Лилия и лев
Часть 33 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На рее корабля, на котором находился Эдуард, болталось тело адмирала Бегюше. Зато капитан Барбавера вместе со своими генуэзскими галерами уже давно успел уйти в открытое море.
Хотя англичан тоже здорово потрепали, они все равно чувствовали себя победителями. Самая большая их потеря – корабль с придворными дамами королевы под ужасные вопли пошел ко дну. И разноцветные платья, словно мертвые птицы, покачивались на волнах среди человеческих трупов.
Король Эдуард был ранен в бедро, и в его сапог белой кожи натекла кровь; но зато теперь война пойдет на французской земле.
Эдуард III тотчас послал Филиппу VI новый картель.
«Дабы избежать великого уничтожения народов и стран во имя высокого духа христианства, любой правитель должен в сердце своем тому воспрепятствовать», английский король. предлагал своему французскому кузену встретиться с ним в честном бою, коль скоро раздоры о престоле Франции – личное их дело. И буде Филипп Валуа не пожелает «этого поединка один на один», Эдуард предлагал такое: пусть каждый из королей, сопровождаемый с той и другой стороны сотней рыцарей, выйдет на ристалище: да, да, на турнир, но копья пусть не будут затуплены, мечи пусть будут положенного веса, и пусть не присутствуют на турнире судьи-распорядители, следящие за тем, чтобы все шло по правилам; и наградой в этом турнире будет не драгоценная брошь, не ученый сокол, а корона Людовика Святого.
Но король, прославленный турнирный боец, ответил, что предложение его кузена принять не может, ибо направлено-де оно Филиппу Валуа, а не королю Франции, вассалом коего является Эдуард, предатель и мятежник.
Папе удалось выторговать новое перемирие. Его легаты, что называется, не щадили живота своего и приписали себе всю заслугу этого временного затишья, хотя оба короля согласились на него только для того, чтобы отдышаться.
Второе перемирие могло бы еще длиться и длиться, но тут как на грех отдал богу душу герцог Бретонский.
После него не осталось ни законного сына, ни прямого наследника. Герцогство потребовали себе разом граф Монфор-л'Амори, последний оставшийся в живых брат герцога, и Шарль де Блуа, его племянник, – словом, повторилась точь-в-точь история с графством Артуа, да и с юридической стороны она мало чем отличалась от первой. Филипп VI принял сторону своего свойственника Шарля де Блуа, который был через жену связан с домом Валуа. И тут же Эдуард III встал на защиту Жана де Монфор. Так что было теперь два короля Франции, и у каждого из них по своему герцогу Бретонскому, совсем так, как у каждого уже был свой король Шотландский.
Бретонское наследство затрагивало кровные интересы Робера, коль скоро по материнской линии он происходил от герцогов Бретани. Поэтому-то Эдуарду III не оставалось ничего иного, как поручить своему родичу-гиганту командование начинавшейся кампанией.
Наконец-то наступил для Робера Артуа час великого его торжества.
Роберу исполнилось пятьдесят пять лет. После многолетней школы ненависти огрубели черты лица, волосы приняли странный оттенок – цвета сидра, разбавленного водой, – так обычно седеют рыжие. И был он уже не тем отъявленным шалопаем, который крушил и грабил замни своей тетушки Маго, воображая, что ведет настоящую войну. Теперь-то он знал, что такое война, и тщательно готовился к кампании; он пользовался авторитетом, который дается почтенным возрастом и долгим опытом бурно прожитой жизни. Его уважали все и уважали повсюду. Ну кто помнит, что он был подделывателем документов, клятвопреступником, убийцей и даже чуточку причастен к ворожбе? Кто осмелился бы ему это напомнить? Он был его светлость Робер, стареющий гигант, но еще не потерявший своей редкостной силы, всегда в алом одеянии и всегда уверенный в себе; и теперь он шел по французской земле во главе английской армии. Но какое ему-то было дело, что командует он чужеземными войсками? Да и существует ли вообще такое понятие для графов, баронов и рыцарей? Эта кампания была чисто семейным делом, и битва для них была борьбой за наследство, врагом был кузен, но союзником – тоже кузен. Это только для простого народа, чьи дома сожгут, амбары разграбят, женщин опозорят, слово «чужеземец» означало «неприятель»; но такого понятия отнюдь не существовало для принцев, защищавших свои титулы и свое добро.
Для Робера эта война между Англией и Францией была «его войной»: он жаждал ее, он призывал ее, он сам ее сварганил, для него она олицетворяла собой десять лет непрестанных трудов. Ему чудилось теперь, будто рожден он на свет божий, будто прожил всю жизнь только ради этой войны. В свое время он сетовал на то, что не умеет наслаждаться каждым данным мгновением, и вот теперь наконец-то научился им наслаждаться. Он вдыхал воздух, как пьют сладостный напиток. Каждая минута становилась счастьем. Взгромоздившись на своего огромного коня рыжей масти, прицепив шлем к седлу и подставляя лицо вольному ветру, он обращался к своим людям с такими шуточками, что тех бросало в дрожь. Под его началом находилось двадцать две тысячи рыцарей и ратников, и, когда он оглядывался, он видел за собой вплоть до самого горизонта одни только копья, блестевшие на солнце, подобно смертоносной ниве. Несчастные бретонцы улепетывали от него со всех ног: некоторые на повозке, но большинство пешком, в своих штанах из тапы или грубой ткани; женщины несли ребятишек, мужчины тащили за плечами мешки гречихи.
Роберу было пятьдесят пять, но он все так же легко переносил переходы в пятнадцать лье и все так же любил помечтать... Завтра он возьмет Брест; потом возьмет Ванн, потом возьмет Ренн; оттуда войдет в Нормандию, схватит Алансона, родного брата Филиппа Валуя, из Алансона двинется на Эвре, на Конш, на милый его сердцу Конш! А там помчится к Шато-Гайару и освободит мадам де Бомон. Потом он, победительный, обрушится на Париж: вот он в Лувре, в Венсенне, в Сен-Жермене; он сбросит с престола Филиппа Валуа и вернет корону Эдуарду, а Эдуард пожалует ему, Роберу, за это титул главного наместника королевства Французского. Судьба и раньше посылала ему все мыслимые и немыслимые удачи и неудачи, но тогда за ним не следовала, подымая дорожную пыль, целая армия.
И впрямь Робер взял Брест, где он освободил графиню де Монфор, настоящую воительницу, крепкую духом и телом; муж ее был взят в плен королем Франции. Но она, прижатая к морю, продолжала защищать остатки своего герцогства. И впрямь Робер с триумфальным маршем прошел через всю Бретань, и впрямь он осадил Ванн: он приказал установить камнеметные машины и катапульты, подвести пороховые бомбарды, дым от которых смешивался с ноябрьским туманом; пробили брешь в стенах. Хотя в Ванне стоял многочисленный гарнизон, но, по-видимому, он не слишком был склонен защищать город до последней капли крови; поэтому французы ждали первого штурма, чтобы с наименьшим ущербом для чести сдаться неприятелю. Дабы формальность эта была соблюдена, приходилось пожертвовать хотя бы десятком людей с той и с другой стороны.
Робер пришнуровал стальной шлем, взгромоздился на огромную свою лошадь, которая даже чуть осела под тяжестью хозяина, раскатисто отдал последние приказы, опустил забрало шлема, описал над головой круг своей шестифунтовой боевой палицей. Герольды, потрясая его стягом, завопили во весь голос: «Артур, к бою!»
Ратники бежали бок о бок с лошадьми, и каждые полдюжины человек несли длинную лестницу, предназначенную для штурма; другие тащили на конце палки мешки с тлеющей паклей; и там, где в крепостной стене зазияла пробоина, громыхнула лавина рухнувших камней; и среди тяжелых серых клубов дыма молнией сверкал алый, развевающийся на ветру плащ его светлости Артуа...
Стрела из арбалета, пущенная через амбразуру, пронзила шелковый плащ, доспехи, кожаную кольчугу, рубашку. Удар был не сильнее, чем удар копья на поединке; Робер Артуа сам вырвал стрелу, но через несколько минут, так и не поняв, что же такое с ним произошло, почему небо вдруг сразу почернело, почему шенкеля уже не сжимают боков коня, он рухнул в грязь.
Пока его войска шли на последний приступ, гиганта с непокрытой головой взвалили на лестницу и понесли к лагерю; бьющая из раны кровь стекала струйкой между перекладинами лестницы.
Судьба доныне щадила Робера от ран. И во время двух Фландрских кампаний, и в дни его собственного похода на Артуа, и в Аквитанской войне... Через все эти испытания Робер прошел без единой царапины. Ни разу не коснулось его копье на всех пятидесяти турнирах, участником которых он был, ни разу рассвирепевший кабан не поцарапал клыком его кожи.
Так почему же случилось это именно у Ванна, под стенами этого города, даже не защищавшегося по-настоящему города, который был лишь незначительным этапом его долгой эпопеи? Ведь ни разу он не слышал ни одного зловещего предсказания ни насчет Ванна, ни насчет Бретани. Рука, натянувшая тетиву арбалета, была чужой рукой чужого человека, не подозревавшего, в кого он метит.
Четыре дня боролся Робер, не против государей и Парламентов, не против неправедных законов наследования и кутюмов того или иного графства, не против тщеславия и алчности королевских фамилий – он боролся против собственной своей плоти. Смерть пробралась в его тело через эту рану с почерневшими краями, зиявшую между сердцем, которое билось так сильно, и желудком, который мог поглотить любое количество пищи; но не та смерть, что леденит, а та, что сжигает. В жилах его пылал огонь. Смерти понадобилось всего четыре дня, дабы сжечь силу, заключенную в этом теле, ту силу, которой хватило бы еще лет на двадцать...
Он отказывался написать завещание, кричал, что не позже чем завтра сядет в седло. Пришлось его связать, чтобы соборовать, там как он все порывался уложить на месте капеллана, которого принял за Тьерри д'Ирсона. Он бредил.
С младых ногтей Робер Артуа ненавидел море, но вот снарядили корабль, дабы доставить его в Англию. Всю ночь под мерное колыхание волн он взывал к правосудию, к какому-то странному правосудию, ибо, обращаясь к французским баронам, называл их «благородные мои лорды» и требовал, чтобы Филипп Красивый приказал отобрать все имущество у Филиппа Валуа, отнял бы у него королевскую мантию, скипетр и корону во исполнение папской буллы об отлучении от церкви. Голос его, доносившийся со шканцев, долетал до форштевня, его слышали даже сигнальщики на мачтах.
Перед рассветом он стал поспокойнее и попросил подтащить его матрас к двери: ему хотелось поглядеть на меркнущие звезды. Но он не увидел восхода солнца. Уже отходя, он снова вообразил, что выздоравливает. Последнее слово, которое вымолвили его уста, было: «Никогда!», но так никто и не узнал, обращался ли он к королям, к морю или к господу богу.
Каждый человек приходит в мир сей, дабы выполнить свой долг, будь тот долг ничтожен или велик, но чаще всего человек и сам этого не знает, и природные его свойства, его связи с ему подобными, превратности судьбы побуждают его выполнить этот долг, пусть неведомо для него самого, но с верой, что он действует никем не понуждаемый, действует свободно. Робер Артуа разжег войну на западе Европы, его задача была выполнена.
Когда король Эдуард III узнал во Фландрии о смерти Робера Артуа, слеза смочила его ресницы, и он отправил королеве Филиппе письмо, гласившее:
«Душенька моя, Робера Артуа, нашего кузена, призвал к себе господь; ради любви, что питали мы к нему, и ради чести нашей дали мы письменный приказ канцлеру нашему и нашему казначею и повелели им захоронить его в нашем граде Лондоне. И желаем мы, душенька, дабы вы сами позаботились о том, чтобы воля наша была выполнена неукоснительно. Да хранит вас господь. Скреплено нашей личной печатью в городе Граншан, в день святой Екатерины, в год шестой нашего правления Англией и Францией – третий.»
В начале января 1343 года в склеп кафедрального собора святого Павла в Лондоне был опущен самый тяжелый из всех гробов, которые когда-либо туда опускали.
...И ВОТ АВТОР ВЫНУЖДЕН ЗДЕСЬ РАДИ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПРАВДЫ УБИТЬ СВОЕГО САМОГО ЛЮБИМОГО ГЕРОЯ, С КОТОРЫМ ПРОЖИЛ ОН ЦЕЛЫХ ШЕСТЬ ЛЕТ, ИСПЫТЫВАЯ ПЕЧАЛЬ, РАВНУЮ ТОЙ, ЧТО ИСПЫТАЛ КОРОЛЬ АНГЛИИ ЭДУАРД; ПЕРО, КАК ГОВОРИЛИ ЛЕТОПИСЦЫ, ВЫПАДАЕТ ИЗ ЕГО РУК, И НЕТ У НЕГО ОХОТЫ, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ В БЛИЖАЙШЕЕ ВРЕМЯ, ПРОДОЛЖАТЬ СВОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ, РАЗВЕ РАДИ ТОГО ЛИШЬ, ЧТОБЫ ОЗНАКОМИТЬ ЧИТАТЕЛЯ С ДАЛЬНЕЙШЕЙ СУДЬБОЙ КОЕ-КОГО ИЗ ГЛАВНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ЭТОЙ КНИГИ.
ПЕРЕНЕСЕМСЯ ЖЕ ВПЕРЕД НА ОДИННАДЦАТЬ ЛЕТ, А РАВНО ПЕРЕНЕСЕМСЯ И ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ...
Эпилог
Иоанн I Неизвестный
Глава I
Дорога, ведущая в Рим
В понедельник 22 сентября 1354 года Джаннино Бальони, нотабль города Сиены, проживавший в палаццо Толомеи, где помещалась банкирская компания их семейства, получил послание от прославленного Кола ди Риенци, который, захватив власть в Риме, взял себе античный титул трибуна. В этом письме, писанном в Капитолии и помеченном минувшим четвергом, Кола ди Риенци писал банкиру:
«Дражайший друг, мы посылали гонцов на ваши розыски и поручили им просить вас, ежели только они вас встретят, прибыть к нам в Рим. Нам передавали, что они действительно обнаружили вас в Сиене, но не решились просить вас приехать повидаться с нами. Коль скоро неизвестно было, обнаружили ли они вас или нет, мы вам не писали, но ныне, раз мы знаем, где вы пребываете, просим вас поспешить с приездом к нам сразу же, как будет вручено вам это послание, и действовать строго секретно, ибо речь идет о королевстве Французском».
Почему трибун, выросший в таверне Трастевере, но утверждающий, будто он незаконнорожденный сын императора Священной Римской империи Генриха VII – а следовательно, брат по крови королю Иоганну Богемскому, – почему трибун, которого Петрарка прославлял за то, что он вернул Италии ее былое величие, почему Кола ди Риенци пожелал иметь беседу, причем безотлагательную и тайную, с Джаннино Бальони? Банкир ломал себе голову над этим вопросом всю дорогу, все те дни, которые ехал к Риму в сопровождении своего друга нотариуса Анджело Гвидарелли, которого он попросил отправиться с ним вместе – во-первых, потому, что, когда путешествуешь вдвоем, путь кажется короче, а еще и потому, что нотариус был малый с головой и прекрасно осведомлен обо всех делах банка Толомеи.
В сентябре над Сиенской равниной с небес еще льется тепло, и жнивье на скошенных нивах похоже на шкуру хищника. Это, пожалуй, одно из самых прекрасных мест на всем свете, создатель с предельным изяществом прочертил мягкую гряду холмов и щедро украсил ее богатой растительностью, среди коей как подлинный властелин царит кипарис. А человек сумел обработать эту землю и повсюду настроил себе жилищ, которые, начиная с княжеского палаццо и кончая самой убогой хижиной, равно наделены одинаковой прелестью и гармонией со своей круглой черепицей на кровле и стенами цвета солнечной охры. Дорога здесь не однообразна, она вьется, подымается, спускается к новым долинам, бежит через поля, расположенные террасами, между оливковыми деревьями, насчитывающими не одну сотню лет. Здесь, в Сиене, и бог и человек оказались равны в таланте созидания.
Но что за дела такие творятся во Франции, раз римский трибун пожелал иметь тайную беседу с сиенским банкиром? Почему он дважды делал попытку разыскать его и теперь еще срочно послал письмо, называя Джаннино «дражайшим своим другом»? Верно, готовится новый заем парижскому королю, а может, речь пойдет о том, чтобы выкупить французских вельмож, взятых в плен англичанами? Джаннино Бальони и не подозревал, что Кола ди Риенци столь интересуется делами Франции.
Но, допустим, что все это так, почему же тогда трибун не обратился к другим членам компании, к старинным банкирским домам, скажем к Толомео Толомеи, к Андреа, к Джаккомо, ведь они лучше разбираются в таких вопросах и в свое время ездили в Париж, чтобы ликвидировать наследство старого дяди Спинелло, когда во Франции закрывались отделения итальянских банков? Конечно, Джаннино рожден от матери-француженки, прекрасной, вечно грустной молодой женщины, образ которой запечатлелся в его душе с детских лет, когда они жили в обветшалом замке, в том дождливом краю. И разумеется, дорогой отец его, Гуччо Бальони, скончавшийся четырнадцать лет назад во время путешествия по Кампании... и Джаннино, убаюкиваемый мерной рысцой своей лошадки, незаметно осенил себя крестным знамением... Его отец в то времена, когда жил во Франции, был замешан во многих интригах дворов Парижа, Лондона, Авиньона и Неаполя. Был приближен королями и королевами и даже присутствовал на знаменитом Лионском конклаве...
Но Джаннино не любил вспоминать Францию именно потому, что там жила его мать, с которой ему так и не удалось повидаться хотя бы еще раз, и он даже не знал, жива она или умерла; не любил вспоминать также и потому, что, хотя, по словам отца, он был рожден в законном браке, все прочие члены семьи считали его незаконнорожденным, все эти родичи, с которыми он познакомился, только когда ему уже минуло девять лет, – с дедушкой Мино Бальони, с дядюшками Толомеи, с многочисленными двоюродными братьями... Еще долго Джаннино чувствовал себя среди них чужаком. Сколько же пришлось приложить ему стараний, чтобы стереть эту грань, чтобы войти в их круг, чтобы стать настоящим сиенцем, банкиром, одним из Бальони.
Возможно, и потому, что в душе его жила смутная тоска по сочным зеленым лугам, утренней туманной дымке и бесчисленным отарам овец, он и занялся торговлей шерстью через два года после кончины отца, женился на богатой наследнице из хорошего сиенского дома. Джованна Виволи подарила ему троих сыновей, и он прожил с ней счастливо целых шесть лет, но в сорок восьмом году ее унесла моровая язва – черная чума. На следующий год он вступил в брак с другой богатой девицей, Франческой Агадзано; дом теперь оглашали веселые крики еще двух сыновей, а сейчас они ждали нового младенца.
Соотечественники уважали Джаннино за безупречную честность в делах, и сограждане избрали его камерлингом, управляющим казной больницы для бедных Ностра-Дамаделла-Мизерикордна...
Сан-Квирико д'0рчиа, Радикофани, Аквапенденте, озеро Больсена, Моптефьясконе – на ночлег останавливались в придорожных тавернах с огромными портиками, а на рассвете снова пускались в путь... Джаннино с Гвидарелли уже миновали Тоскану. Чем ближе становился Рим, тем тверже решал Джаннино ответить трибуну Кола ди Риенци со всевозможной учтивостью, что он, мол, не склонен вступать в торговые дела с Францией. Нотариус Гвидарелли горячо его поддерживал: итальянские компании еще хранили слишком печальную память о том, как их буквально ограбили, да и в самой Франции дела были не столь уж блестящие, сейчас, когда шла война с Англией. Поэтому-то и не стоило рисковать даже малыми деньгами. Куда как лучше жить спокойно в славной маленькой республике, такой, скажем, как Сиена, где процветают искусство и коммерция, чем в этих огромных странах, которыми управляют просто сумасшедшие!
Ибо Джаннино из палаццо Толомеи следил за событиями, разыгрывавшимися в последние годы во Франции: слишком много туда было вложено денег, и никогда, видно, долгов не собрать. И впрямь чистые безумцы эти французы, и первый – их король Валуа, который ухитрился потерять сначала Бретань и Фландрию, затем Нормандию, затем Сэнтонж, а ныне, словно косуля, затравленная гончими, блуждал, гонимый английским воинством, вокруг Парижа. Этот герой турниров, грозивший поднять весь христианский мир на крестовый поход, отказался даже принять картель от своего врага Эдуарда, который предлагал ему сразиться в честном бою на равнине Вожирара, чуть ли не у самых врат королевского дворца; потом, почему-то вдруг вообразив, что англичане бегут, ибо они отошли к северу – хотя с какой бы стати им бежать, раз они повсюду одерживали победы, – Филипп совсем доконал своих людей, внезапно погнав их форсированным маршем вдогонку за Эдуардом, которого он достиг за Соммой; вот тут и кончилась воинская слава французов.
Отголоски битвы при Креси дошли даже до Сиены. Сиенцы знали, что король Франции послал своих ратников в атаку, не дав людям передохнуть после утомительного перехода в пять лье, и что французские рыцари, обозленные на эту пехтуру, двигавшуюся еле-еле, пошли в атаку сквозь свои же собственные войска, смяли их, опрокинули, потоптали копытами коней, а затем полегли сами под перекрестной стрельбой английских лучников.
– Хотели как-то объяснить свое поражение, вот и распускают слух, будто стрелы были начинены порохом, а порох Англии доставляет Италия, и поэтому, мол, в рядах французов началась паника – они, видите ли, испугались треска и грома. Но поверь, Гвидарелли, дело тут вовсе не в порохе, а в их собственной дурости.
Ах, никто и не собирается отрицать, что были и с французской стороны героические деяния, были! Вот, скажем, Иоганн Богемский, который ослеп к пятидесяти годам, пожелал участвовать в бою и потребовал, чтобы его коня с двух сторон привязали к коням двух его рыцарей; и слепец-король бросился в самую гущу схватки, потрясая своей палицей, и кого же он ею сразил? Да тех же двух злосчастных рыцарей, что скакали по обе стороны от него... После боя нашли его труп, так и привязанный к двоим убитым его соратникам, можно ли найти более совершенный символ для этой рыцарственной, полуослепленной забралом касты, которая, презирая простой люд, укокошивает сама себя ни за что, ни про что.
Вечером, после битвы при Креси, Филипп VI в сопровождении всего полдюжины рыцарей без толку блуждал по полям и лугам и наконец постучался у дверей какого-то захудалого замка и жалобно взмолился:
– Откройте, откройте скорее несчастному королю Франции!
Не будем забывать, что мессир Данте уже проклял в свое время этот клан Валуа, и причиной тому был первый среди них, граф Карл, опустошивший Сиену и Флоренцию. Все враги divino poeta, божественного поэта, кончали плохо.
А после битвы при Креси генуэзцы занесли чуму. Ну от этих ждать ничего доброго не приходится! Их корабли привезли страшную заразу с Востока, и моровая язва сначала скосила Пропанс, потом обрушилась на Авиньон, на сей град, погрязший в пороке и разврате. Достаточно вспомнить слова мессира Петрарки об этом Новом Вавилоне, и сразу станет ясным, что зловонная гнусность и открыто творимые грехи вызвали эту злую напасть, должную покарать Авиньон.
Тосканец никогда не бывает доволен ничем и никем, кроме себя самого. Отнять от него злословие – значит отнять от него жизнь. И в этом отношении Джаннино был истым тосканцем. Даже достигнув Витербо, они с Гвидарелли все еще не разделались с целым миром, еще не успели его как следует охаять и обругать.
Во-первых, что делает папа в Авиньоне, когда ему положено находиться в Риме, ибо так повелел святой Петр? И во-вторых, почему вечно выбирают папу-француза, как, к примеру, этого Пьера Роже, бывшего епископа Аррасского, который стал папой после Бенедикта XII и правит всеми делами христианского мира под именем Климента VI? Почему он тоже окружил себя одними французскими кардиналами и отказывается вернуться в Италию? Вот и покарал их за то господь бог. Только за несколько месяцев в Авиньоне, где гуляла чума, было наглухо забито семь тысяч домов; трупы вывозили целыми повозками. Потом бич божий обрушился на север, пройдя через истощенные войной земли. Достигнув Парижа, чума уносила в день тысячу человек, не щадила ни малых, ни великих. Супруга герцога Нормандского, дочь короля Богемии, скончалась от чумы. Королева Жанна Наваррская, дочь Маргариты Бургундской, скончалась от чумы. И сама королева мужеска пола, Жанна Хромоножка, сестра Маргариты, погибла от чумы; ненавидевшие ее французы утверждали, что смерть эта была справедливой карой.
Но почему, почему Джованна Бальони, первая жена Джаннино, Джованна с ее прекрасными миндалевидными глазами, с ее точеной алебастровой шейкой, почему она тоже была унесена чумой? Разве это справедливо? Разве справедливо то, что зараза опустошила Сиену? Воистину господь бог поступает порой не слишком-то рассудительно и чересчур часто облагает страшной податью хороших людей, дабы оплатить злодеяния плохих.
Счастливы те, кого обошла стороной моровая язва! Счастлив мессир Джованни Боккаччо, сын друга семьи Толомеи и матери-француженки, как и сам Джаннино, которому удалось провести страшные дни в стороне от чумы – он гостил у одного богатого сеньора в его роскошном палаццо в окрестностях Флоренции. В дни разгула чумы, желая рассеять черные мысли укрывавшихся в палаццо Пальмьери, дабы забыли они, что у дверей бродит сама смерть, Боккаччо писал свои прекрасные потешные сказки, которые теперь наизусть знает вся Италия. Мужество, проявленное перед лицом смерти гостями графа Пальмьери, и в частности мессиром Боккаччо, разве не прекраснее оно дурацкой бравады рыцарей Франции?! Нотариус Гвидарелли полностью разделял мнение своего спутника.
А король Филипп вступил в новый брак, когда прошло всего тридцать дней со смерти королевы мужеска пола... Джаннино тоже осуждал короля не за новый его брак, коли сам он женился вторично, но за эту непристойную спешку, с какой король Франции повел невесту к алтарю. Всего тридцать дней! И на кого же пал выбор Филиппа VI? Вот тут-то и начинается самое что ни на есть забавное! Украл у своего старшего сына принцессу, на которой тот должен был жениться, его кузину Бланку, дочь короля Наваррского, прозванную Мудрой Красой.
Восемнадцатилетняя девица, появившаяся при французском дворе, буквально ослепила своей красотой Филиппа, и он потребовал, чтобы сын его Иоанн Нормандский уступил ему свою невесту, и Иоанн дал обвенчать себя с графиней Булонской, двадцатичетырехлетней вдовушкой, причем новый супруг особых чувств к ней не питал, как, честно говоря, и ко всем прочим дамам, ибо наследник французского престола, по всей видимости, отдавал предпочтение пажам.
А король, которому стукнуло уже пятьдесят шесть, обрел в объятиях Мудрой Красы юношеский пыл страсти. Вот уж воистину Мудрая Краса! Прозвище-то больно подходящее! Джаннино с Гвидарелли от смеха чуть с лошадей не попадали. Мудрая Краса! Мессиру Боккаччо об этом бы написать, вот бы получился рассказец! В три месяца красотка доконала короля, рыцаря турниров, и останки сего блистательного дурачка, который, процарствовав треть века, сумел довести свою богатейшую страну до нищеты, торжественно проводили в Сен-Дени.
Новый король – Иоанн II, теперь уже достигший тридцати шести лет и прозванный неизвестно почему Добрым, по словам видевших его путешественников, обладал теми же физическими достоинствами, что и его отец, и был так же удачлив во всех своих начинаниях. Только был он чуть порасточительнее, непостояннее и еще легкомысленнее; а в покойную матушку свою пошел подозрительностью и жестокостью. И на первых же порах своего правления приказал казнить коннетабля, так как кругом видел измену.
Раз Эдуард III, захвативший к тому времени Кале и стоявший там лагерем, учредил орден Подвязки в тот самый день, когда ему пришла охота лично поправить чулок своей любовницы, прекрасной графини Солсбери, король Иоанн II, не желая отстать от англичан, учредил орден Звезды, дабы наградить им своего испанского фаворита юного Карла де Ла Серда. На этом его подвиги и закончились.
Люди мерли с голоду; из-за чумы и войны на полях и в ремеслах рук не хватало; съестные припасы становились редкостью, а цены на них возросли непомерно; отменялись должности, за любую торговую сделку требовалось уплатить налога примерно около су на ливр.
По стране бродили шайки вроде давнишних «пастушков», но еще более разнузданные; тысячи мужчин и женщин в жалких лохмотьях стегали друг друга веревкой или цепью, брели по дорогам, распевая мрачные псалмы, и, внезапно охваченные безумием, убивали, как, впрочем, убивали все и всегда, итальянцев и евреев.
А тем временем французский двор блистал роскошью, что было прямым оскорблением нищей стране; на один-единственный турнир тратилось столько денег, сколько хватило бы на то, чтобы кормить целый год голодных в каком-нибудь графстве; и щеголяли в туалетах, противных христианской вере, – мужчины нацепляли на себя больше драгоценностей, чем дамы, носили туго затянутые в талии и не прикрывавшие ягодиц кафтаны, башмаки с такими длинными носками, что каждый шаг стоил воистину нечеловеческого труда.
Разве могла сколько-нибудь солидная банкирская компания идти на риск, оказывая таким людям кредит или поставляя им шерсть? Само собой разумеется, не могла. И Джаннино Бальони, въезжая 2 октября в Рим через Понте Мильвио, твердо решил открыто заявить об этом трибуну Кола ди Риенци.