Маленькая жизнь
Часть 18 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Может, он считает, что я слишком много у них торчу, — сказал он Виллему. Может быть, он просто надоел Гарольду.
— Исключено, — сказал Виллем — так быстро и решительно, что он испытал облегчение. Они помолчали. — Может, кому-то из них предложили интересную работу и они переезжают?
— Об этом я тоже думал. Но вряд ли Гарольд уедет из Бостона. Да и Джулия тоже.
В конечном счете вариантов оставалось немного — по крайней мере, таких, которые требовали бы разговора с ним: может, они продают дом в Труро (но при всей его любви к этому дому — почему об этом надо говорить с ним?). Может, Гарольд и Джулия решили расстаться (но никакой перемены в их отношениях заметно не было). Может, они решили продать нью-йоркскую квартиру и хотят узнать, не купит ли он ее (маловероятно: он был уверен — они ни за что не станут продавать квартиру). Может, они ремонтируют ту квартиру и хотят, чтобы он проследил за ремонтом.
Потом их предположения стали более конкретными и менее правдоподобными: может, Джулия сменила сексуальную ориентацию (или Гарольд). Может, Гарольд вступил в секту (или Джулия). Может, они бросают работу и переезжают в ашрам на севере штата Нью-Йорк. Может, они решили стать аскетами и жить в труднодоступной долине в штате Кашмир. Может, они ложатся на совместную омолаживающую пластическую операцию. Может, Гарольд стал республиканцем. Может, Джулия уверовала в Бога. Может, Гарольду предложили должность министра юстиции. Может, правительство Тибета в изгнании установило, что Джулия — это очередная инкарнация Панчен-ламы, и она переезжает в Дармсалу. Может, Гарольд собрался участвовать в президентских выборах в качестве кандидата от социалистов. Может быть, они открывают ресторан на центральной площади, где будут подавать только индейку, фаршированную каким-нибудь еще мясом. К этому времени они так хохотали — и от нервной, успокаивающей беспомощности незнания, и от абсурдности своих догадок, — что согнулись пополам, и каждый зажимал рот воротником куртки, чтобы не шуметь, а замерзающие слезы пощипывали им щеки.
Но, уже лежа в постели, он опять вернулся к мысли, которая выползла, как некая лиана, из темного уголка сознания и оплела его тонкими зелеными побегами: вдруг они что-то узнали о его прошлом. Может быть, ему продемонстрируют улики — справку от врача, фотографию или (при самом мрачном развитии событий) кадр из видеозаписи. Он заранее решил, что не станет ничего отрицать, не станет спорить, не станет оправдываться. Он признает подлинность улик, он попросит прощения, объяснит, что не хотел их обмануть, пообещает, что они его больше никогда не увидят, и уйдет. Он только попросит их хранить его тайну, больше никому не рассказывать. Он отрепетировал свою речь: «Прости меня, Гарольд. Прости, Джулия. Я не хотел ставить вас в неловкое положение». Но, конечно, это были пустые извинения. Может, и не хотел, но какая разница — поставил бы; и поставил-таки.
Виллем уехал наутро, вечером у него был спектакль.
— Позвони мне, как только узнаешь, ладно?
Он кивнул.
— Джуд, все будет в порядке, — пообещал Виллем. — Что бы ни случилось, мы разберемся. Не дергайся, ладно?
— Ты же знаешь, я все равно буду дергаться, — сказал он и попытался улыбнуться Виллему.
— Ну знаю, да, — сказал Виллем. — А ты все-таки постарайся. И позвони сразу.
Остаток дня он провел за уборкой — в этом доме всегда было чем заняться, потому что ни Гарольд, ни Джулия не отличались любовью к порядку — и, сев за ранний ужин, им же и приготовленный (тушеная индейка и свекольный салат), почувствовал, что от волнения стал почти невесомым, и только притворялся, что ест, передвигая еду по тарелке в надежде, что Гарольд и Джулия не заметят. Потом он принялся составлять посуду в стопку, чтобы отнести на кухню, но Гарольд его остановил.
— Оставь, Джуд, — сказал он. — Давай, может, поговорим сейчас?
Он почувствовал, что мелко дрожит от ужаса.
— Но их надо сполоснуть, а то все засохнет, — запротестовал он, сам слыша, как глупо это звучит.
— Да и хрен бы с ними, — сказал Гарольд, и, даже зная, что Гарольду и правда искренне наплевать, что засохнет или не засохнет на его тарелках, он на мгновение задумался, не слишком ли беспечна эта беспечность, не притворное ли это спокойствие. Но что ему оставалось? Он поставил тарелки на стол и поплелся за Гарольдом в гостиную, где Джулия наливала себе и Гарольду кофе, а ему уже налила чаю.
Он опустился на диван, Гарольд — на стул слева от него, а Джулия — на приземистый пуф, обитый сюзане, напротив: они всегда так садились вокруг низкого столика, и он загадал, чтобы время остановилось — вдруг это последнее такое мгновение в этом доме и он последний раз сидит в теплой темной комнате с книжными полками, и терпким, сладковатым запахом мутного яблочного сока, и сине-алым турецким ковром, собравшимся в складки под кофейным столиком, и пятном на диванной подушке, где ткань протерлась и почти обнажила бледную кожу муслина, — со всеми вещами, к которым он позволил себе так привязаться, потому что они принадлежали Гарольду и Джулии, потому что он позволил себе думать об их доме как о своем.
Прошло несколько минут; они потягивали свои напитки, не глядя друг на друга, и он пытался притвориться, что это просто обычный вечер, хотя в обычный вечер ни один из них не стал бы так долго молчать.
— Так вот, — начал наконец Гарольд, и он, внутренне подобравшись, поставил чашку на стол. Что бы он ни сказал, напомнил он себе, не придумывай оправданий. Что бы он ни сказал, прими это как должное и поблагодари за все.
Последовала еще одна длинная пауза.
— Как трудно-то это выговорить, — продолжил Гарольд и повертел кружку в руке, и ему пришлось переждать еще одну паузу. — У меня же была речь заготовлена, правда? — обратился он к Джулии, и она кивнула. — А я нервничаю сильнее, чем рассчитывал.
— Да, — подтвердила Джулия. — Но ты отлично начал.
— Ха! — откликнулся Гарольд. — Ты очень трогательно врешь. — И Гарольд улыбнулся жене, а у него возникло ощущение, что только они и остались в комнате, а про него совершенно забыли. Но вот Гарольд снова затих, подбирая слова.
— Джуд, я — мы — мы знаем тебя уже почти десять лет, — наконец вымолвил Гарольд и посмотрел сначала на него, потом в сторону, куда-то над головой Джулии. — И за эти годы мы, мы оба, очень к тебе привязались. Ты наш друг, разумеется, но мы считаем тебя не только другом; больше чем другом. — Он посмотрел на Джулию, и она снова ему кивнула. — Так что не сочти нас слишком… самонадеянными, что ли, но мы хотели спросить, как ты отнесешься к тому, чтобы мы тебя, так сказать, усыновили. — Он снова повернулся к нему и улыбнулся. — С юридической точки зрения ты будешь наш сын и наследник, и когда-нибудь все это, — он сделал неуклюже-широкий жест свободной рукой, — будет твоим, если захочешь.
Он молчал. Он не мог говорить, не мог реагировать; он не чувствовал собственного лица, не знал, какое выражение на нем застыло, и Джулия поспешила на помощь.
— Джуд, — сказала она, — если ты этого не хочешь — не важно почему, — мы поймем, не беспокойся. Мы понимаем, это большое дело. Если ты откажешься, наше отношение к тебе не изменится, правда же, Гарольд? Ты всегда, всегда будешь у нас желанным гостем, и мы надеемся, что ты навсегда останешься в нашей жизни. Честное слово, Джуд, мы не рассердимся, а ты нам ничего не должен. — Она взглянула на него. — Может, тебе нужно время, чтобы подумать?
И тогда он почувствовал, что онемение отступает, но как будто в отместку руки начали трястись, и он схватил диванную подушку и обхватил ее, чтобы спрятать руки. Он несколько раз пытался что-то сказать и не мог, и смог наконец, только не глядя на них.
— Мне не надо думать, — сказал он, и собственный голос показался ему чужим и тонким. — Гарольд, Джулия — да вы смеетесь? Нет ничего, ничего на свете, чего бы я больше хотел. Всю жизнь. Я просто никогда не думал… — Он остановился; получалось сбивчиво. С минуту они все сидели тихо, пока он наконец не поднял на них глаза. — Я думал, вы мне скажете, что больше не хотите со мной дружить.
— Ох, Джуд, — сказала Джулия, а Гарольд недоуменно нахмурился.
— С чего ты вообще взял? — спросил он.
Но он покачал головой, не в силах им этого объяснить.
Они снова замолчали, а потом все заулыбались — Джулия Гарольду, Гарольд ему, он в подушку, — не зная, чем завершить эту сцену, что делать дальше. Наконец Джулия хлопнула в ладоши и встала.
— Шампанского! — сказала она и вышла из комнаты.
Они с Гарольдом тоже встали и посмотрели друг на друга.
— Ты уверен? — тихо спросил его Гарольд.
— Да уж не меньше, чем ты, — ответил он так же тихо. Тут можно было неостроумно и банально пошутить — так это все было похоже на предложение руки и сердца, — но у него не хватило духу.
— Ты понимаешь, что будешь с нами связан на всю жизнь, — с улыбкой сказал Гарольд и положил руку ему на плечо, а он кивнул. Он надеялся, что Гарольд не скажет больше ни слова, потому что иначе его вырвет, он заплачет, упадет в обморок, заорет или испепелится. Он внезапно осознал, как он вымотан, как полностью выжат — не только беспокойством последних нескольких недель, но и желанием, тоской, жаждой последних тридцати лет, как бы он ни говорил себе, что ему все равно, — так что, после того как они подняли бокалы и поздравили друг друга и сначала Джулия, а потом Гарольд его обняли — прикосновение Гарольда оказалось таким незнакомым и интимным, что он едва не вывернулся из его рук, — он испытал облегчение, когда Гарольд велел ему забыть о дурацких тарелках и идти спать.
В спальне он пролежал полчаса, прежде чем вспомнил о телефоне. Ему было необходимо ощутить каркас кровати, прикосновение хлопкового покрывала к щеке, знакомую податливость матраса. Ему было необходимо убедиться, что это все его мир, и он все еще в нем, и случившееся действительно случилось. Он внезапно вспомнил свой давний разговор с братом Петром: он спросил, усыновят ли его когда-нибудь или нет, и брат рассмеялся и сказал «нет» так убежденно, что больше он никогда такого вопроса не задавал. И хотя он был, наверное, еще совсем мал, он очень ясно помнил, что ответ брата только укрепил его решимость, хотя, конечно, он абсолютно никак не мог повлиять на то, как все обернется.
Он так разволновался, что позвонил Виллему, забыв, что тот уже на сцене, но когда в антракте Виллем перезвонил, он все так же лежал на кровати, так же свернувшись запятой, так же придерживая телефон ладонью.
— Джуд, — выдохнул Виллем, и он слышал, как искренне Виллем за него счастлив. Только Виллем — и Энди, и до некоторой степени Гарольд — хотя бы смутно представляли очертания его детства: монастырь, приют, жизнь у Дугласов. Со всеми остальными он старался быть уклончивым насколько возможно, а потом говорил, что потерял родителей в раннем детстве и вырос в приемных семьях, что обычно останавливало дальнейшие расспросы. Но Виллем знал несколько больше; Виллем знал, что это его самое невообразимое, самое страстное желание.
— Джуд, это потрясающе. Ты как себя чувствуешь?
Он попытался посмеяться.
— Чувствую, что я все запорю.
— Не запорешь. — Они оба помолчали. — Я даже не знал, что можно усыновить совершеннолетнего.
— Ну это экзотика, но можно. Если обе стороны согласны. Обычно делается из соображений наследства. — Он снова попытался засмеяться и обругал себя: перестань делать вид, что смеешься. — Я это когда-то проходил по семейному праву, помню смутно, но знаю, что мне полагается новое свидетельство о рождении с их именами.
— Ух ты, — сказал Виллем.
— Вот-вот.
Он услышал, как издалека кто-то строго позвал Виллема.
— Тебе пора, — сказал он Виллему.
— Черт, — ответил Виллем. — Но, Джуд, слушай, поздравляю. Ты заслуживаешь этого больше всех на свете. — Он крикнул кому-то «иду!». — Мне пора, — сказал он. — Можно я напишу Гарольду и Джулии?
— Конечно. Только, Виллем, не говори остальным, ладно? Мне надо с этим как-то сначала освоиться.
— Ни слова не скажу. Завтра увидимся. Джуд… — Виллем замолчал, не смог продолжить фразу.
— Ага, — ответил он. — Я знаю, Виллем. Я тоже это чувствую.
— Я люблю тебя, — сказал Виллем и сразу отключился.
Он никогда не знал, что ответить Виллему на эти слова, но всегда хотел их услышать. Это был вечер невозможных событий, и он боролся со сном, чтобы оставаться в сознании как можно дольше, чтобы снова прокрутить в уме все, что с ним произошло, и насладиться тем, как желания всей его жизни сбылись за несколько часов.
На следующий день, вернувшись домой, он обнаружил записку от Виллема, который просил дождаться его, а потом Виллем пришел с мороженым и морковным пирогом, и они все съели, хотя сладкое особенно не любили, и с шампанским, которое они выпили, хотя на следующий день ему надо было рано вставать. Пронеслось несколько недель: Гарольд занимался бюрократическими процедурами и посылал ему формуляры на подпись: запрос об усыновлении, заявление о смене свидетельства о рождении, запрос о его потенциальных судимостях, который он отнес в банк к нотариусу на заверение в обеденный перерыв. Он хотел, чтобы на работе об этом знали только те, кому он сообщил сам: Маршалл, Ситизен и Родс. Он рассказал Малкольму и Джей-Би, и они, с одной стороны, отреагировали в точности как он ожидал — Джей-Би выдал лавину несмешных шуток со скоростью почти невротической, как будто надеялся, что какая-нибудь из них в конце концов окажется удачной, Малкольм задал много крючкотворских вопросов о разных гипотетических сторонах дела, на которые он не мог ответить, — а с другой стороны, оба искренне за него порадовались. Он сказал Черному Генри Янгу, который в юридической школе ходил на два семинара к Гарольду и восхищался им, и Ричарду, другу Джей-Би, с которым он сблизился после особо затянувшейся и нудной вечеринки у Эзры год назад, где они оказались самыми трезвыми — разговор начался с системы социального обеспечения во Франции и перекинулся на другие темы. Он рассказал Федре, которая завизжала, и еще одному старинному университетскому другу, Илайдже, который тоже завизжал.
И конечно, он рассказал Энди, который сначала просто уставился на него и кивнул, как будто он попросил наложить ему еще одну повязку под конец рабочего дня. Но потом стал издавать причудливые тюленьи звуки, то ли лай, то ли чихание, и он понял, что Энди плачет. Это зрелище вызвало в нем ужас и легкую панику; он не знал, что делать. «Марш отсюда, — скомандовал Энди в промежутке между всхлипами. — Я серьезно, Джуд, исчезни», — и он послушался. На следующий день на работе курьер вручил ему букет роз размером с куст гардении и записку, написанную сердитым угловатым почерком:
ДЖУД МНЕ ТАК НЕЛОВКО ЧТО Я С ТРУДОМ ПИШУ. ПОЖАЛУЙСТА ПРОСТИ МЕНЯ ЗА ВЧЕРАШНЕЕ. Я ДИКО СЧАСТЛИВ ЗА ТЕБЯ ЕДИНСТВЕННЫЙ ВОПРОС КАКОГО ХРЕНА ГАРОЛЬД СТОЛЬКО ТЯНУЛ. НАДЕЮСЬ ТЫ ВОСПРИМЕШЬ ЭТО КАК ЗНАК ЧТО ТЕБЕ НАДО О СЕБЕ ЗАБОТИТЬСЯ КАК СЛЕДУЕТ ЧТОБЫ ХВАТИЛО СИЛ МЕНЯТЬ ГАРОЛЬДУ ПОДГУЗНИКИ КОГДА ЕМУ СТУКНЕТ ТЫСЯЧА ЛЕТ И ОН БУДЕТ ХОДИТЬ ПОД СЕБЯ ВЕДЬ ТЫ ЗНАЕШЬ ОН НЕ СТАНЕТ ОБЛЕГЧАТЬ ТЕБЕ ЖИЗНЬ И НЕ ПОМРЕТ В НОРМАЛЬНОМ ПОЧТЕННОМ ВОЗРАСТЕ КАК ВСЕ ЛЮДИ. ПОВЕРЬ МНЕ РОДИТЕЛИ В ЭТОМ СМЫСЛЕ СТРАШНЫЙ ГЕМОРРОЙ. (НО И БОЛЬШАЯ РАДОСТЬ, КОНЕЧНО) С ЛЮБОВЬЮ, ЭНДИ
Они с Виллемом единодушно решили, что письма лучше им читать не доводилось.
Но потом месяц эйфории прошел, настал январь, Виллем уехал на съемки в Болгарию, и старые страхи возвратились, на этот раз в компании новых. Судебное заседание назначено на пятнадцатое февраля, сказал Гарольд, и после небольших перестановок председательствовать должен был Лоренс. Теперь, когда срок приблизился, он остро, неотступно осознавал, что может все испортить, и поэтому начал — сначала бессознательно, а позже маниакально — избегать Гарольда и Джулии, уверенный, что если им слишком часто напоминать, во что они ввязываются, то они передумают. Когда во вторую неделю января они приехали в Нью-Йорк, чтобы сходить в театр, он сделал вид, что уехал в Вашингтон в командировку, а еженедельные телефонные разговоры с ними старался сокращать и заканчивать поскорее. Каждый день невозможность происходящего казалась ему все более очевидной, все более отчетливой; каждый раз, когда он краем глаза замечал в окне какого-нибудь здания, как его отражение ковыляет уродливой походкой зомби, он с отвращением думал: кому же такое может понадобиться? Мысль, что он может стать членом чьей-нибудь семьи, становилась все смехотворнее, и если Гарольд увидит его хотя бы еще разок, он неизбежно придет к такому же выводу. Он знал, что формально это не очень важно — в конце концов, он взрослый; он знал, что усыновление — акт скорее церемониальный, нежели социально значимый; но он хотел этого с упорной страстью, наперекор логике, и не мог пережить, что сейчас у него это отнимут, сейчас, когда все небезразличные ему люди так счастливы за него, сейчас, когда его желание вот-вот исполнится.
Однажды оно чуть было не исполнилось. Через год после его прибытия в Монтану, когда ему было тринадцать, его приют участвовал в объединенной усыновительной ярмарке трех штатов. Ноябрь был объявлен Национальным месяцем приемных детей, и как-то раз, холодным утром, им велели опрятно одеться, спешно погрузили в два школьных автобуса и два часа везли в Мизулу, а там вывели из автобусов и провели в конференц-зал гостиницы. Их автобусы прибыли последними, и зал уже был полон детей — мальчики с одной стороны, девочки с другой. В центре зала длинной полосой расположились составленные друг за другом столы, и, проходя на указанное место, он увидел, что на столах лежат папки с наклейками: «Мальчики-младенцы»; «Мальчики-ясельники»; «Мальчики 4–6»; «Мальчики 7–9»; «Мальчики 10–12»; «Мальчики 13–15»; «Мальчики 15+». В папках, сказали им, документы с их фотографиями, именами и другой информацией: откуда они, к какой этнической группе относятся, как учатся, каким спортом занимаются, какие у них способности и интересы. Что же, подумал он, сообщают его документы? Какие таланты ему придумали, какую расу, какое происхождение?
Старшие мальчики, те, чьи имена и лица были собраны в папке «15+», знали, что их ни за что не усыновят, и стоило воспитателям отвернуться, улизнули через запасной выход, чтобы накуриться. От младенцев и ясельников ничего не требовалось — их выберут первыми, а они об этом даже не знают. Глядя из угла, куда он забился, он обратил внимание, что у некоторых мальчиков — тех, кто по возрасту уже бывал на таких ярмарках, но еще не совсем перерос иллюзии — разработаны стратегии. Он видел, как мрачные становились улыбчивыми, как злобные обидчики становились веселыми и игривыми, как мальчики, которые обычно друг друга ненавидели, вдруг начинали играть и болтать с убедительным дружелюбием. Он видел, как мальчики, которые грубят воспитателям и обзывают друг друга в коридорах, улыбаются и учтиво беседуют со взрослыми, с потенциальными родителями, заходящими в зал. Он видел, как самый злобный, самый грубый из мальчишек, четырнадцатилетний Шон, который однажды повалил его на пол в туалете и держал, упершись коленями ему в лопатки, ткнул пальцем в карточку на груди, когда семейная пара, с которой он только что беседовал, направилась к столам с папками. «Шон! — крикнул он им вслед, явно пытаясь казаться вежливо-равнодушным. — Шон Грэди!» И что-то в хриплом, полном надежды голосе заставило его впервые пожалеть Шона и одновременно разозлиться на супругов, которые, как он заметил, на самом деле листали папку «Мальчики 7–9». Но такие чувства проходили быстро, потому что он в то время приучал себя не чувствовать ничего: ни голода, ни боли, ни гнева, ни грусти.
У него не было в запасе хитростей, не было умений, он никого не мог очаровать. Он попал в приют таким заторможенным, что в ноябре предыдущего года его даже не взяли на ярмарку, да и теперь, год спустя, вряд ли стало намного лучше. Он все реже вспоминал брата Луку, это правда, но дни за пределами классной комнаты смазывались в один; чаще всего он просто плыл по течению, стараясь притвориться, будто не имеет никакого отношения к собственной жизни, мечтая стать невидимым, надеясь, что никто его не заметит. С ним что-то делали, но он не буйствовал, как когда-то; порой, когда его били, в его душе — в той степени, в какой она еще могла на что-то реагировать — возникал вопрос, как отнеслись бы братья к нему нынешнему: его вспышки гнева, его истерики, его сопротивление — все куда-то ушло. Он стал тем мальчиком, каким они всегда хотели его сделать. Теперь он хотел быть перышком на ветру, чем-то легким, тонким, бесплотным, не занимающим места в пространстве.
Поэтому он удивился — не меньше, чем воспитатели, — когда оказалось, что он вошел в число выбранных детей (его выбрала семья Лири). Заметил ли он мужчину и женщину, смотревших на него, может быть даже улыбавшихся ему? Возможно. Но день прошел, как почти все дни, в тумане, и уже в автобусе, возвращаясь в приют, он начал старательно обо всем забывать.
Он должен был провести пробный уикенд — перед Днем благодарения — у Лири, чтобы стало понятно, как они друг другу понравятся. В четверг воспитатель по имени Бойд отвез его к ним. Бойд преподавал ремесла и сантехнику; они не были близко знакомы, но, конечно, Бойд был в курсе того, что делали с ним другие воспитатели; он их никогда не останавливал, но никогда и не присоединялся.
Но когда он вылез из машины возле дома Лири — одноэтажной кирпичной постройки, окруженной со всех сторон незасеянными, темными полями, — Бойд схватил его за руку и подтащил к себе, вытряхнув из забытья.
— Не просри свой шанс, Сент-Фрэнсис, — сказал он. — Это твой шанс, понял?
— Да, сэр, — ответил он.
— Ну вали, — сказал Бойд и отпустил его, и он зашагал к миссис Лири, которая ждала на пороге дома.
Миссис Лири была тучной, а ее муж — просто крупным, с огромными, похожими на молотки красными кулачищами. У них было две дочери, обеим за двадцать, обе замужем, поэтому они решили, что неплохо бы иметь в доме паренька, который помогал бы мистеру Лири — тот занимался починкой крупной сельскохозяйственной техники и сам тоже фермерствовал — работать в поле. Они выбрали его, сказали они, потому что он показался им тихим и вежливым, а буйные им не нужны; им нужен человек трудолюбивый, который ценит дом и крышу над головой. В папке они прочли, что он умеет выполнять разную работу, умеет делать уборку и хорошо проявил себя в приусадебном хозяйстве приюта.
— Вот имя у тебя необычное, — сказала миссис Лири.
Ему так никогда не казалось, но он ответил:
— Исключено, — сказал Виллем — так быстро и решительно, что он испытал облегчение. Они помолчали. — Может, кому-то из них предложили интересную работу и они переезжают?
— Об этом я тоже думал. Но вряд ли Гарольд уедет из Бостона. Да и Джулия тоже.
В конечном счете вариантов оставалось немного — по крайней мере, таких, которые требовали бы разговора с ним: может, они продают дом в Труро (но при всей его любви к этому дому — почему об этом надо говорить с ним?). Может, Гарольд и Джулия решили расстаться (но никакой перемены в их отношениях заметно не было). Может, они решили продать нью-йоркскую квартиру и хотят узнать, не купит ли он ее (маловероятно: он был уверен — они ни за что не станут продавать квартиру). Может, они ремонтируют ту квартиру и хотят, чтобы он проследил за ремонтом.
Потом их предположения стали более конкретными и менее правдоподобными: может, Джулия сменила сексуальную ориентацию (или Гарольд). Может, Гарольд вступил в секту (или Джулия). Может, они бросают работу и переезжают в ашрам на севере штата Нью-Йорк. Может, они решили стать аскетами и жить в труднодоступной долине в штате Кашмир. Может, они ложатся на совместную омолаживающую пластическую операцию. Может, Гарольд стал республиканцем. Может, Джулия уверовала в Бога. Может, Гарольду предложили должность министра юстиции. Может, правительство Тибета в изгнании установило, что Джулия — это очередная инкарнация Панчен-ламы, и она переезжает в Дармсалу. Может, Гарольд собрался участвовать в президентских выборах в качестве кандидата от социалистов. Может быть, они открывают ресторан на центральной площади, где будут подавать только индейку, фаршированную каким-нибудь еще мясом. К этому времени они так хохотали — и от нервной, успокаивающей беспомощности незнания, и от абсурдности своих догадок, — что согнулись пополам, и каждый зажимал рот воротником куртки, чтобы не шуметь, а замерзающие слезы пощипывали им щеки.
Но, уже лежа в постели, он опять вернулся к мысли, которая выползла, как некая лиана, из темного уголка сознания и оплела его тонкими зелеными побегами: вдруг они что-то узнали о его прошлом. Может быть, ему продемонстрируют улики — справку от врача, фотографию или (при самом мрачном развитии событий) кадр из видеозаписи. Он заранее решил, что не станет ничего отрицать, не станет спорить, не станет оправдываться. Он признает подлинность улик, он попросит прощения, объяснит, что не хотел их обмануть, пообещает, что они его больше никогда не увидят, и уйдет. Он только попросит их хранить его тайну, больше никому не рассказывать. Он отрепетировал свою речь: «Прости меня, Гарольд. Прости, Джулия. Я не хотел ставить вас в неловкое положение». Но, конечно, это были пустые извинения. Может, и не хотел, но какая разница — поставил бы; и поставил-таки.
Виллем уехал наутро, вечером у него был спектакль.
— Позвони мне, как только узнаешь, ладно?
Он кивнул.
— Джуд, все будет в порядке, — пообещал Виллем. — Что бы ни случилось, мы разберемся. Не дергайся, ладно?
— Ты же знаешь, я все равно буду дергаться, — сказал он и попытался улыбнуться Виллему.
— Ну знаю, да, — сказал Виллем. — А ты все-таки постарайся. И позвони сразу.
Остаток дня он провел за уборкой — в этом доме всегда было чем заняться, потому что ни Гарольд, ни Джулия не отличались любовью к порядку — и, сев за ранний ужин, им же и приготовленный (тушеная индейка и свекольный салат), почувствовал, что от волнения стал почти невесомым, и только притворялся, что ест, передвигая еду по тарелке в надежде, что Гарольд и Джулия не заметят. Потом он принялся составлять посуду в стопку, чтобы отнести на кухню, но Гарольд его остановил.
— Оставь, Джуд, — сказал он. — Давай, может, поговорим сейчас?
Он почувствовал, что мелко дрожит от ужаса.
— Но их надо сполоснуть, а то все засохнет, — запротестовал он, сам слыша, как глупо это звучит.
— Да и хрен бы с ними, — сказал Гарольд, и, даже зная, что Гарольду и правда искренне наплевать, что засохнет или не засохнет на его тарелках, он на мгновение задумался, не слишком ли беспечна эта беспечность, не притворное ли это спокойствие. Но что ему оставалось? Он поставил тарелки на стол и поплелся за Гарольдом в гостиную, где Джулия наливала себе и Гарольду кофе, а ему уже налила чаю.
Он опустился на диван, Гарольд — на стул слева от него, а Джулия — на приземистый пуф, обитый сюзане, напротив: они всегда так садились вокруг низкого столика, и он загадал, чтобы время остановилось — вдруг это последнее такое мгновение в этом доме и он последний раз сидит в теплой темной комнате с книжными полками, и терпким, сладковатым запахом мутного яблочного сока, и сине-алым турецким ковром, собравшимся в складки под кофейным столиком, и пятном на диванной подушке, где ткань протерлась и почти обнажила бледную кожу муслина, — со всеми вещами, к которым он позволил себе так привязаться, потому что они принадлежали Гарольду и Джулии, потому что он позволил себе думать об их доме как о своем.
Прошло несколько минут; они потягивали свои напитки, не глядя друг на друга, и он пытался притвориться, что это просто обычный вечер, хотя в обычный вечер ни один из них не стал бы так долго молчать.
— Так вот, — начал наконец Гарольд, и он, внутренне подобравшись, поставил чашку на стол. Что бы он ни сказал, напомнил он себе, не придумывай оправданий. Что бы он ни сказал, прими это как должное и поблагодари за все.
Последовала еще одна длинная пауза.
— Как трудно-то это выговорить, — продолжил Гарольд и повертел кружку в руке, и ему пришлось переждать еще одну паузу. — У меня же была речь заготовлена, правда? — обратился он к Джулии, и она кивнула. — А я нервничаю сильнее, чем рассчитывал.
— Да, — подтвердила Джулия. — Но ты отлично начал.
— Ха! — откликнулся Гарольд. — Ты очень трогательно врешь. — И Гарольд улыбнулся жене, а у него возникло ощущение, что только они и остались в комнате, а про него совершенно забыли. Но вот Гарольд снова затих, подбирая слова.
— Джуд, я — мы — мы знаем тебя уже почти десять лет, — наконец вымолвил Гарольд и посмотрел сначала на него, потом в сторону, куда-то над головой Джулии. — И за эти годы мы, мы оба, очень к тебе привязались. Ты наш друг, разумеется, но мы считаем тебя не только другом; больше чем другом. — Он посмотрел на Джулию, и она снова ему кивнула. — Так что не сочти нас слишком… самонадеянными, что ли, но мы хотели спросить, как ты отнесешься к тому, чтобы мы тебя, так сказать, усыновили. — Он снова повернулся к нему и улыбнулся. — С юридической точки зрения ты будешь наш сын и наследник, и когда-нибудь все это, — он сделал неуклюже-широкий жест свободной рукой, — будет твоим, если захочешь.
Он молчал. Он не мог говорить, не мог реагировать; он не чувствовал собственного лица, не знал, какое выражение на нем застыло, и Джулия поспешила на помощь.
— Джуд, — сказала она, — если ты этого не хочешь — не важно почему, — мы поймем, не беспокойся. Мы понимаем, это большое дело. Если ты откажешься, наше отношение к тебе не изменится, правда же, Гарольд? Ты всегда, всегда будешь у нас желанным гостем, и мы надеемся, что ты навсегда останешься в нашей жизни. Честное слово, Джуд, мы не рассердимся, а ты нам ничего не должен. — Она взглянула на него. — Может, тебе нужно время, чтобы подумать?
И тогда он почувствовал, что онемение отступает, но как будто в отместку руки начали трястись, и он схватил диванную подушку и обхватил ее, чтобы спрятать руки. Он несколько раз пытался что-то сказать и не мог, и смог наконец, только не глядя на них.
— Мне не надо думать, — сказал он, и собственный голос показался ему чужим и тонким. — Гарольд, Джулия — да вы смеетесь? Нет ничего, ничего на свете, чего бы я больше хотел. Всю жизнь. Я просто никогда не думал… — Он остановился; получалось сбивчиво. С минуту они все сидели тихо, пока он наконец не поднял на них глаза. — Я думал, вы мне скажете, что больше не хотите со мной дружить.
— Ох, Джуд, — сказала Джулия, а Гарольд недоуменно нахмурился.
— С чего ты вообще взял? — спросил он.
Но он покачал головой, не в силах им этого объяснить.
Они снова замолчали, а потом все заулыбались — Джулия Гарольду, Гарольд ему, он в подушку, — не зная, чем завершить эту сцену, что делать дальше. Наконец Джулия хлопнула в ладоши и встала.
— Шампанского! — сказала она и вышла из комнаты.
Они с Гарольдом тоже встали и посмотрели друг на друга.
— Ты уверен? — тихо спросил его Гарольд.
— Да уж не меньше, чем ты, — ответил он так же тихо. Тут можно было неостроумно и банально пошутить — так это все было похоже на предложение руки и сердца, — но у него не хватило духу.
— Ты понимаешь, что будешь с нами связан на всю жизнь, — с улыбкой сказал Гарольд и положил руку ему на плечо, а он кивнул. Он надеялся, что Гарольд не скажет больше ни слова, потому что иначе его вырвет, он заплачет, упадет в обморок, заорет или испепелится. Он внезапно осознал, как он вымотан, как полностью выжат — не только беспокойством последних нескольких недель, но и желанием, тоской, жаждой последних тридцати лет, как бы он ни говорил себе, что ему все равно, — так что, после того как они подняли бокалы и поздравили друг друга и сначала Джулия, а потом Гарольд его обняли — прикосновение Гарольда оказалось таким незнакомым и интимным, что он едва не вывернулся из его рук, — он испытал облегчение, когда Гарольд велел ему забыть о дурацких тарелках и идти спать.
В спальне он пролежал полчаса, прежде чем вспомнил о телефоне. Ему было необходимо ощутить каркас кровати, прикосновение хлопкового покрывала к щеке, знакомую податливость матраса. Ему было необходимо убедиться, что это все его мир, и он все еще в нем, и случившееся действительно случилось. Он внезапно вспомнил свой давний разговор с братом Петром: он спросил, усыновят ли его когда-нибудь или нет, и брат рассмеялся и сказал «нет» так убежденно, что больше он никогда такого вопроса не задавал. И хотя он был, наверное, еще совсем мал, он очень ясно помнил, что ответ брата только укрепил его решимость, хотя, конечно, он абсолютно никак не мог повлиять на то, как все обернется.
Он так разволновался, что позвонил Виллему, забыв, что тот уже на сцене, но когда в антракте Виллем перезвонил, он все так же лежал на кровати, так же свернувшись запятой, так же придерживая телефон ладонью.
— Джуд, — выдохнул Виллем, и он слышал, как искренне Виллем за него счастлив. Только Виллем — и Энди, и до некоторой степени Гарольд — хотя бы смутно представляли очертания его детства: монастырь, приют, жизнь у Дугласов. Со всеми остальными он старался быть уклончивым насколько возможно, а потом говорил, что потерял родителей в раннем детстве и вырос в приемных семьях, что обычно останавливало дальнейшие расспросы. Но Виллем знал несколько больше; Виллем знал, что это его самое невообразимое, самое страстное желание.
— Джуд, это потрясающе. Ты как себя чувствуешь?
Он попытался посмеяться.
— Чувствую, что я все запорю.
— Не запорешь. — Они оба помолчали. — Я даже не знал, что можно усыновить совершеннолетнего.
— Ну это экзотика, но можно. Если обе стороны согласны. Обычно делается из соображений наследства. — Он снова попытался засмеяться и обругал себя: перестань делать вид, что смеешься. — Я это когда-то проходил по семейному праву, помню смутно, но знаю, что мне полагается новое свидетельство о рождении с их именами.
— Ух ты, — сказал Виллем.
— Вот-вот.
Он услышал, как издалека кто-то строго позвал Виллема.
— Тебе пора, — сказал он Виллему.
— Черт, — ответил Виллем. — Но, Джуд, слушай, поздравляю. Ты заслуживаешь этого больше всех на свете. — Он крикнул кому-то «иду!». — Мне пора, — сказал он. — Можно я напишу Гарольду и Джулии?
— Конечно. Только, Виллем, не говори остальным, ладно? Мне надо с этим как-то сначала освоиться.
— Ни слова не скажу. Завтра увидимся. Джуд… — Виллем замолчал, не смог продолжить фразу.
— Ага, — ответил он. — Я знаю, Виллем. Я тоже это чувствую.
— Я люблю тебя, — сказал Виллем и сразу отключился.
Он никогда не знал, что ответить Виллему на эти слова, но всегда хотел их услышать. Это был вечер невозможных событий, и он боролся со сном, чтобы оставаться в сознании как можно дольше, чтобы снова прокрутить в уме все, что с ним произошло, и насладиться тем, как желания всей его жизни сбылись за несколько часов.
На следующий день, вернувшись домой, он обнаружил записку от Виллема, который просил дождаться его, а потом Виллем пришел с мороженым и морковным пирогом, и они все съели, хотя сладкое особенно не любили, и с шампанским, которое они выпили, хотя на следующий день ему надо было рано вставать. Пронеслось несколько недель: Гарольд занимался бюрократическими процедурами и посылал ему формуляры на подпись: запрос об усыновлении, заявление о смене свидетельства о рождении, запрос о его потенциальных судимостях, который он отнес в банк к нотариусу на заверение в обеденный перерыв. Он хотел, чтобы на работе об этом знали только те, кому он сообщил сам: Маршалл, Ситизен и Родс. Он рассказал Малкольму и Джей-Би, и они, с одной стороны, отреагировали в точности как он ожидал — Джей-Би выдал лавину несмешных шуток со скоростью почти невротической, как будто надеялся, что какая-нибудь из них в конце концов окажется удачной, Малкольм задал много крючкотворских вопросов о разных гипотетических сторонах дела, на которые он не мог ответить, — а с другой стороны, оба искренне за него порадовались. Он сказал Черному Генри Янгу, который в юридической школе ходил на два семинара к Гарольду и восхищался им, и Ричарду, другу Джей-Би, с которым он сблизился после особо затянувшейся и нудной вечеринки у Эзры год назад, где они оказались самыми трезвыми — разговор начался с системы социального обеспечения во Франции и перекинулся на другие темы. Он рассказал Федре, которая завизжала, и еще одному старинному университетскому другу, Илайдже, который тоже завизжал.
И конечно, он рассказал Энди, который сначала просто уставился на него и кивнул, как будто он попросил наложить ему еще одну повязку под конец рабочего дня. Но потом стал издавать причудливые тюленьи звуки, то ли лай, то ли чихание, и он понял, что Энди плачет. Это зрелище вызвало в нем ужас и легкую панику; он не знал, что делать. «Марш отсюда, — скомандовал Энди в промежутке между всхлипами. — Я серьезно, Джуд, исчезни», — и он послушался. На следующий день на работе курьер вручил ему букет роз размером с куст гардении и записку, написанную сердитым угловатым почерком:
ДЖУД МНЕ ТАК НЕЛОВКО ЧТО Я С ТРУДОМ ПИШУ. ПОЖАЛУЙСТА ПРОСТИ МЕНЯ ЗА ВЧЕРАШНЕЕ. Я ДИКО СЧАСТЛИВ ЗА ТЕБЯ ЕДИНСТВЕННЫЙ ВОПРОС КАКОГО ХРЕНА ГАРОЛЬД СТОЛЬКО ТЯНУЛ. НАДЕЮСЬ ТЫ ВОСПРИМЕШЬ ЭТО КАК ЗНАК ЧТО ТЕБЕ НАДО О СЕБЕ ЗАБОТИТЬСЯ КАК СЛЕДУЕТ ЧТОБЫ ХВАТИЛО СИЛ МЕНЯТЬ ГАРОЛЬДУ ПОДГУЗНИКИ КОГДА ЕМУ СТУКНЕТ ТЫСЯЧА ЛЕТ И ОН БУДЕТ ХОДИТЬ ПОД СЕБЯ ВЕДЬ ТЫ ЗНАЕШЬ ОН НЕ СТАНЕТ ОБЛЕГЧАТЬ ТЕБЕ ЖИЗНЬ И НЕ ПОМРЕТ В НОРМАЛЬНОМ ПОЧТЕННОМ ВОЗРАСТЕ КАК ВСЕ ЛЮДИ. ПОВЕРЬ МНЕ РОДИТЕЛИ В ЭТОМ СМЫСЛЕ СТРАШНЫЙ ГЕМОРРОЙ. (НО И БОЛЬШАЯ РАДОСТЬ, КОНЕЧНО) С ЛЮБОВЬЮ, ЭНДИ
Они с Виллемом единодушно решили, что письма лучше им читать не доводилось.
Но потом месяц эйфории прошел, настал январь, Виллем уехал на съемки в Болгарию, и старые страхи возвратились, на этот раз в компании новых. Судебное заседание назначено на пятнадцатое февраля, сказал Гарольд, и после небольших перестановок председательствовать должен был Лоренс. Теперь, когда срок приблизился, он остро, неотступно осознавал, что может все испортить, и поэтому начал — сначала бессознательно, а позже маниакально — избегать Гарольда и Джулии, уверенный, что если им слишком часто напоминать, во что они ввязываются, то они передумают. Когда во вторую неделю января они приехали в Нью-Йорк, чтобы сходить в театр, он сделал вид, что уехал в Вашингтон в командировку, а еженедельные телефонные разговоры с ними старался сокращать и заканчивать поскорее. Каждый день невозможность происходящего казалась ему все более очевидной, все более отчетливой; каждый раз, когда он краем глаза замечал в окне какого-нибудь здания, как его отражение ковыляет уродливой походкой зомби, он с отвращением думал: кому же такое может понадобиться? Мысль, что он может стать членом чьей-нибудь семьи, становилась все смехотворнее, и если Гарольд увидит его хотя бы еще разок, он неизбежно придет к такому же выводу. Он знал, что формально это не очень важно — в конце концов, он взрослый; он знал, что усыновление — акт скорее церемониальный, нежели социально значимый; но он хотел этого с упорной страстью, наперекор логике, и не мог пережить, что сейчас у него это отнимут, сейчас, когда все небезразличные ему люди так счастливы за него, сейчас, когда его желание вот-вот исполнится.
Однажды оно чуть было не исполнилось. Через год после его прибытия в Монтану, когда ему было тринадцать, его приют участвовал в объединенной усыновительной ярмарке трех штатов. Ноябрь был объявлен Национальным месяцем приемных детей, и как-то раз, холодным утром, им велели опрятно одеться, спешно погрузили в два школьных автобуса и два часа везли в Мизулу, а там вывели из автобусов и провели в конференц-зал гостиницы. Их автобусы прибыли последними, и зал уже был полон детей — мальчики с одной стороны, девочки с другой. В центре зала длинной полосой расположились составленные друг за другом столы, и, проходя на указанное место, он увидел, что на столах лежат папки с наклейками: «Мальчики-младенцы»; «Мальчики-ясельники»; «Мальчики 4–6»; «Мальчики 7–9»; «Мальчики 10–12»; «Мальчики 13–15»; «Мальчики 15+». В папках, сказали им, документы с их фотографиями, именами и другой информацией: откуда они, к какой этнической группе относятся, как учатся, каким спортом занимаются, какие у них способности и интересы. Что же, подумал он, сообщают его документы? Какие таланты ему придумали, какую расу, какое происхождение?
Старшие мальчики, те, чьи имена и лица были собраны в папке «15+», знали, что их ни за что не усыновят, и стоило воспитателям отвернуться, улизнули через запасной выход, чтобы накуриться. От младенцев и ясельников ничего не требовалось — их выберут первыми, а они об этом даже не знают. Глядя из угла, куда он забился, он обратил внимание, что у некоторых мальчиков — тех, кто по возрасту уже бывал на таких ярмарках, но еще не совсем перерос иллюзии — разработаны стратегии. Он видел, как мрачные становились улыбчивыми, как злобные обидчики становились веселыми и игривыми, как мальчики, которые обычно друг друга ненавидели, вдруг начинали играть и болтать с убедительным дружелюбием. Он видел, как мальчики, которые грубят воспитателям и обзывают друг друга в коридорах, улыбаются и учтиво беседуют со взрослыми, с потенциальными родителями, заходящими в зал. Он видел, как самый злобный, самый грубый из мальчишек, четырнадцатилетний Шон, который однажды повалил его на пол в туалете и держал, упершись коленями ему в лопатки, ткнул пальцем в карточку на груди, когда семейная пара, с которой он только что беседовал, направилась к столам с папками. «Шон! — крикнул он им вслед, явно пытаясь казаться вежливо-равнодушным. — Шон Грэди!» И что-то в хриплом, полном надежды голосе заставило его впервые пожалеть Шона и одновременно разозлиться на супругов, которые, как он заметил, на самом деле листали папку «Мальчики 7–9». Но такие чувства проходили быстро, потому что он в то время приучал себя не чувствовать ничего: ни голода, ни боли, ни гнева, ни грусти.
У него не было в запасе хитростей, не было умений, он никого не мог очаровать. Он попал в приют таким заторможенным, что в ноябре предыдущего года его даже не взяли на ярмарку, да и теперь, год спустя, вряд ли стало намного лучше. Он все реже вспоминал брата Луку, это правда, но дни за пределами классной комнаты смазывались в один; чаще всего он просто плыл по течению, стараясь притвориться, будто не имеет никакого отношения к собственной жизни, мечтая стать невидимым, надеясь, что никто его не заметит. С ним что-то делали, но он не буйствовал, как когда-то; порой, когда его били, в его душе — в той степени, в какой она еще могла на что-то реагировать — возникал вопрос, как отнеслись бы братья к нему нынешнему: его вспышки гнева, его истерики, его сопротивление — все куда-то ушло. Он стал тем мальчиком, каким они всегда хотели его сделать. Теперь он хотел быть перышком на ветру, чем-то легким, тонким, бесплотным, не занимающим места в пространстве.
Поэтому он удивился — не меньше, чем воспитатели, — когда оказалось, что он вошел в число выбранных детей (его выбрала семья Лири). Заметил ли он мужчину и женщину, смотревших на него, может быть даже улыбавшихся ему? Возможно. Но день прошел, как почти все дни, в тумане, и уже в автобусе, возвращаясь в приют, он начал старательно обо всем забывать.
Он должен был провести пробный уикенд — перед Днем благодарения — у Лири, чтобы стало понятно, как они друг другу понравятся. В четверг воспитатель по имени Бойд отвез его к ним. Бойд преподавал ремесла и сантехнику; они не были близко знакомы, но, конечно, Бойд был в курсе того, что делали с ним другие воспитатели; он их никогда не останавливал, но никогда и не присоединялся.
Но когда он вылез из машины возле дома Лири — одноэтажной кирпичной постройки, окруженной со всех сторон незасеянными, темными полями, — Бойд схватил его за руку и подтащил к себе, вытряхнув из забытья.
— Не просри свой шанс, Сент-Фрэнсис, — сказал он. — Это твой шанс, понял?
— Да, сэр, — ответил он.
— Ну вали, — сказал Бойд и отпустил его, и он зашагал к миссис Лири, которая ждала на пороге дома.
Миссис Лири была тучной, а ее муж — просто крупным, с огромными, похожими на молотки красными кулачищами. У них было две дочери, обеим за двадцать, обе замужем, поэтому они решили, что неплохо бы иметь в доме паренька, который помогал бы мистеру Лири — тот занимался починкой крупной сельскохозяйственной техники и сам тоже фермерствовал — работать в поле. Они выбрали его, сказали они, потому что он показался им тихим и вежливым, а буйные им не нужны; им нужен человек трудолюбивый, который ценит дом и крышу над головой. В папке они прочли, что он умеет выполнять разную работу, умеет делать уборку и хорошо проявил себя в приусадебном хозяйстве приюта.
— Вот имя у тебя необычное, — сказала миссис Лири.
Ему так никогда не казалось, но он ответил: