Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология
Часть 30 из 147 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Постой, я тебе сейчас устрою поэзию, — сказал он и погасил лампу. От этого правда стало лучше, потому что не бросались в глаза постели, бутылки из-под постного масла и окурки на полу.
Я подошла к окну и с бьющимся сердцем и ничего не видящими глазами стала к нему спиной.
За моей спиной было молчание, как будто он не знал, что ему делать. Сердце у меня так билось, что отдавалось в ушах, и я с напряжением и волнением ждала чего-то.
Наконец он подошел ко мне, остановился сзади, обнял мою шею рукой и остановился, очевидно, глядя тоже в окно. Не оборачиваясь, я не могла видеть направление его взгляда. Я была благодарна ему за то, что он обнял меня. Мне хотелось долго, долго стоять так, чувствуя на своей шее его руку.
А он уже начинал выражать нетерпение.
— Ну что же, ты так и будешь стоять здесь? — говорил он, очевидно, думая о том, что скоро могут вернуться товарищи, а я без толку стою у окна.
И он потянул меня за руку по направлению к постели.
Но я испуганно отстранилась.
— Ну, будет, ну, пойдем сюда, сядем.
Я стояла по-прежнему спиной к нему и отрицательно трясла головой при его попытках отвести меня от окна.
Он отошел от меня. Несколько времени мы молчали. Я стояла не обертываясь и с замиранием сердца ждала, что он поцелует меня сзади в шею или в плечо. Но он не поцеловал, а, подойдя, еще настойчивее и нетерпеливее тянул меня от окна.
— Ну чего вы хотите? — сказала я, сделав шаг в том направлении, куда он тянул меня за руку. Я спросила это безотчетно, как бы словами желая отвлечь свое и его внимание от того, что я сделала шаг в том направлении, куда он хотел.
— Ничего не хочу, просто сядем здесь вместо того, чтобы стоять.
Я остановилась и молча смотрела в полумраке пустой комнаты на его блестевшие глаза, на пересохшие губы.
Этой голой ободранной комнаты я сейчас не видела благодаря темноте. Я могла вообразить, что мое первое счастье посетило меня в обстановке, достойной этого счастья. Но мне нужны были человеческая нежность и человеческая ласка. Мне нужно было перестать чувствовать его чужим и почувствовать своим, родным, близким. Тогда бы и все сразу стало близким и возможным.
Я закрыла лицо руками и стояла несколько времени неподвижно.
Он, казалось, был в нерешительности, потом вдруг сказал:
— Ну, что разговаривать, только время терять…
Я почувствовала обиду от этих слов и сделала шаг от него. Но он решительно и раздраженно схватил меня за руку, сказав:
— Что, в самом деле, какого черта антимонию разводить!..
И я почувствовала, что он быстро схватил меня на руки и положил на крайнюю, растрепанную постель. Мне показалось, что он мог бы положить меня и не на свою постель, а на ту, какая подвернется. Я забилась, стала отрывать его руки, порываться встать, но было уже поздно.
Когда мы встали, он прежде всего зажег лампу.
— Не надо огня! — крикнула я с болью и испугом.
Он удивленно посмотрел на меня и, пожав плечами, погасил. Потом, не подходя ко мне, торопливо стал поправлять постель, сказавши при этом:
— Надо поправить Ванькино логово, а то он сразу смекнет, в чем дело.
Я молча отошла и без мысли и чувства смотрела в окно.
Он все что-то возился у постели, лазил по полу на четвереньках, очевидно, что-то искал, бросив меня одну. Потом подошел ко мне. У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки.
— Вот твои шпильки, — сказал он, кладя их в протянутую руку. — Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть… Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, — сказал он. — Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт.
Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы идти показать мне, как пройти черным ходом.
Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга.
Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. Потом вдруг почувствовала в своей руке что-то металлическое, вся вздрогнула от промелькнувшего испуга, ужаса и омерзения, но сейчас же вспомнила, что это шпильки, которые он мне вложил в руку. Я даже посмотрела на них. Это были действительно шпильки, и ничего больше.
Держа их в руке, я, как больная, разбитой походкой потащилась домой. На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой ветка черемухи.
А над спящим городом была такая же ночь, что и два часа назад. Над каменной громадой домов стояла луна с легкими, как дым, облачками. Так же была туманно-мглистая даль над бесчисленными крышами города.
И так же доносился аромат яблоневого цвета, черемухи и травы…
1926
Николай Никандров
Рынок любви
I
Бухгалтер одного из отделений Центросоюза Шурыгин, маленького роста, плотный, хорошо упитанный мужчина с очень идущей к нему большой прямоугольной бородой, делающей его лицо красивым, уже в третий раз безрезультатно обходил кольцо московских бульваров: Пречистенский, Никитский, Тверской…
Походка у него была мечущаяся, вид растерянный, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что этот странный, солидный бородач только что потерял в темноте и теперь почти со слезами на глазах разыскивает среди прохожих кого-то из своих близких.
Несмотря на крепнущий к ночи московский мороз, Шурыгин то и дело снимал с головы теплую шапку и вытирал платком с лысины пот, а сам даже и в это время не переставал посылать на всех проходивших мимо женщин острые, голодные, дальнозоркие, как у моряка, взгляды. Опытным взглядом тридцатидевятилетнего холостяка он в полсекунды определял, какая из женщин проходила бульваром случайно, какая искала здесь знакомства с порядочным мужчиной для серьезной и длительной любви, какая проводила тут жизнь, давая себя любить час одному, час другому, всем, профессионально, за деньги.
Оберегая свое здоровье, женщин последней категории Шурыгин очень боялся, всячески от них убегал и пользовался их услугами только в тех крайних случаях, когда его внезапно охватывала бурная, нетерпеливая, уничтожающая жажда любви, а любить было некого. В такие минуты он сам считал себя человеком ненормальным, утратившим власть над собой, способным на самые пагубные для себя безрассудства.
— Толстый, пойдем!
— Нет, я тут ищу одну… знакомую.
— Она не придет.
— Обещала.
И бухгалтер перебирал своими толстыми короткими ногами дальше, молнией вдруг устремляясь сквозь тьму то к одной встречной женщине, как к своей хорошей знакомой, то сейчас же наискосок к другой.
— Ух, как вы меня испугали! — вырывался испуганный вздох из уст иной женщины, вдруг увидевшей перед самым своим носом напряженное страстью лицо мужчины.
Иногда темнота и утомленное зрение обманывали Шурыгина, и он налетал живот к животу на мужчину, в особенности если у того было длиннополое пальто, похожее в темноте на женскую юбку. Случалось, что точно таким же образом и на него вдруг налетали из тьмы другие мужчины, дикие, с вытаращенными, светящимися в темноте глазами, с расширенными ноздрями…
Ноги бухгалтера были утомлены до крайности, мозг отупел, на сердце камнем лежала тоска… Неужели женщины не испытывают такой же неодолимой потребности любить? Тогда почему они, тупицы, молчат? Почему ни одна из них не подойдет к нему сейчас и не скажет ему об этом?
Снег похрустывал под новыми калошами поспешающего Шурыгина звучно, густо, плотно, как картофельная мука в кульке: «Хрум-хрум-хрум»…
Наконец в неосвещенной части Тверского бульвара бухгалтер окончательно остановил свое мужское внимание на самой скромной на вид женщине. Она одиноко и долго сидела на полузанесенной снегом, обледенелой скамье, зябко нахохлившись в своей короткой шубке и вобрав голову в желтое дешевенькое боа.
II
— Извиняюсь, мадам, я вам не помешаю? — взволнованно подсел к ней Шурыгин, избрав момент, когда вблизи никого не было.
— Нет, нет, ничего, пожалуйста, — проговорила незнакомка торопливо и тоже волнуясь, точно боясь, как бы Шурыгин не передумал и не ушел.
И она еще больше сжалась, собралась в плотный, круглый комок, без головы, без рук, без ног.
— А то я могу уйти, если в случае… — пробормотал Шурыгин, пробуя почву и сразу выпустив из себя все свои внутренние мужские щупальцы.
— Вы мне не мешаете, — с достоинством ответила женщина, не поднимая на Шурыгина лица и глядя прямо перед собой в одну точку.
Она сидела на одном конце длинной садовой скамьи, Шурыгин — на другом, и оба боялись, как бы кто-нибудь третий не сел посредине.
Середина спинки скамьи опиралась о толстый ствол древнего дерева, широко разросшаяся крона которого на всех белых мохнато-заиндевелых ветках была сплошь унизана, точно крупными черными листьями, спящими галками и воронами. И иногда было слышно, как сонные птицы с мягким, сдержанным, грациозным шелестом вдруг всей своей массой начинали молча производить среди ночи странные, им одним понятные и зачем-то им нужные перемещения с ветки на ветку того же дерева…
Шурыгин, чтобы его не узнали знакомые и сослуживцы, поднял каракулевый воротник пальто и, повернувшись лицом к незнакомке, напряженно сверлил глазами одну ее щеку, пытался разглядеть в темноте ее лицо, цвет волос, всматривался в шапочку, шубку, ботинки. Кто она? Зачем она тут? К какому из трех обычных разрядов можно ее причислить?
— Видите что, — стесненно сказал он, обратившись к незнакомке и посылая ей свои слова через всю длину скамейки, — я это оттого вас спросил, не помешаю ли вам, что иные дамы обижаются, если мужчина сядет на одну с ними скамью. Они сейчас же начинают что-нибудь думать…
— Это все пустяки, — отозвалась из самой верхушки темного комочка дама, по-прежнему не шевелясь и не глядя на своего соседа. — Что из того, что на ту же скамью, на которой сижу я, сядет мужчина!
— Конечно, конечно, — оживился бухгалтер и, как бы сам того не замечая, подобрал под собой в руки фалды пальто и в сильно согнутой к земле позе подъехал по скамье на аршин ближе к даме. — Ну что, например, из того, что я вот сейчас сел на эту скамью? Какой вам ущерб? Другое дело, если бы вы кого-нибудь другого…
— Нет, я никого не жду, — сказала дама просто. И в этой ее простоте Шурыгину почудилось что-то особенно подкупающее, какая-то врожденная этой женщине ласка.
И он во второй раз обеими руками поджал под себя фалды пальто и с наклоненной в землю головой еще немножко подъехал по скамье к даме.
Сердце его тревожно колотилось: «Тук-тук-тук…»
Я подошла к окну и с бьющимся сердцем и ничего не видящими глазами стала к нему спиной.
За моей спиной было молчание, как будто он не знал, что ему делать. Сердце у меня так билось, что отдавалось в ушах, и я с напряжением и волнением ждала чего-то.
Наконец он подошел ко мне, остановился сзади, обнял мою шею рукой и остановился, очевидно, глядя тоже в окно. Не оборачиваясь, я не могла видеть направление его взгляда. Я была благодарна ему за то, что он обнял меня. Мне хотелось долго, долго стоять так, чувствуя на своей шее его руку.
А он уже начинал выражать нетерпение.
— Ну что же, ты так и будешь стоять здесь? — говорил он, очевидно, думая о том, что скоро могут вернуться товарищи, а я без толку стою у окна.
И он потянул меня за руку по направлению к постели.
Но я испуганно отстранилась.
— Ну, будет, ну, пойдем сюда, сядем.
Я стояла по-прежнему спиной к нему и отрицательно трясла головой при его попытках отвести меня от окна.
Он отошел от меня. Несколько времени мы молчали. Я стояла не обертываясь и с замиранием сердца ждала, что он поцелует меня сзади в шею или в плечо. Но он не поцеловал, а, подойдя, еще настойчивее и нетерпеливее тянул меня от окна.
— Ну чего вы хотите? — сказала я, сделав шаг в том направлении, куда он тянул меня за руку. Я спросила это безотчетно, как бы словами желая отвлечь свое и его внимание от того, что я сделала шаг в том направлении, куда он хотел.
— Ничего не хочу, просто сядем здесь вместо того, чтобы стоять.
Я остановилась и молча смотрела в полумраке пустой комнаты на его блестевшие глаза, на пересохшие губы.
Этой голой ободранной комнаты я сейчас не видела благодаря темноте. Я могла вообразить, что мое первое счастье посетило меня в обстановке, достойной этого счастья. Но мне нужны были человеческая нежность и человеческая ласка. Мне нужно было перестать чувствовать его чужим и почувствовать своим, родным, близким. Тогда бы и все сразу стало близким и возможным.
Я закрыла лицо руками и стояла несколько времени неподвижно.
Он, казалось, был в нерешительности, потом вдруг сказал:
— Ну, что разговаривать, только время терять…
Я почувствовала обиду от этих слов и сделала шаг от него. Но он решительно и раздраженно схватил меня за руку, сказав:
— Что, в самом деле, какого черта антимонию разводить!..
И я почувствовала, что он быстро схватил меня на руки и положил на крайнюю, растрепанную постель. Мне показалось, что он мог бы положить меня и не на свою постель, а на ту, какая подвернется. Я забилась, стала отрывать его руки, порываться встать, но было уже поздно.
Когда мы встали, он прежде всего зажег лампу.
— Не надо огня! — крикнула я с болью и испугом.
Он удивленно посмотрел на меня и, пожав плечами, погасил. Потом, не подходя ко мне, торопливо стал поправлять постель, сказавши при этом:
— Надо поправить Ванькино логово, а то он сразу смекнет, в чем дело.
Я молча отошла и без мысли и чувства смотрела в окно.
Он все что-то возился у постели, лазил по полу на четвереньках, очевидно, что-то искал, бросив меня одну. Потом подошел ко мне. У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки.
— Вот твои шпильки, — сказал он, кладя их в протянутую руку. — Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть… Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, — сказал он. — Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт.
Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы идти показать мне, как пройти черным ходом.
Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга.
Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. Потом вдруг почувствовала в своей руке что-то металлическое, вся вздрогнула от промелькнувшего испуга, ужаса и омерзения, но сейчас же вспомнила, что это шпильки, которые он мне вложил в руку. Я даже посмотрела на них. Это были действительно шпильки, и ничего больше.
Держа их в руке, я, как больная, разбитой походкой потащилась домой. На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой ветка черемухи.
А над спящим городом была такая же ночь, что и два часа назад. Над каменной громадой домов стояла луна с легкими, как дым, облачками. Так же была туманно-мглистая даль над бесчисленными крышами города.
И так же доносился аромат яблоневого цвета, черемухи и травы…
1926
Николай Никандров
Рынок любви
I
Бухгалтер одного из отделений Центросоюза Шурыгин, маленького роста, плотный, хорошо упитанный мужчина с очень идущей к нему большой прямоугольной бородой, делающей его лицо красивым, уже в третий раз безрезультатно обходил кольцо московских бульваров: Пречистенский, Никитский, Тверской…
Походка у него была мечущаяся, вид растерянный, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что этот странный, солидный бородач только что потерял в темноте и теперь почти со слезами на глазах разыскивает среди прохожих кого-то из своих близких.
Несмотря на крепнущий к ночи московский мороз, Шурыгин то и дело снимал с головы теплую шапку и вытирал платком с лысины пот, а сам даже и в это время не переставал посылать на всех проходивших мимо женщин острые, голодные, дальнозоркие, как у моряка, взгляды. Опытным взглядом тридцатидевятилетнего холостяка он в полсекунды определял, какая из женщин проходила бульваром случайно, какая искала здесь знакомства с порядочным мужчиной для серьезной и длительной любви, какая проводила тут жизнь, давая себя любить час одному, час другому, всем, профессионально, за деньги.
Оберегая свое здоровье, женщин последней категории Шурыгин очень боялся, всячески от них убегал и пользовался их услугами только в тех крайних случаях, когда его внезапно охватывала бурная, нетерпеливая, уничтожающая жажда любви, а любить было некого. В такие минуты он сам считал себя человеком ненормальным, утратившим власть над собой, способным на самые пагубные для себя безрассудства.
— Толстый, пойдем!
— Нет, я тут ищу одну… знакомую.
— Она не придет.
— Обещала.
И бухгалтер перебирал своими толстыми короткими ногами дальше, молнией вдруг устремляясь сквозь тьму то к одной встречной женщине, как к своей хорошей знакомой, то сейчас же наискосок к другой.
— Ух, как вы меня испугали! — вырывался испуганный вздох из уст иной женщины, вдруг увидевшей перед самым своим носом напряженное страстью лицо мужчины.
Иногда темнота и утомленное зрение обманывали Шурыгина, и он налетал живот к животу на мужчину, в особенности если у того было длиннополое пальто, похожее в темноте на женскую юбку. Случалось, что точно таким же образом и на него вдруг налетали из тьмы другие мужчины, дикие, с вытаращенными, светящимися в темноте глазами, с расширенными ноздрями…
Ноги бухгалтера были утомлены до крайности, мозг отупел, на сердце камнем лежала тоска… Неужели женщины не испытывают такой же неодолимой потребности любить? Тогда почему они, тупицы, молчат? Почему ни одна из них не подойдет к нему сейчас и не скажет ему об этом?
Снег похрустывал под новыми калошами поспешающего Шурыгина звучно, густо, плотно, как картофельная мука в кульке: «Хрум-хрум-хрум»…
Наконец в неосвещенной части Тверского бульвара бухгалтер окончательно остановил свое мужское внимание на самой скромной на вид женщине. Она одиноко и долго сидела на полузанесенной снегом, обледенелой скамье, зябко нахохлившись в своей короткой шубке и вобрав голову в желтое дешевенькое боа.
II
— Извиняюсь, мадам, я вам не помешаю? — взволнованно подсел к ней Шурыгин, избрав момент, когда вблизи никого не было.
— Нет, нет, ничего, пожалуйста, — проговорила незнакомка торопливо и тоже волнуясь, точно боясь, как бы Шурыгин не передумал и не ушел.
И она еще больше сжалась, собралась в плотный, круглый комок, без головы, без рук, без ног.
— А то я могу уйти, если в случае… — пробормотал Шурыгин, пробуя почву и сразу выпустив из себя все свои внутренние мужские щупальцы.
— Вы мне не мешаете, — с достоинством ответила женщина, не поднимая на Шурыгина лица и глядя прямо перед собой в одну точку.
Она сидела на одном конце длинной садовой скамьи, Шурыгин — на другом, и оба боялись, как бы кто-нибудь третий не сел посредине.
Середина спинки скамьи опиралась о толстый ствол древнего дерева, широко разросшаяся крона которого на всех белых мохнато-заиндевелых ветках была сплошь унизана, точно крупными черными листьями, спящими галками и воронами. И иногда было слышно, как сонные птицы с мягким, сдержанным, грациозным шелестом вдруг всей своей массой начинали молча производить среди ночи странные, им одним понятные и зачем-то им нужные перемещения с ветки на ветку того же дерева…
Шурыгин, чтобы его не узнали знакомые и сослуживцы, поднял каракулевый воротник пальто и, повернувшись лицом к незнакомке, напряженно сверлил глазами одну ее щеку, пытался разглядеть в темноте ее лицо, цвет волос, всматривался в шапочку, шубку, ботинки. Кто она? Зачем она тут? К какому из трех обычных разрядов можно ее причислить?
— Видите что, — стесненно сказал он, обратившись к незнакомке и посылая ей свои слова через всю длину скамейки, — я это оттого вас спросил, не помешаю ли вам, что иные дамы обижаются, если мужчина сядет на одну с ними скамью. Они сейчас же начинают что-нибудь думать…
— Это все пустяки, — отозвалась из самой верхушки темного комочка дама, по-прежнему не шевелясь и не глядя на своего соседа. — Что из того, что на ту же скамью, на которой сижу я, сядет мужчина!
— Конечно, конечно, — оживился бухгалтер и, как бы сам того не замечая, подобрал под собой в руки фалды пальто и в сильно согнутой к земле позе подъехал по скамье на аршин ближе к даме. — Ну что, например, из того, что я вот сейчас сел на эту скамью? Какой вам ущерб? Другое дело, если бы вы кого-нибудь другого…
— Нет, я никого не жду, — сказала дама просто. И в этой ее простоте Шурыгину почудилось что-то особенно подкупающее, какая-то врожденная этой женщине ласка.
И он во второй раз обеими руками поджал под себя фалды пальто и с наклоненной в землю головой еще немножко подъехал по скамье к даме.
Сердце его тревожно колотилось: «Тук-тук-тук…»