автор при этом датирует рисунок «соответственно тексту <«Гасуба»>, приблизительно 1829 годом».[442]
Точных данных для отнесения первоначального замысла «Медного Всадника» к 1829 г. мы не имеем. Однако не следует забывать, что еще раньше этого времени, летом и осенью 1828 г., происходили встречи Пушкина с А. Мицкевичем, одна из которых — на площади у памятника Петра — послужила основой для позднейшего стихотворения Мицкевича «Памятник Петра Великого» («Pomnik Piotra Wielkiego»), вошедшего в приложение («Ustęp») к III части поэмы «Дзяды» (1832). Беседы их во время этих встреч (при участии П. А. Вяземского) несомненно отразились в замысле и в историко-философском содержании «Медного Всадника». Возможно, что и рисунок Пушкина в какой-то мере отражает эти беседы у памятника.
3. Рабочая тетрадь ПД 845 (бывш. ЛБ 2374). В ней (а также на вырванных из нее листах) находятся черновые наброски разных строф «Езерского» н стихотворения, посвященного Мицкевичу, «Он между нами жил», а также первая часть основного черновика «Медного Всадника» на 17 страницах, начинающаяся датой «6 окт.<ября 1833 г.>» (Акад., V, 436-461; см. в настоящем издании, с. 27-44).
4. Рабочая тетрадь ПД 839 (бывш. ЛБ 2372). В ней с одного конца находится беловой автограф «Полтавы» (1828), с другого — продолжающая первую вторая часть основного черновика «Медного Всадника», на 18 страницах, где после 250-го стиха окончательного текста («Насмешка неба над землей») поставлена дата «30 окт.<ября 1833 г.>» — дата переписывания в БА этого места черновика (Акад., V, 461-487; см. в настоящем издании, с. 45-62). Непосредственно за черновиком следует часть чернового текста «Сказки о мертвой царевне», написанной также в Болдине (Акад., III, 1089-1104).
5. Дорожная записная книжка ПД 844 (бывш. ПБЛ 44), находившаяся у Пушкина во время его путешествия и служившая для путевых заметок и записей. Материалов, относящихся к «Медному Всаднику», в ней нет, но она входит в число тетрадей, привезенных Пушкиным в Болдино.
Все прочие рукописи «Медного Всадника» и беловые рукописи других произведений, созданных во вторую болдинскую осень, включая «Историю Пугачева», написаны на отдельных листах или в тетрадках «домашнего» происхождения, сложенных и сшитых из отдельных листов.
Приведенный нами перечень рабочих тетрадей, взятых Пушкиным с собою в путешествие, показывает, с какими обширными и, по-видимому, определенными планами ехал он в Болдино — конечную цель своей поездки. Главным предметом, занимавшим его в это время, была «История Пугачева», о которой он писал 2 сентября из Нижнего Новгорода Наталье Николаевне, не упоминая при этом ни о чем другом (Акад., XV, 76). И 12 сентября из деревни Языковых под Симбирском он сообщал ей же, удовлетворенный ходом собирания материалов и ознакомлением с местами восстания: «Я путешествую, кажется, с пользою, но еще не на месте и ничего не написал. И сплю и вижу приехать в Болдино, и там запереться» (Акад., XV, 80). Но долгое путешествие затягивалось, мысли об оставленной в Петербурге молодой жене, о детях все более его тревожили, и, достигнув, наконец, Оренбурга, он писал жене 19 сентября: «… мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что ж будет в постеле?» (Акад., XV, 81). Последние слова о «сочинении» в коляске — не надо понимать буквально; сочинять что-либо, не записывая тотчас на бумаге, Пушкин не мог: недаром «стенограммой творческого процесса» были названы его черновые рукописи.[443] Но обдумывать новые, замышленные или уже начатые работы было вполне естественно. Возможно, что и сюжет «Медного Всадника», и вся его композиция, начиная со Вступления, обдумывались им во время долгой и скучной езде по степной дороге. 1 октября, после полуторамесячного путешествия, Пушкин приехал наконец (вероятно, к вечеру) в Болдино. Началась его вторая болдинская осень, продолжавшаяся немногим более месяца — до 7 или 8 ноября.
Начал он, однако, свои литературные труды не с «Медного Всадника» или иного задуманного им произведения (например, романа, о котором он писал Мордвинову), но с обработки «Истории Пугачева» и собранных во время путешествия материалов к ней. «Я в Болдине со вчерашнего дня, — сообщал он жене 2 октября, — <…> Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею <…> Прости — оставляю тебя для Пугачева» (Акад., XV, 83-84). И позднее, за все время своего пребывания в Болдине, Пушкин ни разу в письмах к жене и к другим не называет писавшихся им в деревне произведений, кроме «Истории Пугачева». 8 октября он пишет Наталье Николаевне: «Вот уж неделю как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пуг.<ачеве>, а стихи пока еще спят» (Акад., XV, 85), между тем как уже за два дня до этого письма, 6 октября, был начат «Медный Всадник». 11 октября, работая, по-видимому, над второю частью «Истории Пугачева», он поручает жене съездить к Плетневу и попросить, чтобы тот к его приезду «велел переписать из Собрания законов (год.<ы> 1774 и 1775 и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь»; и далее продолжает: «Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин окуратен. На днях пришлю ему стихов» (Акад., XV, 86, 87).[444] В это время, вероятно, особенно успешно подвигалось создание «Медного Всадника», а возможно, и других произведений одновременно с ним.
Позднее, однако, под влиянием долгого отсутствия писем от Натальи Николаевны настроение его изменилось, и лишь через 10 дней, 21 октября, получив от нее наконец письмо, он признался ей в своих переживаниях: «В прошлое воскресение не получил от тебя письма, и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра <…> О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог <знает>,[445] что со мною делается» (Акад., XV, 87-88).
О том же — только в ином тоне и явно сгущая, даже искажая краски — пишет Пушкин несколько позже, 30 октября, в письме к В. Ф. Одоевскому, в ответ на письмо последнего (совместно с С. А. Соболевским) от 28 сентября и 2 октября с предложением издать втроем альманах, на чем особенно настаивал Соболевский (Акад., XV, 84-85). Отвечая Одоевскому полушутливым по форме, а по существу ироническим и даже раздраженным отказом, Пушкин писал: «Приехал в деревню, думал распишусь. Не тут-то было. Головная боль, хозяйственные хлопоты, лень — барская, помещичья лень — так одолели меня, что не приведи боже…» (Акад., XV, 90).
Между тем в тот же самый день, 30 октября, поэт коротко, но веско сообщает жене о том, что он «недавно расписался, и уже написал пропасть» (Акад., XV, 89), и эти слова, а не упоминание о «барской, помещичьей лени», незнакомой ему, вполне точно отражают действительность: именно в эти последние дни октября он с огромным напряжением творческих сил заканчивал вчерне и одновременно переписывал набело «Медного Всадника», «Анджело», две переведенных из Мицкевича баллады и проч. — явление, напоминающее дни его работы над «Полтавой» в октябре 1828 г.
Письмо к Наталье Николаевне от 30 октября, помимо заявления о том, что он «уже написал пропасть», содержит «расписание» его рабочего дня, сложившееся, вероятно, с самого начала его пребывания в Болдине: «Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу[446] до 3-х часов <…> В 3 часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем, да гречневой кашей. До 9 часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо» (Акад., XV, 89). Таков, разумеется, нормальный, или даже «идеальный», распорядок дня поэта. Но несомненно, что этот идеальный порядок должен был не раз нарушаться в ту или другую сторону, в особенности при завершении крупных произведений. Так, закончив переписывание в первую (Болдинскую) беловую рукопись (БА) «Медного Всадника», очевидно, в ночь с 31 октября на 1 ноября, он ставит под текстом точную дату: сначала «1 ноября», потом переделывает на «31 октября 1833. Болдино. 5 ч.<асов> 5 <минут утра>», что явно противоречит «расписанию» и показывает, что целая ночь (и, вероятно, не одна) была проведена им в работе. Наконец, в последнем письме из Болдина, от 6 ноября, поэт пишет жене: «Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам <…> Я привезу тебе стишков много, но не разглашай этого: а то альманашники заедят меня» (Акад., XV, 93-94).
На другой же день или через день, 8-го Пушкин выехал из Болдина и, пробыв несколько дней в Москве (где он ничего, по-видимому, не писал), в начале 20-х чисел ноября вернулся в Петербург.
Чем объяснить это упорное умолчание поэта о своих творческих занятиях в Болдине, его жалобы на хандру и лень? Во-первых, его настроение несомненно колебалось в зависимости от получения или отсутствия писем от Натальи Николаевны, от ее сообщений о своей светской жизни, немало тревоживших и подчас сердивших его в силу несоответствия ее поведения тому идеалу жены и светской женщины, который он составил себе еще до женитьбы и выразил в образе Татьяны в VIII главе «Евгения Онегина»; страстная влюбленность поэта в молодую жену, с которой он впервые после женитьбы разлучился так надолго, высказывается в каждом его письме. Во-вторых, поэт не хотел, чтобы о его новых, еще не оконченных и не отделанных произведениях узнали раньше времени в Петербурге, и через ту же Наталью Николаевну. Ссылки на «барскую, помещичью лень» — в ту эпоху естественные и понятные для каждого — служили отговоркою для петербургских «альманашников» н издателей. Единственная работа, о которой уже знали его друзья и о которой он мог писать открыто, — это «История Пугачева». Она и начала собой вторую болдинскую осень Пушкина.
Приехав в Болдино вечером 1 октября 1833 г., Пушкин уже 2 октября начал «приводить в порядок» свои «Записки о Пугачеве» (Акад., XV, 84, 85), т. е. тексты, написанные в Петербурге и пополненные заметками и материалами, собранными во время путешествия. 4 октября помечена вторая черновая редакция содержания первой главы «Истории Пугачева» (Акад., IX, 401). После месяца напряженной работы над «Историей», сочетавшейся с выполнением многих других замыслов, в том числе «Медного Всадника» и «Анджело», он закончил черновик «Предисловия» к «Истории», снабдив его пометой: «Село Болдино, 2 ноября 1833»; позднее «Предисловие» и было напечатано с этой, лишь слегка измененной датой (Акад., IX, 399).
Задумывая в конце июля 1833 г. свое путешествие по местам Пугачевского восстания, Пушкин, как мы уже видели, указывал в качестве предлога для поездки работу над романом, «коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани» (Акад., XV, 69-70), имея в виду будущую «Капитанскую дочку». Но в Болдине, занятый «Историей Пугачева» и многими другими замыслами в стихах и, вероятно, в прозе, он, насколько мы можем судить по неполностью сохранившимся документальным материалам к «Капитанской дочке», не притрагивался к начатому роману и вернулся к нему, лишь закончив печатание «Истории Пугачева», в ноябре 1834 г.[447]
Болдинская осень 1833 г., наполненная напряженным творческим трудом, представляет следующий (не во всем точно устанавливаемый) хронологический ряд (не считая работы над «Историей Пугачева», которая, как уже сказано, продолжалась весь месяц).
Началом октября следует датировать, по нашему мнению, черновые наброски стихотворения, посвященного Мицкевичу, — «Он между нами жил», которое обычно (в работах М. А. Цявловского, в Акад., III, 942, 1251) датируется, соответственно беловому тексту, августом (до 10) 1834 г.
6 октября помечено начало работы над черновиком Вступления к «Медному Всаднику».
«14 октября 1833. Болдино» — так помечено окончание чернового автографа «Сказки о рыбаке и рыбке» (Акад., III, 1089). «19 окт<ября>» датирована запись после V строфы чернового автографа стихотворения «Осень» (Акад., III, 924), беловой автограф которого снабжен пометой: «1833. Болдино» (Акад., III, 935); стихотворение закончено в конце октября или в начале ноября.
Поэма «Анджело», начатая предположительно в феврале (?) 1833 г., была закончена и переписана набело в Болдине, причем в беловом автографе в конце второй части стоит помета «26», т. е. 26 октября 1833 г. (Акад., V, 433); в конце чернового автографа третьей части — помета «27», т. е. 27 октября — очевидно, дата переписки, а не создания (Акад., V, 425); в конце белового автографа третьей части помечено, как завершение работы над поэмой: «27 окт.<ября> Болд.<ино> 1833» (Акад., V, 433).
Беловые автографы двух переводов баллад Мицкевича — «Будрыс и его сыновья» и «Воевода» — датированы в конце каждого одинаково: «28 октября 1833. Болдино» (Акад., III, 903 и 912), т. е., очевидно, в этот день была закончена их переписка, черновая же работа над ними происходила в том же октябре, когда Пушкин имел в руках издание стихотворений Мицкевича и много думал о своем польском друге.[448]
Наконец, беловой автограф «Сказки о мертвой царевне» помечен датой переписки набело: «4 ноября 1833. Болдино» (Акад., III, 1109), т. е. окончен почти накануне отъезда поэта в Москву.
Таковы датированные произведения второй болдинской осени, 1833 г. К ним можно добавить и некоторые недатированные и по большей части незаконченные стихотворения, по положению в рукописи (ПД 845, бывш. Л Б 2374) и по другим соображениям относящиеся к октябрю 1833 г. Это — литературно-сатирическое «послание» к Буало «Французских рифмачей суровый судия…» (Акад., III, 305 и 1244), народное «поминание» «Сват Иван, как пить мы станем…» (Акад., III, 308 и 1245; датировка обоих стихотворений в Акад. едва ли правильно растянута, начиная с «февраля» и «конца марта» и кончая «началом» и «серединой октября 1833 г.»; вернее ограничить дату обоих октябрем); набросок неоконченного стихотворения, где описывается спуск нового военного корабля на Неве, — «Чу, пушки грянули! крылатых кораблей…» (Акад., III, 310 и 1245); последний набросок находится посреди первого чернового автографа «Медного Всадника», между Вступлением (л. 9 об.) и началом Первой части («Над омрач.<енным> П.<етроградом>») (тетрадь ПД 845, л. 10), притом записано раньше, чем приведенный стих поэмы.
К этим стихотворным произведениям нужно прибавить повесть «Пиковую даму», хронология которой неясна, а рукописи не сохранились, кроме набросков вступления в его первой, ранней редакции (Акад., VIII, 834-836), сохранившихся в тетради ПД 842 (бывш. ЛБ 2373), бывшей у Пушкина в Болдине. В конце ноября 1833 г. поэт привез, по-видимому, рукопись с собою в Петербург. Указание на это мы находим в письме В. Д. Комовского к А. М. Языкову от 10 декабря 1833 г.: «Пушкин вернулся из Болдина и привез с собою по слухам три новых поэмы <…> Он же написал какую-то повесть в прозе: или „Медный Всадник“, или „Холостой выстрел“, не помню хорошенько: одна из этих пьес прозой, другая в стихах».[449]
Таков краткий хронологический обзор творчества Пушкина во вторую болдинскую осень. Его объем, богатство и разнообразие поразительны и почти равняются творчеству первой болдинской осени, 1830 г., особенно если иметь в виду, что первая осень занимает три месяца, а вторая — лишь один полный месяц (октябрь) и одну неделю ноября.[450]
Обратимся теперь к истории творческой работы Пушкина над его поэмой, или «Петербургской повестью», 1833 г. «Медный Всадник».
Время возникновения замысла поэмы едва ли поддается твердому определению. Никаких предварительных материалов, относящихся к замыслу, — планов, заметок, набросков — не сохранилось, да, вероятно, и не было. Однако в заключительных стихах Вступления к поэме (стихи 92-96 окончательного текста), испытавших, как будет указано ниже, длительную и многогранную переработку, мы видим — по крайней мере в первой редакции — указание поэта на время возникновения у него замысла поэмы:
Давно, когда я в первый раз
Услышал грустное преданье
Тогда же дал я обещанье
Стихам поверить сей рассказ.
Эти слова позволяют относить первую мысль о будущей повести к концу 1824 г., когда Пушкин впервые услышал в Михайловском о петербургском наводнении и читал рассказы о нем в журналах или письмах друзей. Замысел, многие годы отодвигаемый другими трудами, в начале 30-х годов вновь возник и стал постепенно определяться из многих элементов, прежде всего как итог размышлений Пушкина на историко-философские темы, связанные с подготовительными занятиями к составлению истории Петра Первого, предпринятыми им с начала 1832 г. В то же время, как было отмечено выше, согласно с заключением О. С. Соловьевой, с середины марта 1832 г. поэт начинает работать над новым произведением — повестью или романом в стихах в «онегинских» строфах — так называемым «Езерским», который является такой же «петербургской повестью», как и позднейший «Медный Всадник», с «ничтожным героем» — мелким чиновником из обедневшего дворянского рода. Мы не знаем, входило ли петербургское наводнение 1824 г. в сюжет этой повести, но ее начальные строфы (или строфа — в последней редакции), изображающие Петербург в бурный осенний вечер, вполне допускают такую возможность, так как те же начальные стихи в переработанной форме вошли потом в поэму «Медный Всадник» в качестве вступления к Первой части (стихи 97-107). Возможно также, что еще за несколько лет, при жизни Дельвига, Пушкину довелось услышать от его жены рассказ про моряка Луковкина, «имевшего дом на Гутуевском острове — совсем близко от залива и, следовательно, на очень опасном месте. Была у него жена и трое детей, за которых он очень беспокоился в этот день, так как был дежурным и не мог вернуться до вечера. Наконец, когда он пришел домой, то не нашел ни жены, ни детей, ни крова, ни единого следа своего жилища».[451] Но таких трагических эпизодов наводнения и таких рассказов о них известно было немало, и хотя со времени бедствия прошло девять лет, их знали и помнили многие.
Наводнение, как основной элемент и движитель сюжета, было несомненно усвоено замыслом Пушкина еще до отъезда в путешествие, предпринятое летом 1833 г. Поразившая его в самый день выезда страшная картина надвигающегося наводнения еще более укрепила этот замысел. Очень вероятно, что наводнение было перенесено в новую поэму из замысла прежней, т. е. из «Езерского», развертывание сюжета которого, нам неизвестное, еще едва было намечено. Из «Езерского» в новый замысел вошли многие элементы: и картина ненастного осеннего петербургского вечера, составляющая краткий пролог, и самый герой, «потерявший» свою фамилию, но оставшийся почти таким, каким он был намечен в строфической поэме. Однако коренным образом изменился тон, характер произведения: из сатирического и полемического он стал объективным и трагическим. Следы борьбы между прежним и новым замыслом явственно видны в черновиках, как это будет показано дальше. Нельзя забывать и впечатление от прочитанных перед самым отъездом стихотворений Мицкевича, полемика с которым, в разных формах и направлениях, проходит через всю «Петербургскую повесть». Не нужно преувеличивать значения сатир Мицкевича для построения «Медного Всадника», но нельзя с этим и не считаться.
Совокупность всех этих компонентов — и неосуществленный, но уже намечавшийся замысел «Езерского», и литературные традиции, связанные с «петровской» и «петербургской» темой новой поэмы, и лежащие в ее основе историко-философские и социально-политические размышления, и впечатления от стихотворений Мицкевича — обусловила то, что, приехав в Болдино 1 октября и занявшись сначала, как бы для «разгона», «Историей Пугачева», Пушкин уже ясно представлял себе мысленно композицию своей новой поэмы, ее основные линии и образы. Приступив 6 октября к работе над поэмой в одной из своих рабочих тетрадей — так называемом, по терминологии С. М. Бонди, «альбоме без переплета» (ПД 845, бывш. ЛБ 2374; Акад., V, 436-461),[452] он начал ее почти дословно так, как она начинается и в окончательном тексте, — с первого стиха Вступления:
[На берегу] Варяжских волн
Стоял глубокой думы полн