Лилия и лев
Часть 28 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава IX
Семейство Толомеи
– Прошу простить меня, ваша светлость, но я не могу подняться и встретить вас как положено, – с трудом проговорил сквозь мучительную одышку Толомеи, когда на пороге показался Робер Артуа.
Старый банкир лежал в постели, которую перенесли в его рабочий кабинет; легкое покрывало обрисовывало его вздутый живот и иссохшую грудь. Очевидно, его не брили уже целую неделю, и издали казалось, будто его ввалившиеся, заросшие щетиной щеки густо присыпаны солью, а посиневшие губы жадно хватали воздух. Но хотя окно было открыто, оттуда, с Ломбардской улицы, не доносилось ни дуновения ветерка. Под августовским солнцем лежал раскаленный уже с утра Париж.
Еле-еле брезжила жизнь в дряхлом теле мессира Толомеи, еле брезжила жизнь в его правом открытом глазу, и выражал этот взгляд лишь усталость, лишь презрение, так, словно бы прожитые восемь десятков лет были только пустой тратой сил.
Вокруг постели стояли четыре смуглолицых человека, все тонкогубые, с блестящими, как маслины, глазами, и все в одинаковой темной одежде.
– Мои двоюродные братья Толомео Толомеи, Андреа Толомеи, Джаккомо Толомеи, – проговорил умирающий, слабо махнув в их сторону рукой. – А моего племянника Гуччо Бальони вы изволите знать...
К тридцати пяти годам виски Гуччо уже покрыла проседь.
– Они приехали из Сиены повидать меня перед смертью... и еще по разным делам, – медленно проговорил старый банкир.
Робер Артуа в дорожном костюме уселся в подвинутое ему кресло и, чуть наклонившись вперед, смотрел на старика с тем притворным вниманием, с каким смотрят люди, которых ни на минуту не оставляет своя гложущая забота.
– Его светлость Артуа – наш, осмелюсь сказать, друг, – обратился к своим родичам Толомеи. – Все, что можно будет сделать для него, должно быть сделано; он не раз спасал нас, но сейчас это от него не зависело...
Так как сиенские кузены не понимали по-французски, Гуччо наспех перевел им слова дяди, и трое смуглолицых кузенов дружно закивали головами.
– Но если вы нуждаетесь в деньгах, ваша светлость, то при всей моей безграничной преданности вам мы, увы, бессильны! И вы сами отлично знаете почему...
Чувствовалось, что Спинелло Толомеи бережет последние свои силы. Да впрочем, и не было надобности особенно распространяться. К чему растолковывать человеку знающему, в каком трагическом положении оказались итальянские банкиры и какую отчаянную борьбу вели они в течение нескольких месяцев.
В январе король издал ордонанс, который грозил всем ломбардцам высылкой. Впрочем, это было не так уж ново: каждое следующее царствование в трудные свои минуты прибегало к той же самой угрозе, и за право пребывания на французской земле ломбардцы платили выкуп – другими словами, у них просто отбирали чуть не половину их имущества. Желая возместить убытки, банкиры в течение следующего года увеличивали проценты, взимаемые с суммы займов. Но на сей раз ордонанс сопровождался более суровыми мерами. Все векселя, выданные французскими вельможами итальянцам, по воле короля надлежало считать недействительными; и должникам запрещалось уплачивать по векселям, будь даже у них на то охота или возможность. Королевские приставы стояли на страже у дверей ломбардских контор и заворачивали обратно честных должников, приходивших расплачиваться с кредиторами. Ну и плач же стоял среди итальянских банкиров! – И все потому, что ваша знать залезла в неоплатные долги со всеми этими безумными пиршествами, всеми этими турнирами, где каждому хочется блеснуть перед королем! Даже при Филиппе Красивом с нами так не обходились.
– Я ведь ходатайствовал за вас, – заметил Робер.
– Знаю, знаю, ваша светлость. Вы всегда защищали наши компании. Но теперь вы сами в немилости, как и мы, грешные... Мы еще надеялись, что все образуется, как и в прошлые разы. Но кончина Маччи деи Маччи нанесла нам последний удар!
Старик медленно обратил взор к открытому окну и замолк.
Маччи деи Маччи – один из крупнейших итальянских финансистов, проживавших во Франции, которому Филипп VI в начале своего правления доверил по совету Робера управление казной, был повешен на прошлой неделе после наспех сварганенного суда.
Тут в разговор вмешался Гуччо Бальони, и в голосе его прозвучал с трудом сдерживаемый гнев:
– Это человек, который всего себя, все свое умение отдал вашей стране, верно служил ей много лет! Да он чувствовал себя настоящим французом, даже больше чем ежели родился бы на берегах Сены! Что же, он обогатился на своей должности больше других, тех, что приказали его повесить? Удар всегда наносят по итальянцам, потому что у них нет возможности себя защитить!
Сиенские кузены улавливали отдельные слова Гуччо; при упоминании имени Маччи деи Маччи брови их скорбно всползли до половины лба, и они, прикрыв веки, испустили жалобный хриплый стон.
– Толомеи, – начал Робер Артуа, – я пришел к вам не за деньгами, я хочу попросить вас взять мои деньги.
Как ни ослабил Толомеи смертельный недуг, но и он от этого неожиданного предложения приподнялся на подушках.
– Да, да, – продолжал Робер, – мне хотелось бы вручить вам все мои деньги в обмен на заемные письма. Я уезжаю. Покидаю Францию.
– Вы, ваша светлость? Значит, ваша тяжба проиграна? Решение вынесено против вас?
– Тяжба начнется еще через месяц. А знаешь, банкир, как обходится со мной король, хотя я женат на его родной сестре и без меня никогда бы не сидеть ему на троне. Послал своего жизорского бальи трубить под дверями моих замков, и Конша, и Бомона, и Орбека, что он-де вызывает меня в день архангела Михаила в Парламент на свой суд. Хорош, нечего сказать, их суд, раз уже заранее вынесено решение в пользу моих врагов. Филипп целую свору спустил на меня: Сент-Мора, своего мерзкого канцлера, Форже, своего вора-казначея, Матье де Три – своего маршала и Миля де Нуайэ, чтобы проложить им дорожку. Все те же самые, что вздернули вашего друга Маччи деи Маччи, что ополчились на вас! Королева-мужик, эта хромуша, взяла верх, Бургундия восторжествовала, а вместе с ней и вся эта мразь. Бросили в темницу моих нотариусов, моего духовника, пытают моих свидетелей, чтобы те от всего отреклись. Ну и пускай меня судят, а я буду уже далеко. Мало того, что украли у меня Артуа, еще и поносят меня при всяком удобном и неудобном случае! На это королевство мне наплевать, а его король – мой враг; уеду за рубежи Франции и буду чинить ему зло, сколько в моих силах! Завтра уезжаю в Конш и отошлю моих лошадей, посуду, драгоценности и оружие в Бордо, и там их погрузят на корабль, отплывающий в Англию! Хотели все заграбастать себе – и меня самого, н мое добро, так нет, голыми руками нас не возьмешь!
– Вы едете в Англию, ваша светлость? – спросил Толомеи.
– Сначала попрошу убежища у моей сестры, графини Намюрской.
– А ваша супруга тоже отправляется с вами?
– Моя супруга приедет ко мне позднее. Так вот, банкир, все мои деньги против заемных писем в ваши конторы в Голландии и Англии. А вам отколется по два ливра с двадцати.
Толомеи перекатил голову на подушке и завел со своим племянником и сиенскими кузенами разговор по-итальянски, так что Робер понимал лишь через пятое на десятое. Уловил слова «debito... rimborso... deposito...» [3]. Взяв деньги у французского сеньора, не преступят ли они тем самым королевский ордонанс? Нет, конечно, ведь речь в этом случае идет не о возвращении долга, а о deposito.
Тут Таломеи снова повернул к Роберу свое лицо, осыпанное солью седой щетины, и шевельнул синими губами.
– Мы тоже, ваша светлость, мы тоже уезжаем, вернее, они уезжают... – пояснил он, указывая на своих родичей. – И увезут с собой все, что имеется у нас здесь. Сейчас в наших банкирских компаниях полный разлад. Барди и Перуцци все еще колеблются: считают, что, мол, худшее уже миновало и что, если пониже поклониться... Они вроде евреев – те свято верят в законы и считают, что, коль скоро они отдали свой сребреник, их оставят к покое; сребреник-то у них берут и тут же тащат их на костер! Словом, Толомеи уезжают. Наш отъезд кое-кого удивит, ибо мы увозим с собой в Италию все деньги, которые были нам доверены; большая часть уже отправлена. Раз нам запрещают взимать долги, что ж, мы прихватим с собой вклады!
На изглоданном болезнью старческом лице вдруг промелькнуло, видимо уже в самый последний раз, лукавое выражение.
– Я лично оставлю французской земле только свои кости, что не такое уж огромное богатство, – добавил он.
– И впрямь, Франция была нам мачехой, – сказал Гуччо Бальони.
– Ну, ну! Она дала тебе сына, а это уж не так мало.
– Ах да, – воскликнул Робер Артуа, – ведь у вас есть сын. Как он, растет?
– Большое спасибо вам, ваша светлость, – ответил Гуччо. – Скоро будет выше меня. Ему уже пятнадцать. Вот только никак к делам его не приучу.
– Это придет, придет со временем, – заметил старик Толомеи. – Итак, ваша светлость, мы согласны. Доверьте нам все ваши наличные деньги; мы сумеем их вывезти, дадим вам заемные письма и процентов с вас удерживать не будем. Наличные деньги всегда сгодятся.
– Весьма тебе признателен, Толомеи; мои сундуки привезут нынче ночью.
– Когда из страны начинает утекать золото, благополучие этой страны под угрозой. Вы будете отомщены, ваша светлость, не знаю еще точно, каким образом, но непременно будете отомщены!
Левый, обычно плотно прижмуренный глаз внезапно широко открылся. Толомеи глядел на гостя обоими глазами, глядел, возможно, впервые в жизни правдивым взором. И Робер Артуа почувствовал вдруг, что в душе у него что-то шевельнулось, ибо старик ломбардец со смертного своего одра зорко следил за ним.
– Толомеи, я навидался немало храбрецов, сражавшихся на поле боя до самого конца, и ты тоже по-своему такой же храбрец.
Печальная улыбка сморщила губы банкира.
– Это вовсе не храбрость, ваша светлость, напротив. Если бы я не занимался сейчас делами, я бы здорово боялся!
И, подняв с покрывала свою высохшую руку, Толомеи сделал Роберу знак приблизиться.
Робер склонился над постелью умирающего, как бы надеясь услышать от него какое-то признание.
– Разрешите, ваша светлость, благословить своего последнего клиента.
И кончиком большого пальца он начертал на густо-волосой голове гиганта крест – так в Италии отцы чертят крест на лбу сына, отправляющегося в долгий путь.
Глава Х
Судилище
В самой середине подмостков, на кресле с подлокотниками, заканчивающимися львиными мордами, сидел Филипп VI с короной на голове и в королевской мантии. Над ним колыхался шелковый балдахин, вышитый гербами Франции; время от времени король наклонялся то влево к своему кузену, королю Наваррскому, то вправо, к своему родичу, королю Богемии, призывая их оценить его долготерпение и доброту.
В ответ король Богемии в негодовании понимающе тряс своей красивой каштановой бородой. Ну как, скажите, мог рыцарь, пэр Франции, словом, как мог Робер Артуа, принц крови, вести себя подобным манером, ввязаться в грязные махинации, о чем как раз сейчас зачитывал судья, как мог опозорить себя, вожжаясь с разным темным сбродом.
Среди светских пэров впервые восседал наследник престола, которого только что по приказу отца сделали герцогом Нормандским, – принц Иоанн, неестественно высокий для своих тринадцати лет мальчик, с хмурым тяжелым взглядом и с непомерно длинным подбородком.
В свите принца состояли граф Алансонский – брат короля, герцоги Бурбонский и Бретонский, граф Фландрский, граф Этампский. Пустовали лишь два табурета: один – предназначенный для герцога Бургундского, который, как участник тяжбы, не мог заседать в судилище, другой – для короля Англии, которого на сей раз даже никто не представлял.
Среди церковных князей присутствующие узнавали монсеньора Жана де Мариньи, графа-епископа Бовезского, и Гийома де Три, архиепископа Реймского.
Желая придать судилищу еще больше торжественности, король пригласил также архиепископов Санского и Экского, епископов Аррасского, Отэнского, Блуазского, Форезского, Вандомского, герцога Лотарингского, графа Вильгельма Геннегау и его брата Иоганна и всех высших сановников короны: коннетабля, обоих маршалов, Миля де Нуайэ, сиров Шатийонского, Суайекурского и Гарансьерского, которые входили в Малый совет, и еще многих других, сидящих вокруг подмостков вдоль стен большой Луврской залы, где происходило судилище.
Прямо на полу, где были разостланы квадратные куски ткани, пристроились, скрестив ноги, те, кто проводил дознание, и советники Парламента, а также судейские писцы и священнослужители рангом пониже.
Перед королем, на расстоянии шести шагов, стоял главный прокурор Симон де Бюси в окружении тех, кто вел расследование, и уже третий час подряд читал вслух по листкам свою обвинительную речь, самую длинную из тех, что ему когда-либо доводилось произносить. Пришлось ему начать с самого истока возникновения дела о графстве Артуа, еще с конца минувшего века, припомнить о первой тяжбе 1309 года, прекращенной Филиппом Красивым, о вооруженном мятеже, поднятом Робером против Филиппа Длинного в 1316 году, о второй тяжбе 1318 года и лишь затем перейти к изложению теперешнего дела о лжеклятвах, принесенных в Амьене, о первом дознании и контрдознании, о бесчисленных свидетельских показаниях, о совращении свидетелей, о подложных бумагах, о взятии под стражу сообщников.
Все эти факты, которые один за другим вытащили на свет божий, подробно объяснили собравшимся и прокомментировали в их последовательности, в их сложнейшем взаимопереплетении, представляли собой не только материал для крупнейшего гражданского процесса и для неслыханного доныне уголовного дела, но и непосредственно касались истории государства Французского за последние четверть века. Присутствующие были одновременно заворожены и ошеломлены, ошеломлены сообщениями прокурора и заворожены тем, что на суде была показана тайная жизнь знатного барона, перед которым еще вчера все трепетали, с которым каждый старался быть в дружбе и который в течение столь долгого времени вершил дела всей Франции! Скандальное разоблачение тайны Нельской башни, пребывание Маргариты Бургундской в узилище, расторжение брака Карла IV, Аквитанская война, отказ от крестового похода, поддержка, оказанная Изабелле Английской, выборы Филиппа VI – всему этому душой был Робер Артуа: это по мановению его руки творилась История, или же он направлял ее в желательное для него русло, движимый единственной мыслью, единственным стремлением – графство Артуа, наследство Артуа!
Сколько же присутствовало здесь таких, что обязаны были своим титулом, своей должностью, своим богатством этому клятвопреступнику, этому подделывателю родовых грамот, этому преступнику... начиная с самого короля!
Скамья подсудимых была чисто символически занята двумя вооруженными приставами, державшими огромный шелковый щит с изображением герба Робера «с лилиями Франции, разделенный на четыре части пурпурового цвета, и в каждой части по три золотых замка».
И всякий раз, когда прокурор упоминал имя Робера, он поворачивался к этому куску шелка, словно бы к живому человеку.
Наконец он дошел до бегства графа Артуа:
– Невзирая на то что местопребывание ему назначено было через мэтра Жана Лонкля, бальи Жизора, в обычных его жилищах, упомянутый выше Робер Артуа, граф Бомон, не предстал перед судом государя нашего короля и его судейской палаты, будучи вызван на день двадцать девятый месяца сентября. Со всех сторон доходили до нас слухи, что лошади и сокровища упомянутого выше Робера в Бордо погружены были на корабль, а его золотые и серебряные монеты неправедным путем вывезены за пределы государства, а сам он, не представ перед королевским правосудием, бежал за рубеж.
Шестого октября, года 1331, некая Дивион, признавшая себя виновной во многих злодеяниях, совершенных ради выгоды оного Робера и своей собственной, в том числе в подделке важнейших бумаг, чужим почерком писанных, а равно подделке печатей, сожжена была в Париже на площади Пурсо, и прах ее развеян в присутствии его светлости герцога Бретонского, графа Фландрского, сира Иоганна Геннегау, сира Рауля де Бриен, коннетабля Франции, маршалов Робера Бертрана и Матье де Три и мессира Жана де Милон, прево города Парижа, который и доложил королю об исполнении...
Перечисленные выше потупились: до сих пор в ушах их отдавались вопли Дивион, привязанной к столбу, до сих пор в глазах полыхали отблески пламени, пожиравшего ее пеньковое платье, вздувшуюся кожу на ногах, лопавшуюся от огня, не забыли они также страшного зловония, которое гнал им в лицо октябрьский ветер. Так кончила дни свои любовница бывшего епископа Аррасского.
– Октября 12 и 14 дня мэтр Пьер, советник из Оксера, и Мишель Парижский, бальи, уведомили мадам де Бомон, супругу оного Робера, сперва в Жуи-ле-Шатель, затем в Конше, Бомоне, Орбеке и Катр-Маре, где обычно пребывание она имеет, что король отсрочил суд на 14 декабря. Но оный Робер и в то число вторично перед судом не предстал. По великой милости своей сир, король наш, вновь суд отсрочил, считая две недели после праздника Сретения, и, дабы оный Робер сослаться не мог на то, что ему это не ведомо, ведено было сделать громогласно объявление сначала в Верховной палате Парламента, затем за Мраморным столом в большой дворцовой зале и после с тем же поручением в Орбек и Бомон, а также и в Конш отряжены были оные Пьер из Оксера и Мишель Парижский, где им, однако ж, беседу иметь не удалось с мадам де Бомон, но перед дверью опочивальни ее они в полный голос постановление прочли, так что она не услышать не могла...
Семейство Толомеи
– Прошу простить меня, ваша светлость, но я не могу подняться и встретить вас как положено, – с трудом проговорил сквозь мучительную одышку Толомеи, когда на пороге показался Робер Артуа.
Старый банкир лежал в постели, которую перенесли в его рабочий кабинет; легкое покрывало обрисовывало его вздутый живот и иссохшую грудь. Очевидно, его не брили уже целую неделю, и издали казалось, будто его ввалившиеся, заросшие щетиной щеки густо присыпаны солью, а посиневшие губы жадно хватали воздух. Но хотя окно было открыто, оттуда, с Ломбардской улицы, не доносилось ни дуновения ветерка. Под августовским солнцем лежал раскаленный уже с утра Париж.
Еле-еле брезжила жизнь в дряхлом теле мессира Толомеи, еле брезжила жизнь в его правом открытом глазу, и выражал этот взгляд лишь усталость, лишь презрение, так, словно бы прожитые восемь десятков лет были только пустой тратой сил.
Вокруг постели стояли четыре смуглолицых человека, все тонкогубые, с блестящими, как маслины, глазами, и все в одинаковой темной одежде.
– Мои двоюродные братья Толомео Толомеи, Андреа Толомеи, Джаккомо Толомеи, – проговорил умирающий, слабо махнув в их сторону рукой. – А моего племянника Гуччо Бальони вы изволите знать...
К тридцати пяти годам виски Гуччо уже покрыла проседь.
– Они приехали из Сиены повидать меня перед смертью... и еще по разным делам, – медленно проговорил старый банкир.
Робер Артуа в дорожном костюме уселся в подвинутое ему кресло и, чуть наклонившись вперед, смотрел на старика с тем притворным вниманием, с каким смотрят люди, которых ни на минуту не оставляет своя гложущая забота.
– Его светлость Артуа – наш, осмелюсь сказать, друг, – обратился к своим родичам Толомеи. – Все, что можно будет сделать для него, должно быть сделано; он не раз спасал нас, но сейчас это от него не зависело...
Так как сиенские кузены не понимали по-французски, Гуччо наспех перевел им слова дяди, и трое смуглолицых кузенов дружно закивали головами.
– Но если вы нуждаетесь в деньгах, ваша светлость, то при всей моей безграничной преданности вам мы, увы, бессильны! И вы сами отлично знаете почему...
Чувствовалось, что Спинелло Толомеи бережет последние свои силы. Да впрочем, и не было надобности особенно распространяться. К чему растолковывать человеку знающему, в каком трагическом положении оказались итальянские банкиры и какую отчаянную борьбу вели они в течение нескольких месяцев.
В январе король издал ордонанс, который грозил всем ломбардцам высылкой. Впрочем, это было не так уж ново: каждое следующее царствование в трудные свои минуты прибегало к той же самой угрозе, и за право пребывания на французской земле ломбардцы платили выкуп – другими словами, у них просто отбирали чуть не половину их имущества. Желая возместить убытки, банкиры в течение следующего года увеличивали проценты, взимаемые с суммы займов. Но на сей раз ордонанс сопровождался более суровыми мерами. Все векселя, выданные французскими вельможами итальянцам, по воле короля надлежало считать недействительными; и должникам запрещалось уплачивать по векселям, будь даже у них на то охота или возможность. Королевские приставы стояли на страже у дверей ломбардских контор и заворачивали обратно честных должников, приходивших расплачиваться с кредиторами. Ну и плач же стоял среди итальянских банкиров! – И все потому, что ваша знать залезла в неоплатные долги со всеми этими безумными пиршествами, всеми этими турнирами, где каждому хочется блеснуть перед королем! Даже при Филиппе Красивом с нами так не обходились.
– Я ведь ходатайствовал за вас, – заметил Робер.
– Знаю, знаю, ваша светлость. Вы всегда защищали наши компании. Но теперь вы сами в немилости, как и мы, грешные... Мы еще надеялись, что все образуется, как и в прошлые разы. Но кончина Маччи деи Маччи нанесла нам последний удар!
Старик медленно обратил взор к открытому окну и замолк.
Маччи деи Маччи – один из крупнейших итальянских финансистов, проживавших во Франции, которому Филипп VI в начале своего правления доверил по совету Робера управление казной, был повешен на прошлой неделе после наспех сварганенного суда.
Тут в разговор вмешался Гуччо Бальони, и в голосе его прозвучал с трудом сдерживаемый гнев:
– Это человек, который всего себя, все свое умение отдал вашей стране, верно служил ей много лет! Да он чувствовал себя настоящим французом, даже больше чем ежели родился бы на берегах Сены! Что же, он обогатился на своей должности больше других, тех, что приказали его повесить? Удар всегда наносят по итальянцам, потому что у них нет возможности себя защитить!
Сиенские кузены улавливали отдельные слова Гуччо; при упоминании имени Маччи деи Маччи брови их скорбно всползли до половины лба, и они, прикрыв веки, испустили жалобный хриплый стон.
– Толомеи, – начал Робер Артуа, – я пришел к вам не за деньгами, я хочу попросить вас взять мои деньги.
Как ни ослабил Толомеи смертельный недуг, но и он от этого неожиданного предложения приподнялся на подушках.
– Да, да, – продолжал Робер, – мне хотелось бы вручить вам все мои деньги в обмен на заемные письма. Я уезжаю. Покидаю Францию.
– Вы, ваша светлость? Значит, ваша тяжба проиграна? Решение вынесено против вас?
– Тяжба начнется еще через месяц. А знаешь, банкир, как обходится со мной король, хотя я женат на его родной сестре и без меня никогда бы не сидеть ему на троне. Послал своего жизорского бальи трубить под дверями моих замков, и Конша, и Бомона, и Орбека, что он-де вызывает меня в день архангела Михаила в Парламент на свой суд. Хорош, нечего сказать, их суд, раз уже заранее вынесено решение в пользу моих врагов. Филипп целую свору спустил на меня: Сент-Мора, своего мерзкого канцлера, Форже, своего вора-казначея, Матье де Три – своего маршала и Миля де Нуайэ, чтобы проложить им дорожку. Все те же самые, что вздернули вашего друга Маччи деи Маччи, что ополчились на вас! Королева-мужик, эта хромуша, взяла верх, Бургундия восторжествовала, а вместе с ней и вся эта мразь. Бросили в темницу моих нотариусов, моего духовника, пытают моих свидетелей, чтобы те от всего отреклись. Ну и пускай меня судят, а я буду уже далеко. Мало того, что украли у меня Артуа, еще и поносят меня при всяком удобном и неудобном случае! На это королевство мне наплевать, а его король – мой враг; уеду за рубежи Франции и буду чинить ему зло, сколько в моих силах! Завтра уезжаю в Конш и отошлю моих лошадей, посуду, драгоценности и оружие в Бордо, и там их погрузят на корабль, отплывающий в Англию! Хотели все заграбастать себе – и меня самого, н мое добро, так нет, голыми руками нас не возьмешь!
– Вы едете в Англию, ваша светлость? – спросил Толомеи.
– Сначала попрошу убежища у моей сестры, графини Намюрской.
– А ваша супруга тоже отправляется с вами?
– Моя супруга приедет ко мне позднее. Так вот, банкир, все мои деньги против заемных писем в ваши конторы в Голландии и Англии. А вам отколется по два ливра с двадцати.
Толомеи перекатил голову на подушке и завел со своим племянником и сиенскими кузенами разговор по-итальянски, так что Робер понимал лишь через пятое на десятое. Уловил слова «debito... rimborso... deposito...» [3]. Взяв деньги у французского сеньора, не преступят ли они тем самым королевский ордонанс? Нет, конечно, ведь речь в этом случае идет не о возвращении долга, а о deposito.
Тут Таломеи снова повернул к Роберу свое лицо, осыпанное солью седой щетины, и шевельнул синими губами.
– Мы тоже, ваша светлость, мы тоже уезжаем, вернее, они уезжают... – пояснил он, указывая на своих родичей. – И увезут с собой все, что имеется у нас здесь. Сейчас в наших банкирских компаниях полный разлад. Барди и Перуцци все еще колеблются: считают, что, мол, худшее уже миновало и что, если пониже поклониться... Они вроде евреев – те свято верят в законы и считают, что, коль скоро они отдали свой сребреник, их оставят к покое; сребреник-то у них берут и тут же тащат их на костер! Словом, Толомеи уезжают. Наш отъезд кое-кого удивит, ибо мы увозим с собой в Италию все деньги, которые были нам доверены; большая часть уже отправлена. Раз нам запрещают взимать долги, что ж, мы прихватим с собой вклады!
На изглоданном болезнью старческом лице вдруг промелькнуло, видимо уже в самый последний раз, лукавое выражение.
– Я лично оставлю французской земле только свои кости, что не такое уж огромное богатство, – добавил он.
– И впрямь, Франция была нам мачехой, – сказал Гуччо Бальони.
– Ну, ну! Она дала тебе сына, а это уж не так мало.
– Ах да, – воскликнул Робер Артуа, – ведь у вас есть сын. Как он, растет?
– Большое спасибо вам, ваша светлость, – ответил Гуччо. – Скоро будет выше меня. Ему уже пятнадцать. Вот только никак к делам его не приучу.
– Это придет, придет со временем, – заметил старик Толомеи. – Итак, ваша светлость, мы согласны. Доверьте нам все ваши наличные деньги; мы сумеем их вывезти, дадим вам заемные письма и процентов с вас удерживать не будем. Наличные деньги всегда сгодятся.
– Весьма тебе признателен, Толомеи; мои сундуки привезут нынче ночью.
– Когда из страны начинает утекать золото, благополучие этой страны под угрозой. Вы будете отомщены, ваша светлость, не знаю еще точно, каким образом, но непременно будете отомщены!
Левый, обычно плотно прижмуренный глаз внезапно широко открылся. Толомеи глядел на гостя обоими глазами, глядел, возможно, впервые в жизни правдивым взором. И Робер Артуа почувствовал вдруг, что в душе у него что-то шевельнулось, ибо старик ломбардец со смертного своего одра зорко следил за ним.
– Толомеи, я навидался немало храбрецов, сражавшихся на поле боя до самого конца, и ты тоже по-своему такой же храбрец.
Печальная улыбка сморщила губы банкира.
– Это вовсе не храбрость, ваша светлость, напротив. Если бы я не занимался сейчас делами, я бы здорово боялся!
И, подняв с покрывала свою высохшую руку, Толомеи сделал Роберу знак приблизиться.
Робер склонился над постелью умирающего, как бы надеясь услышать от него какое-то признание.
– Разрешите, ваша светлость, благословить своего последнего клиента.
И кончиком большого пальца он начертал на густо-волосой голове гиганта крест – так в Италии отцы чертят крест на лбу сына, отправляющегося в долгий путь.
Глава Х
Судилище
В самой середине подмостков, на кресле с подлокотниками, заканчивающимися львиными мордами, сидел Филипп VI с короной на голове и в королевской мантии. Над ним колыхался шелковый балдахин, вышитый гербами Франции; время от времени король наклонялся то влево к своему кузену, королю Наваррскому, то вправо, к своему родичу, королю Богемии, призывая их оценить его долготерпение и доброту.
В ответ король Богемии в негодовании понимающе тряс своей красивой каштановой бородой. Ну как, скажите, мог рыцарь, пэр Франции, словом, как мог Робер Артуа, принц крови, вести себя подобным манером, ввязаться в грязные махинации, о чем как раз сейчас зачитывал судья, как мог опозорить себя, вожжаясь с разным темным сбродом.
Среди светских пэров впервые восседал наследник престола, которого только что по приказу отца сделали герцогом Нормандским, – принц Иоанн, неестественно высокий для своих тринадцати лет мальчик, с хмурым тяжелым взглядом и с непомерно длинным подбородком.
В свите принца состояли граф Алансонский – брат короля, герцоги Бурбонский и Бретонский, граф Фландрский, граф Этампский. Пустовали лишь два табурета: один – предназначенный для герцога Бургундского, который, как участник тяжбы, не мог заседать в судилище, другой – для короля Англии, которого на сей раз даже никто не представлял.
Среди церковных князей присутствующие узнавали монсеньора Жана де Мариньи, графа-епископа Бовезского, и Гийома де Три, архиепископа Реймского.
Желая придать судилищу еще больше торжественности, король пригласил также архиепископов Санского и Экского, епископов Аррасского, Отэнского, Блуазского, Форезского, Вандомского, герцога Лотарингского, графа Вильгельма Геннегау и его брата Иоганна и всех высших сановников короны: коннетабля, обоих маршалов, Миля де Нуайэ, сиров Шатийонского, Суайекурского и Гарансьерского, которые входили в Малый совет, и еще многих других, сидящих вокруг подмостков вдоль стен большой Луврской залы, где происходило судилище.
Прямо на полу, где были разостланы квадратные куски ткани, пристроились, скрестив ноги, те, кто проводил дознание, и советники Парламента, а также судейские писцы и священнослужители рангом пониже.
Перед королем, на расстоянии шести шагов, стоял главный прокурор Симон де Бюси в окружении тех, кто вел расследование, и уже третий час подряд читал вслух по листкам свою обвинительную речь, самую длинную из тех, что ему когда-либо доводилось произносить. Пришлось ему начать с самого истока возникновения дела о графстве Артуа, еще с конца минувшего века, припомнить о первой тяжбе 1309 года, прекращенной Филиппом Красивым, о вооруженном мятеже, поднятом Робером против Филиппа Длинного в 1316 году, о второй тяжбе 1318 года и лишь затем перейти к изложению теперешнего дела о лжеклятвах, принесенных в Амьене, о первом дознании и контрдознании, о бесчисленных свидетельских показаниях, о совращении свидетелей, о подложных бумагах, о взятии под стражу сообщников.
Все эти факты, которые один за другим вытащили на свет божий, подробно объяснили собравшимся и прокомментировали в их последовательности, в их сложнейшем взаимопереплетении, представляли собой не только материал для крупнейшего гражданского процесса и для неслыханного доныне уголовного дела, но и непосредственно касались истории государства Французского за последние четверть века. Присутствующие были одновременно заворожены и ошеломлены, ошеломлены сообщениями прокурора и заворожены тем, что на суде была показана тайная жизнь знатного барона, перед которым еще вчера все трепетали, с которым каждый старался быть в дружбе и который в течение столь долгого времени вершил дела всей Франции! Скандальное разоблачение тайны Нельской башни, пребывание Маргариты Бургундской в узилище, расторжение брака Карла IV, Аквитанская война, отказ от крестового похода, поддержка, оказанная Изабелле Английской, выборы Филиппа VI – всему этому душой был Робер Артуа: это по мановению его руки творилась История, или же он направлял ее в желательное для него русло, движимый единственной мыслью, единственным стремлением – графство Артуа, наследство Артуа!
Сколько же присутствовало здесь таких, что обязаны были своим титулом, своей должностью, своим богатством этому клятвопреступнику, этому подделывателю родовых грамот, этому преступнику... начиная с самого короля!
Скамья подсудимых была чисто символически занята двумя вооруженными приставами, державшими огромный шелковый щит с изображением герба Робера «с лилиями Франции, разделенный на четыре части пурпурового цвета, и в каждой части по три золотых замка».
И всякий раз, когда прокурор упоминал имя Робера, он поворачивался к этому куску шелка, словно бы к живому человеку.
Наконец он дошел до бегства графа Артуа:
– Невзирая на то что местопребывание ему назначено было через мэтра Жана Лонкля, бальи Жизора, в обычных его жилищах, упомянутый выше Робер Артуа, граф Бомон, не предстал перед судом государя нашего короля и его судейской палаты, будучи вызван на день двадцать девятый месяца сентября. Со всех сторон доходили до нас слухи, что лошади и сокровища упомянутого выше Робера в Бордо погружены были на корабль, а его золотые и серебряные монеты неправедным путем вывезены за пределы государства, а сам он, не представ перед королевским правосудием, бежал за рубеж.
Шестого октября, года 1331, некая Дивион, признавшая себя виновной во многих злодеяниях, совершенных ради выгоды оного Робера и своей собственной, в том числе в подделке важнейших бумаг, чужим почерком писанных, а равно подделке печатей, сожжена была в Париже на площади Пурсо, и прах ее развеян в присутствии его светлости герцога Бретонского, графа Фландрского, сира Иоганна Геннегау, сира Рауля де Бриен, коннетабля Франции, маршалов Робера Бертрана и Матье де Три и мессира Жана де Милон, прево города Парижа, который и доложил королю об исполнении...
Перечисленные выше потупились: до сих пор в ушах их отдавались вопли Дивион, привязанной к столбу, до сих пор в глазах полыхали отблески пламени, пожиравшего ее пеньковое платье, вздувшуюся кожу на ногах, лопавшуюся от огня, не забыли они также страшного зловония, которое гнал им в лицо октябрьский ветер. Так кончила дни свои любовница бывшего епископа Аррасского.
– Октября 12 и 14 дня мэтр Пьер, советник из Оксера, и Мишель Парижский, бальи, уведомили мадам де Бомон, супругу оного Робера, сперва в Жуи-ле-Шатель, затем в Конше, Бомоне, Орбеке и Катр-Маре, где обычно пребывание она имеет, что король отсрочил суд на 14 декабря. Но оный Робер и в то число вторично перед судом не предстал. По великой милости своей сир, король наш, вновь суд отсрочил, считая две недели после праздника Сретения, и, дабы оный Робер сослаться не мог на то, что ему это не ведомо, ведено было сделать громогласно объявление сначала в Верховной палате Парламента, затем за Мраморным столом в большой дворцовой зале и после с тем же поручением в Орбек и Бомон, а также и в Конш отряжены были оные Пьер из Оксера и Мишель Парижский, где им, однако ж, беседу иметь не удалось с мадам де Бомон, но перед дверью опочивальни ее они в полный голос постановление прочли, так что она не услышать не могла...