Маленькая жизнь
Часть 21 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— У вас дверь открыта, — говорит Джей-Би, а Малкольм вздыхает. — Гарольд! — Джей-Би обнимает Гарольда. — Поздравляю! У вас мальчик!
— Наверняка Гарольд еще не слышал этой шутки, — замечает Малкольм и приветственно машет Джулии, которая как раз заходит на кухню.
Потом приходит Энди, а за ним Джиллиан. С Лоренсом они встретятся у здания суда.
В дверь снова звонят.
— Мы еще кого-то ждем? — спрашивает он у Гарольда, а тот пожимает плечами:
— Можешь посмотреть, Джуд?
И он идет открыть дверь, а за дверью Виллем. Он секунду стоит, уставившись на него, а потом, прежде чем он успевает сказать себе «спокойно», Виллем бросается на него, как цивета, и обнимает так крепко, что он даже боится упасть. «Удивился?» — говорит Виллем ему в ухо, и он по голосу слышит, что Виллем улыбается. Второй раз за утро он теряет дар речи.
В третий раз это случится в суде. Они едут на двух машинах, и в той, где он (за рулем Гарольд, на переднем сиденье Малкольм), Виллем рассказывает, что дата отъезда действительно поменялась, но когда ее поменяли обратно, он ему не сказал, сказал только остальным, чтобы появиться неожиданно.
— Ну спасибочки, Виллем, — говорит Малкольм. — Мне пришлось следить за Джей-Би, как ЦРУ, чтобы он не проболтался.
Они отправляются не в суд по делам семьи, а в апелляционный суд на Пембертон-сквер. В зале суда, где председательствует Лоренс — его тоже не узнать в мантии, сегодня все нарядились, как на маскарад, — он, Гарольд и Джулия дают друг другу обеты, Лоренс все время улыбается, а потом начинается бурная фотосессия: все фотографируют всех остальных в различных сочетаниях и позах. Только он не делает ни одного снимка, поскольку без него ни один снимок не обходится.
Он стоит с Гарольдом и Джулией и ждет, пока Малкольм разберется со своей гигантской навороченной камерой, и тут Джей-Би зовет его по имени, и они все втроем поворачиваются, и Джей-Би нажимает кнопку затвора.
— Получилось, — говорит Джей-Би, — спасибо.
— Джей-Би, я надеюсь, это не для… — начинает он, но тут Малкольм объявляет, что готов, и они втроем послушно разворачиваются лицом к нему.
К полудню они снова дома, и скоро начинают прибывать гости: Джиллиан, и Лоренс, и Джеймс, и Кэри, и коллеги Джулии, и коллеги Гарольда, некоторых он не видел с тех пор, как учился у них в юридической школе. Приходит его старый педагог по вокалу, и его профессор математики доктор Ли, и доктор Кашен, научный руководитель его магистерской работы, и Эллисон, владелица «Глазури», и их общий друг из Худ-Холла, Лайонел, который преподает физику в Уэллсли. Гости приходят и уходят весь день — приходят, когда у них кончаются занятия, деловые встречи, судебные заседания, и уходят, когда начинаются. Поначалу его страшила перспектива такого большого сборища — не станет ли его усыновление поводом задуматься или даже задаться вопросом, почему он, собственно, остался без родителей? — но часы идут, и никто ничего не спрашивает, никто не интересуется, зачем ему новая семья, и он постепенно забывает свои страхи. Он знает, что когда рассказывает про усыновление, то отчасти хвастается, а у хвастовства есть определенные последствия, но остановиться не может. Один разочек, умоляет он кого-то, кто отпускает ему наказания за дурное поведение. Позволь мне порадоваться один только разочек.
Для подобного торжества не существует ритуалов, и поэтому гости изобрели собственные: родители Малкольма прислали магнум шампанского и ящик супертосканского с виноградника возле Монтальчино (они совладельцы этого виноградника). Мама Джей-Би снабдила сына холщовым мешочком с раритетными луковицами нарциссов для Гарольда и Джулии и открыткой для него; тетки прислали орхидею. Из офиса генерального прокурора приехал гигантский ящик фруктов с открыткой, подписанной Маршаллом, Ситизеном и Родсом. Многие принесли вино и цветы. Эллисон, которая много лет назад открыла Гарольду тайну бактериального печенья, приносит четыре дюжины печений, сделанных по его тогдашнему дизайну, отчего он пунцовеет, а Джулия визжит от радости. Остаток дня сливается в сплошную оргию счастья: все, что он делает в этот день, идеально, все, что он говорит, остроумно и тонко. Люди протягивают к нему руки, и он не отстраняется, не замыкается; они прикасаются к нему, и он позволяет им прикасаться. Лицо болит от постоянной улыбки. Десятилетия одобрения и восхищения спрессованы в этот единственный день, и он объедается радостью, голова идет кругом от того, как все странно вышло. Он слышит, как Энди спорит с доктором Кашеном о проекте новой гигантской свалки в Гургаоне, видит, как Виллем терпеливо внимает его бывшему профессору по деликтному праву, подслушивает, как Джей-Би объясняет доктору Ли, почему нью-йоркская арт-тусовка в безнадежной жопе, подглядывает, как Малкольм и Кэри пытаются вытащить самый большой крабовый пирожок, не обрушив всю пирамиду.
К вечеру все уходят, и в гостиной остается шесть человек: он, Гарольд, Джулия, Малкольм, Джей-Би и Виллем. В доме опять беспорядок. Джулия предлагает поужинать, но все — даже он — объелись, и никто — даже Джей-Би — не может больше думать о еде. Джей-Би подарил Гарольду и Джулии его портрет, предварительно объяснив, что он основан не на фотографии, а на набросках. Портрет сделан акварелью и тушью на листе картона, там изображена только его голова с шеей, и стиль не тот, что у него ассоциируется с творчеством Джей-Би: это произведение лаконичнее, мазки шире, цвета сдержанные, уходящие в серую гамму. На картине его правая рука приближается к основанию шеи, как будто он собирается схватить себя за горло и задушить, рот слегка открыт, зрачки сильно расширены, как у кошки в темноте. Это, конечно, он — он узнает даже собственный жест, хотя сейчас не может вспомнить, что он должен означать, какую эмоцию сопровождает. Лицо изображено чуть крупнее чем в натуральную величину, и все смотрят на портрет в молчании.
— Отличная работа, — говорит наконец Джей-Би довольным тоном. — Если когда-нибудь надумаешь ее продавать, Гарольд, дай мне знать. — И тогда наконец все смеются.
— Джей-Би, какая красота, спасибо, спасибо тебе, — говорит Джулия, и Гарольд ей вторит. Ему трудно, как и всегда, когда он сталкивается со своим изображением на картинах Джей-Би, отделить красоту произведения от того отвращения, которое он испытывает к собственной внешности, но, не желая показаться неблагодарным, он повторяет их похвалы.
— Погодите, у меня же тоже кое-что есть, — Виллем, направляется к спальне и возвращается оттуда с деревянной фигуркой высотой дюймов в восемнадцать, которая изображает бородатого человека в одеянии василькового цвета и со сполохом огня вокруг рыжеватых волос, похожим на капюшон кобры; правую руку он держит наискось на груди, левая опущена.
— Это еще что за хрен? — спрашивает Джей-Би.
— Это не хрен, — отвечает Виллем, — а святой Джуд — Иуда, — только не тот Иуда, а Иуда Фаддей. — Он ставит святого на кофейный столик, поворачивает лицом к Джулии и Гарольду. — Я его нашел в маленькой антикварной лавке в Бухаресте, — объясняет он им. — Говорят, конец девятнадцатого века, но бог его знает, может, просто деревенская резьба. Мне он приглянулся. Он красивый и статный, точно как наш Джуд.
— Да, пожалуй, — говорит Гарольд, поднимая статуэтку и рассматривая ее. Он трогает складки одеяния, огненный венец. — Почему у него голова горит?
— Огонь — символ того, что в Духов день на него снизошел Святой Дух, — слышит он собственный голос. Эти сведения, которыми полон погреб его мозга, всегда где-то поблизости. — Он был одним из апостолов.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Малкольм, а Виллем, который сел рядом, прикасается к его руке.
— Еще бы тебе не знать, — тихо говорит Виллем. — Я вечно забываю.
И он чувствует прилив благодарности к Виллему, но не потому, что он вспомнил, а потому, что забыл.
— Святой покровитель безнадежных дел, — добавляет Джулия, взяв статуэтку из рук Гарольда, и он сразу же вспоминает слова: «Молись за нас, святой Иуда Фаддей, помощник и защитник безнадежных, молись за нас», — в детские годы это была его последняя молитва перед сном, и только став старше, он испытал стыд за свое имя, за то, как оно представляло его миру, и задумался, не нарочно ли братья снабдили его таким клеймом, ведь что еще это могло быть, как не издевательство, не диагноз, не предсказание. И все же иногда имя казалось ему по-настоящему своим, и хотя бывали ситуации, когда он мог, даже должен был его сменить, он так никогда этого и не сделал.
— Виллем, спасибо, — говорит Джулия. — Он мне очень нравится.
— Мне тоже, — говорит Гарольд. — Ребята, вы такие молодцы.
Он тоже принес подарок для Гарольда и Джулии, но чем дальше, тем больше ему кажется, что подарок получился мелкий и дурацкий. Много лет назад Гарольд обмолвился, что они с Джулией слушали цикл ранних песен Шуберта в Вене, в свой медовый месяц. Но Гарольд не помнил, какие им нравились больше всего, поэтому он составил собственный список и дополнил его любимыми камерными произведениями других композиторов, в основном Баха и Моцарта, а потом арендовал небольшую студию звукозаписи и записал диск с собственным исполнением этих песен: раз в несколько месяцев Гарольд просит его спеть для них, он всегда стесняется и отказывается. Но теперь такой подарок кажется ему неправильным, показным, непристойно хвастливым, и он стыдится собственной наглости, но и выбросить диск не может. Поэтому, когда все встают, потягиваются, желают друг другу спокойной ночи, он тайком запихивает диск и письма, адресованные Гарольду и Джулии, между двумя книгами — потрепанным «Здравым смыслом» и разваливающимся «Белым шумом» — на нижней полке, где все это может десятилетиями пролежать, не привлекая внимания.
Обычно Виллем ночует с Джей-Би в кабинете наверху, потому что кроме него никто не в состоянии выдержать храп Джей-Би, а с ним, внизу, ложится Малкольм. Но в этот вечер, когда все разбредаются спать, Малкольм сам говорит, что отправится с Джей-Би, чтобы они с Виллемом могли еще поболтать.
— Пока, голубки! — кричит им сверху Джей-Би.
Укладываясь, Виллем рассказывает ему истории со съемок: про актрису, игравшую главную роль, которая потела так сильно, что приходилось пудрить ей лицо после каждых двух дублей; про актера, который играл вторую главную роль, дьявола, и постоянно подлизывался к техникам — покупал им пиво, предлагал сыграть в футбол, — а потом забыл свои реплики и устроил истерику; про девятилетнего британского мальчика, игравшего сына героини, который возле стола с закусками на площадке сообщил Виллему, что не стоит есть крекеры, ведь это просто пустые калории, он разве не боится растолстеть? Виллем говорит не умолкая и смеется, даже пока чистит зубы и умывается.
Но когда свет погашен и они оба лежат в темноте, он на кровати, Виллем на диване (попытка заставить Виллема лечь на кровати не удалась), Виллем мягко говорит:
— Квартирка вычищена, аж сверкает.
— Я знаю, — отвечает он, передергиваясь. — Прости.
— Брось, — говорит Виллем. — А что, Джуд, так все было плохо?
Тут он понимает, что Энди рассказал Виллему по крайней мере что-то, и решает отвечать честно.
— Было так себе, — соглашается он, но потом добавляет, не желая вызывать у Виллема чувство вины, — но совсем ужасно не было.
Они замолкают на некоторое время.
— Жалко, что меня не было рядом, — говорит Виллем.
— Ты был рядом, — возражает он. — Но я по тебе скучал, Виллем.
Виллем отвечает, очень тихо:
— Я тоже скучал по тебе.
— Спасибо, что приехал.
— Как же я мог не приехать, Джуди, — говорит Виллем из другого конца комнаты. — Я бы приехал, невзирая ни на что.
Он молчит, впитывая это обещание, запоминая его, чтобы думать о нем в минуты, когда оно окажется особенно нужным.
— Как по-твоему, нормально все прошло? — спрашивает он.
— Издеваешься? — отзывается Виллем, и он слышит, что тот выпрямился и сел. — Ты видел, какое у Гарольда было лицо? Он выглядел так, как будто партия зеленых впервые провела своего кандидата в президенты, Вторую поправку отменили, а «Бостон Ред Сокс» причислили к лику святых, и все это в один день.
Он смеется:
— Правда?
— Точно. Он был очень, очень счастлив, Джуд. Он любит тебя.
Он улыбается в темноту. Он хочет, чтобы Виллем повторял все это снова и снова, чтобы поток обещаний и уверений никогда не кончался, но он понимает, что это эгоистично, поэтому меняет тему, и они болтают о всяких мелочах и пустяках, а потом засыпают — сначала Виллем, потом он.
Неделю спустя его эйфория сменяется чувством удовлетворенного покоя. Всю прошлую неделю он спал беспробудным сном и видел сны не о прошлом, а о настоящем: глупые — о работе, солнечно-абсурдные — о друзьях. Впервые за целую неделю за те почти уже двадцать лет, что он режет себя, он не просыпается посреди ночи с желанием схватиться за бритву. Он осмеливается думать: вдруг он излечился? Может быть, он нуждался именно в этом и теперь, когда оно случилось, ему лучше. Он чувствует себя прекрасно, как другой человек — не увечный, здоровый, спокойный. У него есть родители, и время от времени мысль об этом так переполняет его, что он представляет себе ее физически воплощенной, как будто эти слова написаны сияющим золотом у него на груди.
Он дома, в их квартире. С ним Виллем. Виллем привез домой еще одну статуэтку святого Джуда, которую они поселили на кухне; этот покрупнее, полый внутри, керамический, и на затылке у него прорезь, в которую в конце дня они ссыпают накопившуюся мелочь; они решили, что, когда святой заполнится, они купят и разопьют какое-нибудь очень хорошее вино, а потом начнут сначала.
Он еще этого не знает, но на протяжении грядущих лет он будет снова и снова проверять на прочность обеты Гарольда, будет штурмовать его обещания, чтобы узнать, так ли они железобетонны. Он будет делать это неосознанно — но все равно будет, потому что какая-то часть его так и не поверит Гарольду и Джулии, как бы он ни хотел этого, как бы ни уверял себя, что поверил, и всегда будет считать, что рано или поздно они от него устанут, что когда-нибудь они пожалеют, что с ним связались. И поэтому он станет их испытывать, чтобы в тот день, когда их отношения с неизбежностью подойдут к концу, он смог оглянуться назад и с уверенностью сказать, что он тому виной и, более того, что конкретный случай тому виной, и ему никогда не придется недоумевать или беспокоиться о том, что именно он сделал не так, что он мог бы исправить. Но это впереди. Сейчас его счастье безоблачно.
Вернувшись из Бостона, он в первую же субботу, как обычно, отправляется к Феликсу — мистер Бейкер попросил его прийти на несколько минут пораньше. После короткого разговора он спускается к мальчику, который ждет его в музыкальной гостиной, тренькая по клавишам.
— Так что, Феликс, — спрашивает он в перерыве, после музыки и латыни, но до немецкого и математики, — твой отец говорит, ты в следующем году поедешь в школу-интернат?
— Ага, — отвечает Феликс, уставившись на свои ноги. — В сентябре. Папа тоже там учился.
— Он мне сказал, да. И что ты об этом думаешь?
Феликс пожимает плечами.
— Не знаю, — говорит он наконец. — Папа говорит, вы меня за весну и лето подтянете.
— А как же, — обещает он. — Ты будешь такой подготовленный, что у них глаза на лоб полезут.
Голова Феликса по-прежнему опущена, но он видит, что верхняя часть его щек слегка дрогнула, и понимает, что мальчик улыбается — едва заметно.
Он не знает, что побуждает его сказать то, что он говорит. Он надеется, что сочувствие, но, может быть, это хвастовство, прилюдная демонстрация невероятных и дивных перемен, случившихся в его жизни за истекший месяц?
— Знаешь, Феликс, — говорит он, — у меня тоже не было никаких друзей — очень долго, я был уже гораздо старше тебя. — Он не столько видит, сколько чувствует, что Феликс встрепенулся и слушает. — Я тоже очень хотел друзей, — продолжает он, медленно, потому что хочет сказать правильные слова. — И все время думал: найду ли я их, и как, и когда? — Он проводит указательным пальцем по темной ореховой поверхности стола, по корешку учебника математики, по стакану с холодной водой. — А потом я пошел учиться в университет и там встретил людей, которые почему-то решили стать моими друзьями, и они научили меня… да в общем-то всему. Они сделали и до сих пор делают меня кем-то другим, лучше, чем я есть на самом деле. Ты сейчас не поймешь, что я имею в виду, но поймешь когда-нибудь: мне кажется, единственная хитрость дружбы — это найти людей, которые лучше тебя — не умнее, не круче, а добрее, благороднее, снисходительнее, — и ценить их за то, чему они тебя учат, и прислушиваться к ним, когда они говорят что-то о тебе, какими бы ужасными — или прекрасными — ни были их слова, и доверять им, а это труднее всего. Но и прекраснее всего тоже.
Они оба долго молчат, прислушиваясь к стуку метронома: он неисправен и иногда начинает стучать сам по себе, после того как его уже остановили.
— У тебя будут друзья, Феликс, — говорит он наконец. — Будут. И найти их будет не так сложно, а вот сохранить — это тяжелый труд, но, честное слово, он того стоит. Намного больше, чем, скажем, латынь.
И тут Феликс поднимает на него глаза и улыбается, и он улыбается в ответ.
— Понятно? — спрашивает он.
— Понятно, — отвечает Феликс, по-прежнему улыбаясь.
— Чем займемся теперь, немецким или математикой?
— Математикой, — говорит Феликс.
— Отличный выбор, — говорит он и придвигает к себе учебник математики. — Давай начнем с того, на чем в прошлый раз остановились.
И Феликс открывает нужную страницу, и урок начинается.
— Наверняка Гарольд еще не слышал этой шутки, — замечает Малкольм и приветственно машет Джулии, которая как раз заходит на кухню.
Потом приходит Энди, а за ним Джиллиан. С Лоренсом они встретятся у здания суда.
В дверь снова звонят.
— Мы еще кого-то ждем? — спрашивает он у Гарольда, а тот пожимает плечами:
— Можешь посмотреть, Джуд?
И он идет открыть дверь, а за дверью Виллем. Он секунду стоит, уставившись на него, а потом, прежде чем он успевает сказать себе «спокойно», Виллем бросается на него, как цивета, и обнимает так крепко, что он даже боится упасть. «Удивился?» — говорит Виллем ему в ухо, и он по голосу слышит, что Виллем улыбается. Второй раз за утро он теряет дар речи.
В третий раз это случится в суде. Они едут на двух машинах, и в той, где он (за рулем Гарольд, на переднем сиденье Малкольм), Виллем рассказывает, что дата отъезда действительно поменялась, но когда ее поменяли обратно, он ему не сказал, сказал только остальным, чтобы появиться неожиданно.
— Ну спасибочки, Виллем, — говорит Малкольм. — Мне пришлось следить за Джей-Би, как ЦРУ, чтобы он не проболтался.
Они отправляются не в суд по делам семьи, а в апелляционный суд на Пембертон-сквер. В зале суда, где председательствует Лоренс — его тоже не узнать в мантии, сегодня все нарядились, как на маскарад, — он, Гарольд и Джулия дают друг другу обеты, Лоренс все время улыбается, а потом начинается бурная фотосессия: все фотографируют всех остальных в различных сочетаниях и позах. Только он не делает ни одного снимка, поскольку без него ни один снимок не обходится.
Он стоит с Гарольдом и Джулией и ждет, пока Малкольм разберется со своей гигантской навороченной камерой, и тут Джей-Би зовет его по имени, и они все втроем поворачиваются, и Джей-Би нажимает кнопку затвора.
— Получилось, — говорит Джей-Би, — спасибо.
— Джей-Би, я надеюсь, это не для… — начинает он, но тут Малкольм объявляет, что готов, и они втроем послушно разворачиваются лицом к нему.
К полудню они снова дома, и скоро начинают прибывать гости: Джиллиан, и Лоренс, и Джеймс, и Кэри, и коллеги Джулии, и коллеги Гарольда, некоторых он не видел с тех пор, как учился у них в юридической школе. Приходит его старый педагог по вокалу, и его профессор математики доктор Ли, и доктор Кашен, научный руководитель его магистерской работы, и Эллисон, владелица «Глазури», и их общий друг из Худ-Холла, Лайонел, который преподает физику в Уэллсли. Гости приходят и уходят весь день — приходят, когда у них кончаются занятия, деловые встречи, судебные заседания, и уходят, когда начинаются. Поначалу его страшила перспектива такого большого сборища — не станет ли его усыновление поводом задуматься или даже задаться вопросом, почему он, собственно, остался без родителей? — но часы идут, и никто ничего не спрашивает, никто не интересуется, зачем ему новая семья, и он постепенно забывает свои страхи. Он знает, что когда рассказывает про усыновление, то отчасти хвастается, а у хвастовства есть определенные последствия, но остановиться не может. Один разочек, умоляет он кого-то, кто отпускает ему наказания за дурное поведение. Позволь мне порадоваться один только разочек.
Для подобного торжества не существует ритуалов, и поэтому гости изобрели собственные: родители Малкольма прислали магнум шампанского и ящик супертосканского с виноградника возле Монтальчино (они совладельцы этого виноградника). Мама Джей-Би снабдила сына холщовым мешочком с раритетными луковицами нарциссов для Гарольда и Джулии и открыткой для него; тетки прислали орхидею. Из офиса генерального прокурора приехал гигантский ящик фруктов с открыткой, подписанной Маршаллом, Ситизеном и Родсом. Многие принесли вино и цветы. Эллисон, которая много лет назад открыла Гарольду тайну бактериального печенья, приносит четыре дюжины печений, сделанных по его тогдашнему дизайну, отчего он пунцовеет, а Джулия визжит от радости. Остаток дня сливается в сплошную оргию счастья: все, что он делает в этот день, идеально, все, что он говорит, остроумно и тонко. Люди протягивают к нему руки, и он не отстраняется, не замыкается; они прикасаются к нему, и он позволяет им прикасаться. Лицо болит от постоянной улыбки. Десятилетия одобрения и восхищения спрессованы в этот единственный день, и он объедается радостью, голова идет кругом от того, как все странно вышло. Он слышит, как Энди спорит с доктором Кашеном о проекте новой гигантской свалки в Гургаоне, видит, как Виллем терпеливо внимает его бывшему профессору по деликтному праву, подслушивает, как Джей-Би объясняет доктору Ли, почему нью-йоркская арт-тусовка в безнадежной жопе, подглядывает, как Малкольм и Кэри пытаются вытащить самый большой крабовый пирожок, не обрушив всю пирамиду.
К вечеру все уходят, и в гостиной остается шесть человек: он, Гарольд, Джулия, Малкольм, Джей-Би и Виллем. В доме опять беспорядок. Джулия предлагает поужинать, но все — даже он — объелись, и никто — даже Джей-Би — не может больше думать о еде. Джей-Би подарил Гарольду и Джулии его портрет, предварительно объяснив, что он основан не на фотографии, а на набросках. Портрет сделан акварелью и тушью на листе картона, там изображена только его голова с шеей, и стиль не тот, что у него ассоциируется с творчеством Джей-Би: это произведение лаконичнее, мазки шире, цвета сдержанные, уходящие в серую гамму. На картине его правая рука приближается к основанию шеи, как будто он собирается схватить себя за горло и задушить, рот слегка открыт, зрачки сильно расширены, как у кошки в темноте. Это, конечно, он — он узнает даже собственный жест, хотя сейчас не может вспомнить, что он должен означать, какую эмоцию сопровождает. Лицо изображено чуть крупнее чем в натуральную величину, и все смотрят на портрет в молчании.
— Отличная работа, — говорит наконец Джей-Би довольным тоном. — Если когда-нибудь надумаешь ее продавать, Гарольд, дай мне знать. — И тогда наконец все смеются.
— Джей-Би, какая красота, спасибо, спасибо тебе, — говорит Джулия, и Гарольд ей вторит. Ему трудно, как и всегда, когда он сталкивается со своим изображением на картинах Джей-Би, отделить красоту произведения от того отвращения, которое он испытывает к собственной внешности, но, не желая показаться неблагодарным, он повторяет их похвалы.
— Погодите, у меня же тоже кое-что есть, — Виллем, направляется к спальне и возвращается оттуда с деревянной фигуркой высотой дюймов в восемнадцать, которая изображает бородатого человека в одеянии василькового цвета и со сполохом огня вокруг рыжеватых волос, похожим на капюшон кобры; правую руку он держит наискось на груди, левая опущена.
— Это еще что за хрен? — спрашивает Джей-Би.
— Это не хрен, — отвечает Виллем, — а святой Джуд — Иуда, — только не тот Иуда, а Иуда Фаддей. — Он ставит святого на кофейный столик, поворачивает лицом к Джулии и Гарольду. — Я его нашел в маленькой антикварной лавке в Бухаресте, — объясняет он им. — Говорят, конец девятнадцатого века, но бог его знает, может, просто деревенская резьба. Мне он приглянулся. Он красивый и статный, точно как наш Джуд.
— Да, пожалуй, — говорит Гарольд, поднимая статуэтку и рассматривая ее. Он трогает складки одеяния, огненный венец. — Почему у него голова горит?
— Огонь — символ того, что в Духов день на него снизошел Святой Дух, — слышит он собственный голос. Эти сведения, которыми полон погреб его мозга, всегда где-то поблизости. — Он был одним из апостолов.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Малкольм, а Виллем, который сел рядом, прикасается к его руке.
— Еще бы тебе не знать, — тихо говорит Виллем. — Я вечно забываю.
И он чувствует прилив благодарности к Виллему, но не потому, что он вспомнил, а потому, что забыл.
— Святой покровитель безнадежных дел, — добавляет Джулия, взяв статуэтку из рук Гарольда, и он сразу же вспоминает слова: «Молись за нас, святой Иуда Фаддей, помощник и защитник безнадежных, молись за нас», — в детские годы это была его последняя молитва перед сном, и только став старше, он испытал стыд за свое имя, за то, как оно представляло его миру, и задумался, не нарочно ли братья снабдили его таким клеймом, ведь что еще это могло быть, как не издевательство, не диагноз, не предсказание. И все же иногда имя казалось ему по-настоящему своим, и хотя бывали ситуации, когда он мог, даже должен был его сменить, он так никогда этого и не сделал.
— Виллем, спасибо, — говорит Джулия. — Он мне очень нравится.
— Мне тоже, — говорит Гарольд. — Ребята, вы такие молодцы.
Он тоже принес подарок для Гарольда и Джулии, но чем дальше, тем больше ему кажется, что подарок получился мелкий и дурацкий. Много лет назад Гарольд обмолвился, что они с Джулией слушали цикл ранних песен Шуберта в Вене, в свой медовый месяц. Но Гарольд не помнил, какие им нравились больше всего, поэтому он составил собственный список и дополнил его любимыми камерными произведениями других композиторов, в основном Баха и Моцарта, а потом арендовал небольшую студию звукозаписи и записал диск с собственным исполнением этих песен: раз в несколько месяцев Гарольд просит его спеть для них, он всегда стесняется и отказывается. Но теперь такой подарок кажется ему неправильным, показным, непристойно хвастливым, и он стыдится собственной наглости, но и выбросить диск не может. Поэтому, когда все встают, потягиваются, желают друг другу спокойной ночи, он тайком запихивает диск и письма, адресованные Гарольду и Джулии, между двумя книгами — потрепанным «Здравым смыслом» и разваливающимся «Белым шумом» — на нижней полке, где все это может десятилетиями пролежать, не привлекая внимания.
Обычно Виллем ночует с Джей-Би в кабинете наверху, потому что кроме него никто не в состоянии выдержать храп Джей-Би, а с ним, внизу, ложится Малкольм. Но в этот вечер, когда все разбредаются спать, Малкольм сам говорит, что отправится с Джей-Би, чтобы они с Виллемом могли еще поболтать.
— Пока, голубки! — кричит им сверху Джей-Би.
Укладываясь, Виллем рассказывает ему истории со съемок: про актрису, игравшую главную роль, которая потела так сильно, что приходилось пудрить ей лицо после каждых двух дублей; про актера, который играл вторую главную роль, дьявола, и постоянно подлизывался к техникам — покупал им пиво, предлагал сыграть в футбол, — а потом забыл свои реплики и устроил истерику; про девятилетнего британского мальчика, игравшего сына героини, который возле стола с закусками на площадке сообщил Виллему, что не стоит есть крекеры, ведь это просто пустые калории, он разве не боится растолстеть? Виллем говорит не умолкая и смеется, даже пока чистит зубы и умывается.
Но когда свет погашен и они оба лежат в темноте, он на кровати, Виллем на диване (попытка заставить Виллема лечь на кровати не удалась), Виллем мягко говорит:
— Квартирка вычищена, аж сверкает.
— Я знаю, — отвечает он, передергиваясь. — Прости.
— Брось, — говорит Виллем. — А что, Джуд, так все было плохо?
Тут он понимает, что Энди рассказал Виллему по крайней мере что-то, и решает отвечать честно.
— Было так себе, — соглашается он, но потом добавляет, не желая вызывать у Виллема чувство вины, — но совсем ужасно не было.
Они замолкают на некоторое время.
— Жалко, что меня не было рядом, — говорит Виллем.
— Ты был рядом, — возражает он. — Но я по тебе скучал, Виллем.
Виллем отвечает, очень тихо:
— Я тоже скучал по тебе.
— Спасибо, что приехал.
— Как же я мог не приехать, Джуди, — говорит Виллем из другого конца комнаты. — Я бы приехал, невзирая ни на что.
Он молчит, впитывая это обещание, запоминая его, чтобы думать о нем в минуты, когда оно окажется особенно нужным.
— Как по-твоему, нормально все прошло? — спрашивает он.
— Издеваешься? — отзывается Виллем, и он слышит, что тот выпрямился и сел. — Ты видел, какое у Гарольда было лицо? Он выглядел так, как будто партия зеленых впервые провела своего кандидата в президенты, Вторую поправку отменили, а «Бостон Ред Сокс» причислили к лику святых, и все это в один день.
Он смеется:
— Правда?
— Точно. Он был очень, очень счастлив, Джуд. Он любит тебя.
Он улыбается в темноту. Он хочет, чтобы Виллем повторял все это снова и снова, чтобы поток обещаний и уверений никогда не кончался, но он понимает, что это эгоистично, поэтому меняет тему, и они болтают о всяких мелочах и пустяках, а потом засыпают — сначала Виллем, потом он.
Неделю спустя его эйфория сменяется чувством удовлетворенного покоя. Всю прошлую неделю он спал беспробудным сном и видел сны не о прошлом, а о настоящем: глупые — о работе, солнечно-абсурдные — о друзьях. Впервые за целую неделю за те почти уже двадцать лет, что он режет себя, он не просыпается посреди ночи с желанием схватиться за бритву. Он осмеливается думать: вдруг он излечился? Может быть, он нуждался именно в этом и теперь, когда оно случилось, ему лучше. Он чувствует себя прекрасно, как другой человек — не увечный, здоровый, спокойный. У него есть родители, и время от времени мысль об этом так переполняет его, что он представляет себе ее физически воплощенной, как будто эти слова написаны сияющим золотом у него на груди.
Он дома, в их квартире. С ним Виллем. Виллем привез домой еще одну статуэтку святого Джуда, которую они поселили на кухне; этот покрупнее, полый внутри, керамический, и на затылке у него прорезь, в которую в конце дня они ссыпают накопившуюся мелочь; они решили, что, когда святой заполнится, они купят и разопьют какое-нибудь очень хорошее вино, а потом начнут сначала.
Он еще этого не знает, но на протяжении грядущих лет он будет снова и снова проверять на прочность обеты Гарольда, будет штурмовать его обещания, чтобы узнать, так ли они железобетонны. Он будет делать это неосознанно — но все равно будет, потому что какая-то часть его так и не поверит Гарольду и Джулии, как бы он ни хотел этого, как бы ни уверял себя, что поверил, и всегда будет считать, что рано или поздно они от него устанут, что когда-нибудь они пожалеют, что с ним связались. И поэтому он станет их испытывать, чтобы в тот день, когда их отношения с неизбежностью подойдут к концу, он смог оглянуться назад и с уверенностью сказать, что он тому виной и, более того, что конкретный случай тому виной, и ему никогда не придется недоумевать или беспокоиться о том, что именно он сделал не так, что он мог бы исправить. Но это впереди. Сейчас его счастье безоблачно.
Вернувшись из Бостона, он в первую же субботу, как обычно, отправляется к Феликсу — мистер Бейкер попросил его прийти на несколько минут пораньше. После короткого разговора он спускается к мальчику, который ждет его в музыкальной гостиной, тренькая по клавишам.
— Так что, Феликс, — спрашивает он в перерыве, после музыки и латыни, но до немецкого и математики, — твой отец говорит, ты в следующем году поедешь в школу-интернат?
— Ага, — отвечает Феликс, уставившись на свои ноги. — В сентябре. Папа тоже там учился.
— Он мне сказал, да. И что ты об этом думаешь?
Феликс пожимает плечами.
— Не знаю, — говорит он наконец. — Папа говорит, вы меня за весну и лето подтянете.
— А как же, — обещает он. — Ты будешь такой подготовленный, что у них глаза на лоб полезут.
Голова Феликса по-прежнему опущена, но он видит, что верхняя часть его щек слегка дрогнула, и понимает, что мальчик улыбается — едва заметно.
Он не знает, что побуждает его сказать то, что он говорит. Он надеется, что сочувствие, но, может быть, это хвастовство, прилюдная демонстрация невероятных и дивных перемен, случившихся в его жизни за истекший месяц?
— Знаешь, Феликс, — говорит он, — у меня тоже не было никаких друзей — очень долго, я был уже гораздо старше тебя. — Он не столько видит, сколько чувствует, что Феликс встрепенулся и слушает. — Я тоже очень хотел друзей, — продолжает он, медленно, потому что хочет сказать правильные слова. — И все время думал: найду ли я их, и как, и когда? — Он проводит указательным пальцем по темной ореховой поверхности стола, по корешку учебника математики, по стакану с холодной водой. — А потом я пошел учиться в университет и там встретил людей, которые почему-то решили стать моими друзьями, и они научили меня… да в общем-то всему. Они сделали и до сих пор делают меня кем-то другим, лучше, чем я есть на самом деле. Ты сейчас не поймешь, что я имею в виду, но поймешь когда-нибудь: мне кажется, единственная хитрость дружбы — это найти людей, которые лучше тебя — не умнее, не круче, а добрее, благороднее, снисходительнее, — и ценить их за то, чему они тебя учат, и прислушиваться к ним, когда они говорят что-то о тебе, какими бы ужасными — или прекрасными — ни были их слова, и доверять им, а это труднее всего. Но и прекраснее всего тоже.
Они оба долго молчат, прислушиваясь к стуку метронома: он неисправен и иногда начинает стучать сам по себе, после того как его уже остановили.
— У тебя будут друзья, Феликс, — говорит он наконец. — Будут. И найти их будет не так сложно, а вот сохранить — это тяжелый труд, но, честное слово, он того стоит. Намного больше, чем, скажем, латынь.
И тут Феликс поднимает на него глаза и улыбается, и он улыбается в ответ.
— Понятно? — спрашивает он.
— Понятно, — отвечает Феликс, по-прежнему улыбаясь.
— Чем займемся теперь, немецким или математикой?
— Математикой, — говорит Феликс.
— Отличный выбор, — говорит он и придвигает к себе учебник математики. — Давай начнем с того, на чем в прошлый раз остановились.
И Феликс открывает нужную страницу, и урок начинается.