Маньяк Гуревич
Часть 35 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Катарсис, – серьёзно ответил он.
Сказал, потому что так почувствовал. Он всегда чувствовал приближение взрыва; в прошлой жизни это несколько раз его спасало.
Завотделением выскочила из-за стола, бросилась к больному и заорала, потрясая кулаками:
– Немедленно выньте из ушей свои дурацкие наушники и извольте отвечать!!! Встаньте!!! Здесь сидят люди, которым вы обязаны своим…
Психиатр не обязательно умнее своих пациентов, говорил папа. Это просто человек; человек со своим характером и своими причудами…
Любитель джаза выключил плеер, снял наушники и внимательно посмотрел на досадно кричащую женщину. В этот миг он и сам был похож на заботливого психиатра, принимавшего новенькую больную. (Да, мелькнуло у Гуревича, в здешнем антураже придётся многое профессионально пересмотреть.)
Затем он не спеша поднялся со стула, обеими руками бережно взялся за поля Геуловой шляпы и резким движением вниз натянул на неё шляпу до плеч…
Всех присутствующих парализовало; хотя, казалось бы, в подобном заведении каждый обязан предвидеть и уметь предотвратить подобные эскапады нездоровых людей. Разумеется, уже через два-три мгновения все кинулись успокаивать больного и вызволять из шляпы бедную, но всё же вздорную и всё же, согласитесь, напросившуюся бабу.
Но в первый миг все оцепенели.
И в этой капсуле злосчастной тишины Сергей Темякин загоготал своим фирменным конским ржанием, какое можно услышать только на лугу, в загоне, в пору жеребцовой охоты. Оно заполнило комнату и толчками рвалось в открытые окна. Больной с интересом обернулся и замер, рассматривая источник громоподобного веселья. Сергей, к сожалению, не мог остановиться; казалось, внутри него работает какая-то мощная помпа. Он съехал под стол и гоготал, грохотал… – видимо, не в силах по собственной воле перекрыть это спастическое извержение воздуха из грудной клетки. Возможно, его нервная система таким образом избавлялась от напряжения, накопленного годами. Видать, не до конца удалось ему отстраниться от реальности, снизить претензии и отдать себя голубым волнам знойного горизонта…
Гуревич сидел рядом с каменным лицом.
Когда бережные руки подчинённых выпростали начальство из её бездонной шляпы (кстати, волосы у неё были, но неинтересные, цвета гашёной извести, правильно она делала, что жила под прикрытием); когда нового пациента увели под его музыку подальше от греха, когда Геула оправилась, она, конечно, сразу правильно рассудила: медбрат Сергей просто так гоготать бы не стал. Что тут смешного: нападение на врача! Мы все время от времени подвергаемся такой опасности. Нет, это новенький: он что-то тихо произнёс. Доктор Гуревич, да; считает себя интеллектуалом, у него каждое замечание несёт какой-нибудь этакий смысл, типа вы все болваны, а я умнее всех вас.
И Геула возненавидела Гуревича так, как только один человек может возненавидеть другого, как начальница может возненавидеть подчинённого.
Психиатр – это обычный человек, со своими пристрастиями, душевными травмами и грузом своей памяти, говорил папа, он не поумнел от того, что выучил данный курс медицинского института… Ах, папа, тебе понадобилось умереть, чтобы сын стал перебирать твои вполне банальные умозаключения, то и дело молча с ними соглашаясь.
И все два месяца, пока страдалец Гуревич ещё работал в тамошней клинике, завотделением Геула Кацен изо дня в день искала повод его уволить. Гуревич сопротивлялся этому, как лев: он стал подобострастен, хмыкал в ответ на её идиотские шутки, не оспаривал поставленных ею диагнозов и был весьма близок к тому, чтоб по утрам приносить ей в кабинет свежесваренный кофе, – чего не сделаешь ради благополучия жены и детей!
Но всё оказалось напрасным: такой повод скоро подвернулся.
Что происходило с девочкой Галей в её советско-литовском детстве, какому остракизму подвергалась её душа со стороны сверстников, если даже здесь, на земле своего народа, придя, скажем высоким слогом, к единению с Богом (то есть нащупав, чёрт побери, правильный адрес для душевных петиций и эмоциональной занятости!) Геула Кацен продолжала неутомимо искать единения со своим рабочим коллективом.
Ещё одной установленной ею в отделении традицией был совместный обеденный перерыв. В столовую – та размещалась в одноэтажном корпусе и походила на все виданные Гуревичем общекибуцные пищевые блоки – весь медицинский состав отделения должен был ходить дружной стайкой юных пионеров. Собирались на холме, в деревянной беседке, поджидали опоздавших. Оттуда, чуть ли не взявшись по двое за руки (всё-таки недаром в первый день он вспомнил пионерлагерь в Вырице!), возглавляемые Геулой врачи, медсёстры и медбратья шли в столовую поглощать свои котлеты и утопленную в обильном масле куриную расчлененку, столь ненавидимую Гуревичем.
И вот, на холме, в беседке неловкий Гуревич случайно наступил на подол юбки своей начальницы.
Эти её юбки… Ей-богу, их тоже стоит описать. Да они просто опасны! Вспомним, как погибла Айседора Дункан, задушенная собственным шарфом, попавшим в спицы автомобильного колеса? А сколько подолов и запашных пол попадало между колёсами экипажа, между дверьми трамваев, троллейбусов и вагонов поезда, губя жизни и души юных модниц! Когда, обращаясь к Геуле, Гуревич опускал взгляд и видел стелющийся по земле подол, ему всегда хотелось обеими руками подтянуть на ней юбку, просто подкатать её на поясе; и всякий раз он, конечно, удерживался от столь интимного порыва. Резинка у неё там слабая, что ли, волновался он. Так недолго споткнуться, упасть и, не дай бог, переломать руки-ноги, да и головой удариться будь здоров! Гуревич был беспокойным и заботливым человеком, независимо от того, кто перед ним: друг или не слишком симпатичная ему личность. Тем более – женщина! Женщины для Гуревича были святы. При мысли, что какой-то мерзавец может обидеть Катю, нагрубить ей или, того хуже, наступить на подол её юбки…
Словом, Гуревич наступил на подол юбки этой стервы Геулы. Обернувшись к кому-то из коллег и что-то рассказывая, он наступил – да, чёрт побери! – нечаянно наступил на вечно валявшийся под ногами подол её идиотской, её допотопной деревенской юбки!!!
Он стоял на её юбке и с кем-то трепался…
– Ну что, – бодро воскликнула начальница, – все здесь? Пошли!
Она шагнула, и юбка упала к её ногам.
Гуревич продолжал заливать своё, а когда, ощутив под ногами странные трепыхания почвы, обернулся и увидел начальство в синих панталонах своего каникулярного детства, когда увидел, как багровая Геула Кацен молча дёргает свою юбку, пытаясь вырвать её из-под пяты супостата… в глазах у него потемнело, далёкая Тося из детства воскликнула: «Ой, божечки!»
…и он подпрыгнул, отпрыгнул, поджал почему-то одну ногу, как цапля, и выдохнул:
– Простите, пожалуйста, пожалуйста, простите! Простите!!!
Ну что тут скажешь… Не задалось!
Катя назвала это производственной аварией и дня за три-четыре убедила Гуревича, что всё сложилось как нельзя лучше: Иерусалим – не ближний свет, за три месяца его забыли дети, да и она сама, считай, почти его забыла (ну, перестань лизаться, как идиот!).
– Эта мракобесная дылда под колпаком всё равно нашла бы повод тебя вытурить, – говорила Катя своим особенным лёгким голосом, какой появлялся у неё в периоды гуревического упадка и уныния.
И ему всегда хотелось схватиться за любимый голос и плыть себе, плыть, закрыв глаза и качаясь на его волнах.
– Но послушай… – пытался втолковать жене Гуревич. – Эти панталоны! Я их знаю, как свои пять пальцев! Это кошмар моего детства: качественный прибалтийский трикотаж. Как ей удалось их добыть?! Откуда они здесь взялись?! Это загадка, знаешь ли! Это страшная тайна Иерусалимских гор…
Каминные часы на Портобелло
Наконец свершилось: он прошёл по конкурсу в ординатуру, в Центр психического здоровья «Сороки», одной из крупнейших больниц страны.
В честь события они впервые дрогнули и подались захлёстывающей радости: сдали детей на руки недешёвой няньки и вдвоём укатили на выходные на север, в сосновое местечко между Рош-Пиной и Цфатом, в бревенчатый дом «На ручье».
Тот действительно стоял над стремительным и хлёстким горным ручьём, через который перекинут был бревенчатый мостик с перилами, идиллический, как в русской глубинке. Всё вокруг было испятнано солнцем, снопы лучистых фиолетовых игл пронзали насквозь густые напластования листвы; оранжевая, красная и крапчато-жёлтая черепица вилл старинного городка Рош-Пина горела на солнце внизу, на более пологих холмах, а на фоне мерного шума падающей в ручье воды пищала и каркала, свиристела и тренькала, звенела, переливалась сводным птичьим хором… настоящая жизнь. Жизнь настоящая – полная радости, здоровья и сил – вдруг выкатилась к ним во всём блеске июньского дня. А где-то под их ногами остались валяться отрепья мерзкой лягушачьей шкурки: эмиграции.
До ночи они бродили по окрестным горам, загорали, полуголые, на травном косогоре, пообедали на террасе поэтичного сельского ресторанчика под названием «Сумасшедшие виды» (с этакой высоты виды действительно открывались сумасшедшие: до самой ливанской границы!).
Они настолько опьянели от свободы и уединения, от выпитой бутылки красного вина, положенной постояльцам в их доме, и ещё одной бутылки, купленной в винодельне, – что ночью у них случилась безумная нескончаемая любовь, какой и в юности не бывало. Ошалевшая под напором мужа Катя призналась, что любит его до ужаса, а пьяный и вдохновенный Гуревич думал: как, всё же, постоянная рабочая ставка укрепляет… мужское самолюбие!
* * *
Целый год Гуревич работал как черт; он пахал и ишачил, он вламывал и хрячил; в больнице «Сорока» он отбывал свою ординаторскую ставку плюс четыре дежурства, но и за любой приработок хватался. Помимо русской скорой помощи, которая все ещё существовала и пользовалась трогательным доверием у пенсионеров всех национальностей и всех слоёв общества, Гуревич подрабатывал в «ночном медицинском пункте», в бедуинском городе Рахат, что в пригороде Беэр-Шевы.
Нет, всё-таки скороговоркой об этом – нельзя.
«Ночной пункт медицинской помощи» бессонным бедуинам организовал всё тот же неугомонный гений, тот же тромбонист, бывший солист одесского мюзик-холла. А переговоры с заведующим тамошней поликлиникой вёл, как обычно, Слава Рубакин. Схема бизнеса была предельно проста: обычная поликлиника закрывается на ночь, и нормальные штатные врачи разъезжаются по своим нормальным семьям. Но дверь одного из кабинетов, выходящих прямо на улицу, остаётся открытой. (И там внутри, добавляла Катя, сидит идиот Гуревич.)
Нет, задумано было толково: всю ночь в зазывно освещённой коробке сидит врач, готовый прийти на помощь страждущим. Визит стоил пятьдесят шекелей, половина доставалась врачу, половина гребаному тромбонисту.
Это совсем небольшие деньги, пятьдесят шекелей, – если они у бедуина имеются. Если их нет, Гуревич принимал бесплатно (как доктор Чехов, вставляла Катя, с той только разницей, что доктор Чехов лечил крестьян добровольно, а каскадёр Гуревич бедуинов – из страха).
Очень, очень страшно было сидеть посреди ночного бедуинского города Рахат с открытой в ночь дверью кабинета. Хотя и красиво чертовски: в проёме двери такая звёздная жизнь сияла, такие алмазные узоры горели на глубоком чёрном небе! Нет ничего ослепительней, чем звёзды в пустыне.
Однажды этот блеск померк: в двери, занимая весь проем, стоял могучий джинн из сказок «Тысячи и одной ночи». Молча стоял и смотрел на Гуревича – белоглазый, безумный, с автоматом на толстом брюхе. Он был пронизан токами звенящей ломки, он пульсировал и закипал…
– Дай таблетку! – проговорил тихо и хрипло. – Болею…
Вообще-то Гуревича нельзя было отнести к рассудительному типу личности. Его отрочество и юность сложились таким образом, что оба его кулака, как и обе ноги, при первом же побуждении импульсивно вылетали вперёд в любую физиономию. Да и в молодости, будучи уже остепенённым женатым человеком, он лез в драку за что угодно: за грубость, за «чего ты зенки выкатил на мою жену?!»… ну и за многие другие вымпелы гордости и мужского достоинства.
Но потом родились дети… И Катя вдруг стала нужна не потому что и не за что-то, а… просто, как жизнь. Потом случился катаклизм, катастрофа, падение в долгую-долгую пропасть эмиграции… и Гуревич стал наконец взрослым человеком. А в последнее время в подобных острых случаях, словно бы в подмогу ему, некий ангел-хранитель вставлял перед мысленным взором Гуревича такой типа слайд – очень яркий, пронизанный солнцем: весёлая, красивая и вечно желанная Катя, а по бокам в неё вжались Мишка-крепыш и стебелёк мой тоненький Дымчик. И Гуревич, драчливый от природы и детства, разом слабел, сдувался и рассеивался.
Два-три неподвижных мгновения он сидел, глядя на белоглазого с автоматом. Потом сказал:
– Бери… Всё бери, что найдёшь.
И смотрел, как, переступив порог, джин из протухшей сказки рванул дверь шкафчика и, соорудив из куфии котомку, сгрёб в неё с полок абсолютно все лекарства, включая упаковки ваты…
Когда он ушёл, Гуревич разломал один из стульев, выложил ножку на стол перед собой, и с тех пор эта стулья нога, усовершенствованная целым веером гвоздей и похожая на палицу средневекового русского воина, так и лежала на столе, на всякий случай. А случаи бывали именно всякие…
Про Восток он знал теперь абсолютно все. К музыке Сергея Никитина и забавным текстам любимого мюзикла его советского детства этот Восток не имел ни малейшего отношения. Музыка здесь вообще была другая. Начать с того, что благоуханный воздух ночи был прошит стрельбой из автоматов. Не редкими восторженными очередями, а интенсивным огнём наступавшего цепью батальона.
В первую такую ночь Гуревич позвонил в полицию. «Здесь кого-то расстреливают! – крикнул в трубку. – Думаю, война хамул[5]. Поторопитесь!». И минут через двадцать к его «пункту» подъехал джип пограничных войск, из которого вышел и увалистой походкой направился к двери лейтенант. «Ну, брось, – сказал он, зевая. – Чего ты психуешь! Это они свадьбы играют. Осень же…». Сам по-свойски сварил себе кофе, съел все коржики, которые Катя напекла Гуревичу на перекус, рассказал дюжину анекдотов, сел в свой джип и уехал под яростный пердеж автоматных очередей.
Ну да… свадьбы же… осень же…
* * *
И всё же Гуревич зарабатывал наконец как нормальный человек в нормальном обществе. Он занял уважаемую нишу; он врачевал сумеречные души, он победил хаос и бессловесное унижение эмиграции.
Под бесстрашным водительством Кати они решились взять в банке ипотеку на тридцать лет – я вас умоляю, фыркала Катя, кто заглядывает в кошмарную пропасть десятилетий! – и в хорошем районе купили симпатичный четырехспальный коттедж с двориком. Да-да, с теми самыми лимонными деревцами, приносившими, кстати, немалый – да что там «немалый»: грандиозный надоедливый урожай! («Гуревич, – говорили обычно друзья перед каждой вечеринкой, – мы придём с условием, что ты не будешь каждому пихать авоськи со своими кислючими лимонами».)
Правда, самую большую комнату и часть дворика Катя оттяпала под свои ясли, а сыновья, уже раззявившие хлебала на каждый-свою-светёлку, по-прежнему спали на двухэтажной кровати лагерного типа.