Любовник смерти
Часть 20 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Будочник тоже ни слова не ответил, только седым усом повёл.
Подкатила полковничья коляска. Сел его высокоблагородие, пальцем всем погрозил: “У, рвань!” — и поехал себе. Это он для важности, мог бы и пешком пройтись, ходу до участка всего ничего.
— Не сомневайтесь, Иван Федотыч, — сказал Ерошенко. — Ваш штраф на мне, покрою-с.
— Я те дам, “покрою-с”, — рыкнул на него Будочник. — Ты от меня, Афонька, двумя катьками не отделаешься. Мало я тебе, вору, спускал!
Вот он какой, Будочник. Ерошенко хоть весь крестами увешайся, хоть до смерти князя-губернатора зацелуй, а всё одно для Будочника вором Афонькой останется.
* * *
Слазил в подземелье куда ловчей, чем в первый раз. Одолжил в “Каторге” под залог картуза масляную лампу — дорогу светить — и до каморы быстро дошёл. По часам мене десяти минут.
Первым делом принялся серебряные прутья считать. Их тут было таскать не перетаскать. Насчитал у одной стены сто, а даже до половины не дошёл. Употел весь.
Ещё нашёл подошву от сапога, ветхую, кожаную, крысами обгрызанную. Покидал камни и кирпич из обвалившейся двери, хотел посмотреть, что за нею. Бросил — надоело.
Так умаялся, что взял не пять прутьев — четыре. Хватит с Самшитова, да и тащить тяжело, в каждом фунтов по пять весу.
На обратном пути, у самой ювелирной лавки, когда Сенька уже протянул руку к двери, сзади свистнули — по-особенному, по-хитровски, и ещё филин заухал: уху-уху!
Повернулся — на углу Петровериги пацаны трутся: Проха, Михейка Филин и Данька Косой. Вот незадача.
Делать нечего, подошёл.
Проха говорит:
— А сказывали, замели тебя.
Косой спросил:
— Ты чё это железяки таскаешь?
Михейка же, виновато помигав, попросил:
— Не серчай, что я тебя китайцу этому выдал. Очень уж напужался, как он всех молотить стал. Китайцы — они знаешь какие.
— Баба себя напужала, когда ежа рожала, — проворчал Сенька, но без большой злости. — Навешать бы тебе за паскудство по харе, да некогда, дела.
Проха ему ехидно так:
— Какие у тя, Скорик, дела? Был ты деловой, да весь вышел.
Знают уже, что от Князя сбежал, понял Сенька.
— Да вот, нанялся армяшке решётку на окна ставить. Видали, пруты железные?
— В ювелирной лавке? — протянул Проха и прищурился. — Так-так. Да ты ещё хитрей, чем я думал. Ты с кем теперь, а? С китайцем этим? Решили армяшку подломить? Ловко!
— Я сам по себе, — буркнул Сенька.
Проха не поверил. Отвёл в сторонку, руку на плечо положил, зашептал:
— Не хошь — не говори. Только знай: ищет тебя Князь. Порезать грозится.
Шепнул — и отбежал, присвистнул насмешливо:
— Пакедова, фартовый.
И дунули с пацанами вниз по переулку.
В чем Прохина надсмешка была, Сенька понял, когда увидал, что Килькины серебряные часы, прицепленные к порточному ремню, пропали. Вот он, подлюка, чего обниматься-то полез!
Но из-за часов расстроился не сильно. Часы что — им красная цена четвертной, а вот что Князь направо-налево про него, Скорика, грозится, из-за этого приуныл. Поосторожней теперь надо будет по Хитровке-то. В оба глядеть.
Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож.
Хряпнул на стойку прутья.
— Четыре принёс — больше нету.
А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл.
За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги — четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал.
Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это — в большом богатстве жить?
Как Сеньке жилось в богатстве
История первая. Про лиху беду начало
Оказалось — трудно.
На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось — кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой.
Тут-то и началась трудность.
У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да ещё если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах-гармошке, фартовом картузе взалом.
Эх, надо было у ювелира хоть одного “петрушу” мелкими брать, не то пропадёшь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда-то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, всё в золото превращалось, и поесть-попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи-возможности.
Пошёл Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку — заперто. Один попугай Левончик за стеклом сидит, глаза таращит и орёт чего-то, снаружи не разберёшь.
Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам-нумизматам, настоящим делом заниматься — серебряные прутья продавать.
К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать?
Во-первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во-вторых, стыдно. Бусы подарил — отобрал. Деньги дал — и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться.
Спереть чего на рынке, пока не закрылся?
Раньше, хоть бы ещё нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую-никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться — точно попадёшься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает?
Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь!
Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли — да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре.
Стоит у фонаря, ревёт — дурак-дураком.
Вдруг голос, детский:
— Глаша, Глаша, гляди — большой мальчик, а плачет!
С рынка шёл малый пацанёнок, в матроске. С ним румяная баба — нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался.
Баба говорит:
— Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет.
И шлёп Сеньке в упавший картуз монетку — пятиалтынный.
Скорик, как на монетку эту поглядел, ещё пуще разревелся. Совсем обидно стало.
Вдруг звяк — ещё монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла.
Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами-калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару-тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три-четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и “петрушу” разменять можно будет.
Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть — уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел — целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком.
Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христорадничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они-то самые нищие и есть.
Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать:
— Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое-то! Моё место, испокон веку моё! Чайку попить не отойдёшь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну!
Подкатила полковничья коляска. Сел его высокоблагородие, пальцем всем погрозил: “У, рвань!” — и поехал себе. Это он для важности, мог бы и пешком пройтись, ходу до участка всего ничего.
— Не сомневайтесь, Иван Федотыч, — сказал Ерошенко. — Ваш штраф на мне, покрою-с.
— Я те дам, “покрою-с”, — рыкнул на него Будочник. — Ты от меня, Афонька, двумя катьками не отделаешься. Мало я тебе, вору, спускал!
Вот он какой, Будочник. Ерошенко хоть весь крестами увешайся, хоть до смерти князя-губернатора зацелуй, а всё одно для Будочника вором Афонькой останется.
* * *
Слазил в подземелье куда ловчей, чем в первый раз. Одолжил в “Каторге” под залог картуза масляную лампу — дорогу светить — и до каморы быстро дошёл. По часам мене десяти минут.
Первым делом принялся серебряные прутья считать. Их тут было таскать не перетаскать. Насчитал у одной стены сто, а даже до половины не дошёл. Употел весь.
Ещё нашёл подошву от сапога, ветхую, кожаную, крысами обгрызанную. Покидал камни и кирпич из обвалившейся двери, хотел посмотреть, что за нею. Бросил — надоело.
Так умаялся, что взял не пять прутьев — четыре. Хватит с Самшитова, да и тащить тяжело, в каждом фунтов по пять весу.
На обратном пути, у самой ювелирной лавки, когда Сенька уже протянул руку к двери, сзади свистнули — по-особенному, по-хитровски, и ещё филин заухал: уху-уху!
Повернулся — на углу Петровериги пацаны трутся: Проха, Михейка Филин и Данька Косой. Вот незадача.
Делать нечего, подошёл.
Проха говорит:
— А сказывали, замели тебя.
Косой спросил:
— Ты чё это железяки таскаешь?
Михейка же, виновато помигав, попросил:
— Не серчай, что я тебя китайцу этому выдал. Очень уж напужался, как он всех молотить стал. Китайцы — они знаешь какие.
— Баба себя напужала, когда ежа рожала, — проворчал Сенька, но без большой злости. — Навешать бы тебе за паскудство по харе, да некогда, дела.
Проха ему ехидно так:
— Какие у тя, Скорик, дела? Был ты деловой, да весь вышел.
Знают уже, что от Князя сбежал, понял Сенька.
— Да вот, нанялся армяшке решётку на окна ставить. Видали, пруты железные?
— В ювелирной лавке? — протянул Проха и прищурился. — Так-так. Да ты ещё хитрей, чем я думал. Ты с кем теперь, а? С китайцем этим? Решили армяшку подломить? Ловко!
— Я сам по себе, — буркнул Сенька.
Проха не поверил. Отвёл в сторонку, руку на плечо положил, зашептал:
— Не хошь — не говори. Только знай: ищет тебя Князь. Порезать грозится.
Шепнул — и отбежал, присвистнул насмешливо:
— Пакедова, фартовый.
И дунули с пацанами вниз по переулку.
В чем Прохина надсмешка была, Сенька понял, когда увидал, что Килькины серебряные часы, прицепленные к порточному ремню, пропали. Вот он, подлюка, чего обниматься-то полез!
Но из-за часов расстроился не сильно. Часы что — им красная цена четвертной, а вот что Князь направо-налево про него, Скорика, грозится, из-за этого приуныл. Поосторожней теперь надо будет по Хитровке-то. В оба глядеть.
Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож.
Хряпнул на стойку прутья.
— Четыре принёс — больше нету.
А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл.
За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги — четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал.
Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это — в большом богатстве жить?
Как Сеньке жилось в богатстве
История первая. Про лиху беду начало
Оказалось — трудно.
На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось — кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой.
Тут-то и началась трудность.
У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да ещё если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах-гармошке, фартовом картузе взалом.
Эх, надо было у ювелира хоть одного “петрушу” мелкими брать, не то пропадёшь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда-то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, всё в золото превращалось, и поесть-попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи-возможности.
Пошёл Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку — заперто. Один попугай Левончик за стеклом сидит, глаза таращит и орёт чего-то, снаружи не разберёшь.
Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам-нумизматам, настоящим делом заниматься — серебряные прутья продавать.
К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать?
Во-первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во-вторых, стыдно. Бусы подарил — отобрал. Деньги дал — и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться.
Спереть чего на рынке, пока не закрылся?
Раньше, хоть бы ещё нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую-никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться — точно попадёшься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает?
Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь!
Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли — да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре.
Стоит у фонаря, ревёт — дурак-дураком.
Вдруг голос, детский:
— Глаша, Глаша, гляди — большой мальчик, а плачет!
С рынка шёл малый пацанёнок, в матроске. С ним румяная баба — нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался.
Баба говорит:
— Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет.
И шлёп Сеньке в упавший картуз монетку — пятиалтынный.
Скорик, как на монетку эту поглядел, ещё пуще разревелся. Совсем обидно стало.
Вдруг звяк — ещё монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла.
Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами-калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару-тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три-четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и “петрушу” разменять можно будет.
Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть — уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел — целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком.
Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христорадничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они-то самые нищие и есть.
Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать:
— Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое-то! Моё место, испокон веку моё! Чайку попить не отойдёшь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну!