Лавр
Часть 29 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Обычно, но не сейчас, ответили арабы. Ты даже оглянуться не успеешь, как будешь на месте.
Было понятно, что предложение о найме ослов и верблюдов обсуждению не подлежит. Помня о двух ослах брата Гуго, Арсений и Амброджо выбрали верблюдов. Фридрих же и Вильгельм решили ехать на ослах.
До отправления каравана еще оставалось время, но паломники не стали возвращаться в город и остались в порту. Некоторые спали, привалясь к разогретым за день камням. Иные беседовали или чинили прохудившуюся за время странствий одежду. Достав лампаду, Амброджо вставлял в нее адаманты. Он был уже на Святой земле и решил вернуть лампаде ее изначальную красоту. Клал каждый из шести камней на дно выемки и прижимал его шипами, как показывал ему посадник Гавриил.
За работой Амброджо безмолвно наблюдали арабы, нанятые паломниками для защиты каравана. За охрану потребовали с каждого по полтора дуката, что паломникам показалось очень дорого, потому что путь до Иерусалима был не так уж далек.
Путь недалек, но опасен, возразили арабы. Здесь повсюду таится смерть. А за жизнь надо платить.
На верблюда садятся не так, как на лошадь. Помогая сесть Арсению, араб заставил верблюда опуститься на колени. Арсений удивился способности животного стоять на коленях и разместился между двух горбов. Когда верблюд вставал, Арсений чуть не слетел на землю. Первыми у верблюда распрямляются задние ноги, отчего всадника бросает вперед. Встав, верблюд грустно посмотрел на Арсения. Отчего он грустил и что предчувствовал?
Караван тронулся на рассвете. Вопреки обещаниям арабов, он шел не торопясь. Лица паломников отражали все краски светлеющей пустыни. Солнце поднималось неправдоподобно быстро, и с той же скоростью прохлада сменялась жарой. Лица паломников покрывались потом и пылью из-под копыт арабских лошадей, шедших впереди каравана.
Через два часа пути арабы потребовали прибавить им еще по дукату с человека. Они объяснили это тем, что видели вдали отряд мамлюков, а защита от мамлюков стоила особых денег. Пока с ними торговались, один из арабов ускакал вперед, сказав, что проверит дорогу. Арабам прибавили еще по дукату.
Время от времени арабы отставали от каравана и о чем-то совещались. Поведение их вкупе с виденным ими отрядом мамлюков обеспокоило бранденбургских паломников, и они стали настаивать на возвращении в Иоппию. Возвращаться арабы отказались, что же касается мамлюков, то они поспешили признать их миражом, который нередко преследует путешествующих в пустыне. Тогда бранденбургские паломники, а вслед за ними и другие стали требовать назад данные сопровождающим дополнительные дукаты, но вернуть их арабы тоже отказались.
У меня какое-то тяжелое чувство, сказал Амброджо, но ничего определенного о нашем будущем сказать не могу, ибо его события лежат слишком близко. Легкого пути ждать не следовало, нам ведь этого никто не обещал, да его не было и прежде. Мы приближаемся к святому городу, и сопротивление нашему приближению утраивается.
Было бы обидно не войти в город, находясь в полудне пути от него, сказал паломник Фридрих.
Моисею было дано увидеть Землю обетованную издали, но не дано было войти в нее, возразил паломник Вильгельм.
Разве кто-то из нас похож на Моисея, спросил паломник Фридрих.
Всякий ищущий Землю обетованную похож на Моисея, сказал Амброджо. Так ли, брат Арсений?
Арсений молча смотрел на Амброджо, и ему казалось, что голова Амброджо приподнялась над его телом. Голова все еще говорила, но телу явным образом уже не принадлежала. Тело Амброджо облекла мутная пелена. Вначале оно стало полупрозрачным, а затем растворилось совершенно. Тела других еще проступали сквозь муть, но их грядущее было неочевидно. Они тоже начинали колебаться, понемногу обнаруживая, подобно телу Амброджо, свои прозрачные свойства. Арсений боялся, что сейчас потеряет сознание. Но он его сохранил.
Движение каравана стало еще медленнее. Порывы горячего ветра швыряли в глаза едущим песок. Верблюды то и дело останавливались пожевать колючку, а ослы останавливались без видимой причины. Небо теперь было таким же желтым, как земля, потому что все его пространство заняло солнце. От солнца и песка слезились глаза, но слезы высыхали на ресницах, не успевая упасть на щеки. Вот почему за сгусток солнца и песка паломники приняли отряд мамлюков.
Вначале он был и вправду неотличим от солнечного блика или песчаного вихря и перемещался, казалось, так же беспорядочно. Но так только казалось. Этот вихрь несло прямо на караван. Египетские хозяева Палестины скакали во весь опор и, похоже, знали, чего ищут. Когда мамлюки приблизились, паломники заметили среди них араба, отправлявшегося проверить дорогу. Всадники окружили караван.
Мамлюки были одеты в подбитые ватой красные халаты, на головах их возвышались желтые тюрбаны. Это спасало мамлюков от солнечных лучей, но очевидным образом не спасало от жары. Несвежий запах их халатов чувствовался даже на открытом воздухе. Этот смрад вдыхали окруженные мамлюками паломники. Арабы же сгрудились поодаль и, улыбаясь, следили за происходящим. Они не предпринимали ни малейшей попытки вмешаться.
Предводитель мамлюков – его выделял расшитый золотом пояс – приказал всем паломникам спешиться. Сразу же это смогли сделать лишь те, кто ехал на ослах, с остальными все оказалось не так просто. Брат Жан из Безансона, сидевший на верблюде, попытался слезть на землю, но это у него не получилось. Он висел, держась за верблюжий горб. Прыгать брат Жан боялся, и ноги его беспомощно покачивались в воздухе. Мамлюки и арабы громко смеялись. Один из мамлюков ударил монаха плетью по рукам, и тот свалился на землю. От неожиданности верблюд заревел. Он забил передними ногами и попал копытом по голове лежавшего на земле брата Жана. Это вызвало новый взрыв хохота. Лишь предводитель мамлюков едва заметно улыбался. Смеяться в полный рот ему, возможно, не позволяло положение. Брат Жан, как пьяный, шарил руками в пыли. Его седые волосы быстро пропитывались кровью.
К верблюдам подошли их хозяева. Они постукивали верблюдов палками по ногам, и те опускались на колени. Паломники не без труда слезали с верблюдов, разминая онемевшие ноги. Арсений подошел было к брату Жану, но его отшвырнули ударом кулака. Арсений почувствовал, как у него носом пошла кровь. Оглушенный монах продолжал свои странные движения. Пытаясь подняться, он напоминал упавшего на спину жука. Гарцующих всадников он по-настоящему забавлял, и прекращать развлечение не было позволено никому.
Арсений посмотрел на главного мамлюка, и ему стало страшно. Улыбка мамлюка перешла в гримасу. Эта гримаса не выражала ни смеха, ни ненависти, ни даже презрения. В такт вздувшейся жиле на виске в ней пульсировала необузданная страсть охотника к своей жертве. Даже будучи сытой, кошка бросается на птицу с перебитым крылом, потому что так устроена кошка и все предыдущие ее поколения, потому что птица ведет себя как жертва, а сладость расправы над жертвой у охотника сильнее голода и требовательнее похоти.
Со сладострастным воплем главный мамлюк взмахнул рукой, и в груди брата Жана закачалось копье. Брат Жан схватился за копье, чтобы оно не качалось и не взламывало ему ребра, и вместе с копьем перевернулся на бок. Он тоже закричал, и этот крик довел мамлюка до экстаза. Мамлюк протянул руку, и ему подали новое копье, и он метнул его с новым криком, и попал брату Жану в бок. Монах закричал и забился в пыли, и мамлюк опять протянул руку, и опять метнул копье, и попал ему в спину. На этот раз брат Жан не закричал. Он дернулся и испустил дух. И Арсению показалось, что лицом убиенного было лицо Амброджо.
Паломников начали обыскивать. После гибели брата Жана протестовать никто не осмеливался. Мамлюки разбились на пары и отводили паломников в сторону по одному. Обысканным было велено переходить в начало каравана.
В том, как мамлюки подходили к делу, чувствовались привычка и опыт. Сначала рылись в сумках, затем переходили к телесному досмотру. Мамлюки хорошо знали, где хранятся монеты. Они вспарывали подкладки и двойные донья сумок, отворачивали обшлага рукавов и отрывали подошвы сапог. Деньги в Средневековье не были бумажными, и спрятать их было очень непросто.
Наступила очередь Арсения. У него мамлюки отобрали только деньги, которые были вырезаны из подкладки одним движением ножа. То, что лежало в дорожном мешке, их не заинтересовало. Арсению показали, чтобы он со своим верблюдом прошел вперед. Арсений не двинулся с места, потому что увидел на земле отрубленную голову Амброджо. Глаза головы пристально смотрели на Арсения. В полуоткрытом рту виднелся язык. Из ноздрей сочилась кровь. Арсения подтолкнули вперед пинком. Арсений сделал несколько деревянных шагов. Он шел вперед, продолжая глядеть назад. Не в силах оторвать взгляда от головы Амброджо.
Освободившаяся пара мамлюков отвела Амброджо в сторону. Они заставили его поднять руки и обыскали. (Арсений оттолкнул сопровождавшего его мамлюка и сделал первый шаг по направлению к Амброджо.) Амброджо спокойно наблюдал за тем, как из его кафтана вырезали золотые монеты. Его дорожный мешок, как и мешок Арсения, проверили без особой тщательности. Амброджо уже было отпустили, но подошедший араб, обменявшись взглядами с мамлюком, кивнул на дорожный мешок.
Из мешка Амброджо мамлюк вынул лампаду. На полдневном солнце она сияла всеми вставленными камнями. Амброджо выхватил лампаду у мамлюка и что-то сказал толмачу. (Стряхивая оплетавшие его руки, Арсений двигался по направлению к Амброджо.) Толмач переводил, следя за игрой лучей на камнях. Мамлюк снова потянулся за лампадой, но Амброджо отвел свою руку, не давая тому коснуться лампады. Амброджо не видел, как сзади подъехал мамлюк в расшитом поясе, как поднял меч, а в ногу мамлюка что было сил вцепился Арсений.
Амброджо видел, как в Петербурге на колокольню Петропавловского собора медленно опускался ангел с крестом. На мгновение ангел завис, выверяя точность приземления, а затем медленно погрузил основание креста в золоченое яблоко на шпиле. На прежнее место ангел возвращался после реставрационных работ. Создавая нисходящий воздушный поток, над ним распростер свои лопасти вертолет Ми-8. В этих непростых условиях промышленный альпинист Альберт Михайлович Тюнккюнен фиксировал основание креста болтами из особо прочного сплава. Длинные волосы альпиниста метались в разные стороны, попадали ему в глаза и рот. Тюнккюнен сожалел, что, спускаясь на купол с ангелом, позабыл в вертолете спортивную шапочку, которую всегда надевал, монтируя что-либо под винтокрылой машиной. В раздражении он корил себя за забывчивость, корил и за длинные волосы, которые в поднебесье всякий раз обещал себе постричь и всякий раз нарушал это обещание на земле, втайне своими волосами гордясь.
Он искренне ругал сам себя, не переходя, впрочем, в выражениях определенной грани, ибо его сдерживало присутствие ангела. Несмотря на все помехи, с высоты 122 метров Альберту Михайловичу было видно многое – Заячий остров, Петербург и даже страна в целом. Ему было видно и то, как в далекой Палестине не позолоченный, а вполне реальный ангел возносил к небу душу итальянца Амброджо Флеккиа.
Книга Покоя
Принято считать, что на Русь Арсений вернулся в середине восьмидесятых годов. Точно известно, что в октябре 1487 года он был уже в Пскове, поскольку тогда начался пережитый им великий мор. К возвращению Арсения в Псков некоторые успели его забыть. Так случилось не потому, что прошло много времени (его прошло не так уж много), а вследствие того, что память человеческая слаба и удерживает в себе только родных. Неродные же (таковым был для всех Арсений) в ней чаще всего не остаются. Ушедшего теряют из виду и обычно уже не воскрешают его образ своими силами. В лучшем случае припомнят, увидев на фотографии. Но в Средневековье не было фотографий, и забвение становилось окончательным. Многие жители Пскова не припомнили Арсения, даже увидев его, потому что не узнали. Вернувшийся человек не был похож ни на пришедшего в город юродивого, ни на покинувшего город паломника. Арсений изменился. В сочетании с темным, не по-русски загорелым лицом его светлые волосы стали еще светлее. Сначала могло показаться, что они выгорели на жарком солнце Востока, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что волосы Арсения больше не были светлыми – они были белы.
Арсений вернулся седым. Над переносицей через весь лоб тянулся шрам, который смотрелся как глубокая горькая морщина. Вкупе с появившимися у Арсения настоящими морщинами шрам придавал его лицу выражение скорбного бесстрастия иконы. И может быть, не седина, не шрам, а это выражение не давали псковским людям узнать Арсения.
Вернувшись, он никому ничего не рассказывал. Он вообще говорил очень мало. Не так, может быть, мало, как в бытность свою юродивым, но теперешние его слова звенели такой тишиной, какая не свойственна самому глубокому молчанию. Придя к посаднику Гавриилу, он сказал:
Мир ти, посадниче. А ты мя прости.
В глазах Арсения посадник Гавриил увидел всю его трудную дорогу. Увидел смерть Амброджо. И ни о чем его более не спросил. Обнял Арсения и заплакал у него на плече. Арсений стоял не шевелясь. Кожей шеи он чувствовал горячие слезы посадника, но глаза его оставались сухи.
Пребуди в дому моем, сказал посадник Гавриил.
Арсений склонил голову. Месту своего пребывания он придавал теперь мало значения.
Арсений хотел было пойти к юродивому Фоме, но Фомы к тому времени уже не было на свете. Вскоре после ухода Арсения Фома предсказал свою смерть и успел со всеми проститься. Изнемогая под грузом надвигающейся смерти, Фома нашел в себе силы совершить последний обход города и напоследок забросать камнями самых бесстыдных из бесов. И все знали, что Фома умирает, и весь город двинулся за ним, сопровождая его в последнем обходе. Ноги Фомы заплетались, и ему помогали их передвигать.
Тьма смертная обья мя, и отиде свет от очию моею, закричал, обойдя полгорода, Фома.
И поскольку он больше ничего не видел, камни вкладывали ему в руки, и он метал их в бесов из последних сил, и так обошел вторую половину города, потому что физическая слепота лишь обострила его духовное зрение.
Когда же город очистился, Фома сказал, возлегши на церковной паперти:
Неужели же вы думаете, что я изгнал их навеки? Ну, лет на пять, максимум – на десять. И что вы, спрашивается, будете делать дальше? А теперь пишите. Вас ждет великий мор, но вам поможет раб Божий Арсений, вернувшись из Иерусалима. А потом уйдет и Арсений, ибо ему понадобится покинуть град сей. Вот тогда-то вам придется проявить крепость духа и внутреннюю сосредоточенность. В конце концов, вы сами уже не дети.
Проследив, чтобы все было записано, юродивый Фома закрыл глаза и умер. Затем он открыл на мгновенье глаза и добавил:
Постскриптум. Пусть Арсений имеет в виду, что его ждет монастырь аввы Кирилла. Всё.
Сказав это, юродивый Фома умер окончательно.
Прочитав послание Фомы, Арсений впал в задумчивость. Семь дней и семь ночей он не покидал пристройки к дому посадника Гавриила, предоставленной ему для жилья. Может быть, он пребывал бы в ней и дольше, но на восьмой день его сидения по Пскову распространилось известие о море. Войдя к Арсению, посадник сказал:
Се сбысться реченное Фомою. Мы же уповаем на милость Господню и твой, Арсение, великий дар.
Коленопреклоненно Арсений стоял лицом к иконам и спиной к посаднику Гавриилу. Он молился, и было непонятно, услышал ли он сказанное посадником. Посадник постоял еще какое-то время, но слов своих повторять не стал, ибо догадался, что Арсений и так уже все знает. Осторожно, чтобы не скрипнуть половицами, посадник Гавриил вышел. Окончив на следующий день молитву, вышел и Арсений.
У крыльца его ждала толпа. Он обвел ее взглядом и ничего не сказал. Толпа тоже молчала. Она понимала, что говорить здесь ничего не требуется. Помня предсказание Фомы, толпа знала, что Арсений – единственный, кто способен помочь в пришедшей беде. Арсений же знал, что возможности его ограниченны, и толпа знала о его знании, и знание толпы передавалось Арсению. Они смотрели друг на друга до тех пор, пока у толпы не осталось неоправданных ожиданий, а у Арсения не исчез страх эти ожидания обмануть. Когда же это произошло, Арсений сошел с крыльца и двинулся навстречу мору.
Он обходил дом за домом и осматривал больных людей. Обрабатывал их бубоны и давал им толченой серы в яичном желтке, отмывал их тела от рвоты и прокуривал их жилища можжевеловой щепой. И даже обреченные не хотели отпускать его от себя, потому что, пока он находился рядом, им было не так тяжело и безнадежно. Они цеплялись за руку Арсения, и он не находил в себе силы освободиться от их рук, и просиживал с ними ночи напролет до самой их смерти.
Мне кажется, сказал Арсений Устине, что я вернулся на много лет назад. В руках моих те же гноящиеся тела и, веришь ли, любовь моя, едва ли не те же люди, которых я некогда лечил. Не пошло ли время вспять, или – поставим вопрос иначе – не возвращаюсь ли я сам к некой исходной точке? Если так, то не встречу ли я на этом пути тебя?
Руки Арсения быстро вспомнили забытую работу и теперь сами обрабатывали чумные язвы. Глядя на ловкие движения своих рук, он стал бояться, что действия их станут рутиной и спугнут ту удивительную силу, которая через них вливалась в больных, но к врачебному искусству прямого отношения уже не имела. Исцеляя людей, Арсений все чаще замечал, что именно с этой силой, а не толченой серой и желтком связано их выздоровление. Сера и желток не вредили, но, как стало казаться Арсению, существенно и не помогали. Важной была внутренняя работа Арсения, его способность сосредоточиться на молитве, одновременно растворяясь в больном. И если больной выздоравливал, это было его, Арсения, выздоровление.
Если же больной умирал, с ним умирал и Арсений. И ощутив себя живым, обливался слезами и стыдился того, что больной мертв, а он жив. К Арсению пришло понимание того, что виной смерти была не сила болезни, а слабость его молитвы. Он стал считать себя прямым виновником случившихся смертей и исповедовался ежедневно, иначе груз вины был бы для него непосилен. И к каждому следующему больному он входил как к первому, будто и не было до него сотен осмотренных им людей, и нес болящему свою удивительную силу нетронутой, ведь только это давало надежду на выздоровление.
Арсений боролся не только с болезнью, но и с человеческим страхом. Он ходил по городу и убеждал людей не бояться. Советуя соблюдать осторожность, Арсений предостерегал их от паники, которая губительна. Он напоминал им, что без воли Божией не упадет с головы человека и волос, и призывал не запираться в домах, забывая о помощи ближним. Многие забывали.
Первые недели мора Арсений думал, что не выдержит. Он падал с ног от усталости. Часто у него не хватало сил добраться до дому, и он оставался для краткого сна у больного. Спустя время Арсений с удивлением отметил, что ему стало чуть легче.
Похоже, я привыкаю к тому, к чему привыкнуть невозможно, сказал он Устине. Это лишний раз доказывает, любовь моя, что нет нехватки сил, а есть малодушие.
Арсений спал по два-три часа в сутки, но даже во сне не мог освободиться от окружавшего его горя. В цветных снах он видел опухших больных, и они просили его об исцелении, и он ничем не мог им помочь, потому что знал, что они уже умерли. И в снах его больше не было фантазий, это были правдивые сны – сны о бывшем. Время действительно возвращалось вспять. Оно не вмещало отведенных ему событий – так велики и пронзительны были эти события. Время расползалось по швам, как дорожная сумка странника, и теперь предъявляло страннику свое содержимое, и он рассматривал его как в первый раз.
Вот я, Господи, и та моя жизнь, которую успел прожить, прежде чем пришел к Тебе, сказал Арсений у Гроба Господня. А также и та моя жизнь, которую по неизреченной благости Твоей еще могу прожить. Я ведь уже не чаял быть здесь, ибо перед самым градом Иерусалимом был ограблен и посечен мечом, а то, что я стою здесь пред Тобою, рассматриваю как великую Твою милость. Мы с незабвенным моим другом Амброджо везли Тебе лампаду в память о дочери псковского посадника Анне, яже в реце утопе. Ныне же руки мои пусты, и нет у меня лампады, и друга моего Амброджо тоже нет, и ряда иных, кого я встретил в пути, но тоже потерял по грехам моим. Зде помяну стражника Власия, иже положи живот свой за други своя. Грехи Власия я обещал ему исповедать пред Тобою, сам же он лежит в польской земле в ожидании всеобщего воскресения. Покой, Спасе наш, с праведными преждереченных раб Твоих и сих всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко благ, прегрешения их вольная и невольная и вся, яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче. Обращаюсь к Тебе и с главным молением моей жизни, касающимся рабы Твоей Устины. Прошу не по праву мужа ее, ибо я ей не муж, хотя и мог бы им быть, не попадись в сети князя мира сего. Прошу по праву ее убийцы, поскольку мое преступление связало нас в веке сем и грядущем. Умертвив Устину, я лишил ее возможности раскрыть заложенное Тобою, развить это и заставить сиять Божественным светом. Я хотел отдать за нее свою жизнь, вернее же говоря – отдать ей свою жизнь за ту жизнь, которую отнял у нее. И я не мог этого сделать иначе как через смертный грех, а кому такая жизнь была бы нужна? И я решил отдать ее единственным доступным для меня способом. Я попытался, как мог, заменить Устину и творить от ее имени добрые дела, которые никогда бы не сумел сотворить от своего. Я понимал, что каждый человек незаменим, и не испытывал особых иллюзий, но как еще, скажи, я мог воплотить свое раскаяние? Беда лишь в том, что плоды трудов моих оказались так малы и нелепы, что ничего, кроме стыда, я не испытывал. И я не бросал этого только потому, что все остальное получилось бы у меня еще хуже. Я не уверен в своем пути, и оттого мне все труднее двигаться дальше. По неизвестной дороге можно идти долго, очень долго, но нельзя идти по ней бесконечно. Спасительна ли она для Устины? Если бы был мне хоть какой-то знак, хоть какая-то надежда… Знаешь, я ведь постоянно разговариваю с Устиной, рассказываю ей о том, что творится в мире, о своих впечатлениях, чтобы в любой момент она была, что называется, в курсе происходящего. Она мне не отвечает. Это не молчание непрощения, я знаю ее добросердечие, она бы не мучила меня столько лет. Скорее всего, у нее нет возможности мне ответить, а может быть, она просто щадит меня от дурных вестей, ведь, положа руку на сердце, мне ли рассчитывать на добрые вести? Я верю в то, что своей любовью могу спасти ее посмертно, но помимо веры мне нужна об этом хоть капля знания. Так подай же мне, Спасе, хоть какой-нибудь знак, чтобы мне знать, что путь мой не уклонился в безумие, а уж с таким знанием можно идти по самой трудной дороге, идти сколь угодно долго и более не чувствовать усталости.
Какого знака ты хочешь и какого знания, спросил старец, стоявший у Гроба Господня. Разве ты не знаешь, что всякий путь таит в себе опасность? Всякий – и если ты этого не осознаешь, так зачем же и двигаться? Вот ты говоришь, что тебе мало веры, ты хочешь еще и знания. Но знание не предполагает духовного усилия, знание очевидно. Усилие предполагает вера. Знание – покой, а вера – движение.
Но разве не к гармонии покоя стремились праведники, спросил Арсений.
Они шли через веру, ответил старец. И вера их была столь сильной, что превращалась в знание.
Я лишь хочу узнать общее направление пути, сказал Арсений. В том, что касается меня и Устины.
А разве Христос не общее направление, спросил старец. Какого же направления ты еще ищешь? Да и что ты понимаешь под путем – не те ли пространства, которые оставил за спиной? Со своими вопросами ты дошел до Иерусалима, хотя мог бы задавать их, скажем, и из Кириллова монастыря. Я не говорю, что странствия бесполезны: в них есть свой смысл. Не уподобляйся лишь любимому тобой Александру, имевшему путь, но не имевшему цели. И не увлекайся горизонтальным движением паче меры.
А чем увлекаться, спросил Арсений.
Движением вертикальным, ответил старец и показал вверх.
Было понятно, что предложение о найме ослов и верблюдов обсуждению не подлежит. Помня о двух ослах брата Гуго, Арсений и Амброджо выбрали верблюдов. Фридрих же и Вильгельм решили ехать на ослах.
До отправления каравана еще оставалось время, но паломники не стали возвращаться в город и остались в порту. Некоторые спали, привалясь к разогретым за день камням. Иные беседовали или чинили прохудившуюся за время странствий одежду. Достав лампаду, Амброджо вставлял в нее адаманты. Он был уже на Святой земле и решил вернуть лампаде ее изначальную красоту. Клал каждый из шести камней на дно выемки и прижимал его шипами, как показывал ему посадник Гавриил.
За работой Амброджо безмолвно наблюдали арабы, нанятые паломниками для защиты каравана. За охрану потребовали с каждого по полтора дуката, что паломникам показалось очень дорого, потому что путь до Иерусалима был не так уж далек.
Путь недалек, но опасен, возразили арабы. Здесь повсюду таится смерть. А за жизнь надо платить.
На верблюда садятся не так, как на лошадь. Помогая сесть Арсению, араб заставил верблюда опуститься на колени. Арсений удивился способности животного стоять на коленях и разместился между двух горбов. Когда верблюд вставал, Арсений чуть не слетел на землю. Первыми у верблюда распрямляются задние ноги, отчего всадника бросает вперед. Встав, верблюд грустно посмотрел на Арсения. Отчего он грустил и что предчувствовал?
Караван тронулся на рассвете. Вопреки обещаниям арабов, он шел не торопясь. Лица паломников отражали все краски светлеющей пустыни. Солнце поднималось неправдоподобно быстро, и с той же скоростью прохлада сменялась жарой. Лица паломников покрывались потом и пылью из-под копыт арабских лошадей, шедших впереди каравана.
Через два часа пути арабы потребовали прибавить им еще по дукату с человека. Они объяснили это тем, что видели вдали отряд мамлюков, а защита от мамлюков стоила особых денег. Пока с ними торговались, один из арабов ускакал вперед, сказав, что проверит дорогу. Арабам прибавили еще по дукату.
Время от времени арабы отставали от каравана и о чем-то совещались. Поведение их вкупе с виденным ими отрядом мамлюков обеспокоило бранденбургских паломников, и они стали настаивать на возвращении в Иоппию. Возвращаться арабы отказались, что же касается мамлюков, то они поспешили признать их миражом, который нередко преследует путешествующих в пустыне. Тогда бранденбургские паломники, а вслед за ними и другие стали требовать назад данные сопровождающим дополнительные дукаты, но вернуть их арабы тоже отказались.
У меня какое-то тяжелое чувство, сказал Амброджо, но ничего определенного о нашем будущем сказать не могу, ибо его события лежат слишком близко. Легкого пути ждать не следовало, нам ведь этого никто не обещал, да его не было и прежде. Мы приближаемся к святому городу, и сопротивление нашему приближению утраивается.
Было бы обидно не войти в город, находясь в полудне пути от него, сказал паломник Фридрих.
Моисею было дано увидеть Землю обетованную издали, но не дано было войти в нее, возразил паломник Вильгельм.
Разве кто-то из нас похож на Моисея, спросил паломник Фридрих.
Всякий ищущий Землю обетованную похож на Моисея, сказал Амброджо. Так ли, брат Арсений?
Арсений молча смотрел на Амброджо, и ему казалось, что голова Амброджо приподнялась над его телом. Голова все еще говорила, но телу явным образом уже не принадлежала. Тело Амброджо облекла мутная пелена. Вначале оно стало полупрозрачным, а затем растворилось совершенно. Тела других еще проступали сквозь муть, но их грядущее было неочевидно. Они тоже начинали колебаться, понемногу обнаруживая, подобно телу Амброджо, свои прозрачные свойства. Арсений боялся, что сейчас потеряет сознание. Но он его сохранил.
Движение каравана стало еще медленнее. Порывы горячего ветра швыряли в глаза едущим песок. Верблюды то и дело останавливались пожевать колючку, а ослы останавливались без видимой причины. Небо теперь было таким же желтым, как земля, потому что все его пространство заняло солнце. От солнца и песка слезились глаза, но слезы высыхали на ресницах, не успевая упасть на щеки. Вот почему за сгусток солнца и песка паломники приняли отряд мамлюков.
Вначале он был и вправду неотличим от солнечного блика или песчаного вихря и перемещался, казалось, так же беспорядочно. Но так только казалось. Этот вихрь несло прямо на караван. Египетские хозяева Палестины скакали во весь опор и, похоже, знали, чего ищут. Когда мамлюки приблизились, паломники заметили среди них араба, отправлявшегося проверить дорогу. Всадники окружили караван.
Мамлюки были одеты в подбитые ватой красные халаты, на головах их возвышались желтые тюрбаны. Это спасало мамлюков от солнечных лучей, но очевидным образом не спасало от жары. Несвежий запах их халатов чувствовался даже на открытом воздухе. Этот смрад вдыхали окруженные мамлюками паломники. Арабы же сгрудились поодаль и, улыбаясь, следили за происходящим. Они не предпринимали ни малейшей попытки вмешаться.
Предводитель мамлюков – его выделял расшитый золотом пояс – приказал всем паломникам спешиться. Сразу же это смогли сделать лишь те, кто ехал на ослах, с остальными все оказалось не так просто. Брат Жан из Безансона, сидевший на верблюде, попытался слезть на землю, но это у него не получилось. Он висел, держась за верблюжий горб. Прыгать брат Жан боялся, и ноги его беспомощно покачивались в воздухе. Мамлюки и арабы громко смеялись. Один из мамлюков ударил монаха плетью по рукам, и тот свалился на землю. От неожиданности верблюд заревел. Он забил передними ногами и попал копытом по голове лежавшего на земле брата Жана. Это вызвало новый взрыв хохота. Лишь предводитель мамлюков едва заметно улыбался. Смеяться в полный рот ему, возможно, не позволяло положение. Брат Жан, как пьяный, шарил руками в пыли. Его седые волосы быстро пропитывались кровью.
К верблюдам подошли их хозяева. Они постукивали верблюдов палками по ногам, и те опускались на колени. Паломники не без труда слезали с верблюдов, разминая онемевшие ноги. Арсений подошел было к брату Жану, но его отшвырнули ударом кулака. Арсений почувствовал, как у него носом пошла кровь. Оглушенный монах продолжал свои странные движения. Пытаясь подняться, он напоминал упавшего на спину жука. Гарцующих всадников он по-настоящему забавлял, и прекращать развлечение не было позволено никому.
Арсений посмотрел на главного мамлюка, и ему стало страшно. Улыбка мамлюка перешла в гримасу. Эта гримаса не выражала ни смеха, ни ненависти, ни даже презрения. В такт вздувшейся жиле на виске в ней пульсировала необузданная страсть охотника к своей жертве. Даже будучи сытой, кошка бросается на птицу с перебитым крылом, потому что так устроена кошка и все предыдущие ее поколения, потому что птица ведет себя как жертва, а сладость расправы над жертвой у охотника сильнее голода и требовательнее похоти.
Со сладострастным воплем главный мамлюк взмахнул рукой, и в груди брата Жана закачалось копье. Брат Жан схватился за копье, чтобы оно не качалось и не взламывало ему ребра, и вместе с копьем перевернулся на бок. Он тоже закричал, и этот крик довел мамлюка до экстаза. Мамлюк протянул руку, и ему подали новое копье, и он метнул его с новым криком, и попал брату Жану в бок. Монах закричал и забился в пыли, и мамлюк опять протянул руку, и опять метнул копье, и попал ему в спину. На этот раз брат Жан не закричал. Он дернулся и испустил дух. И Арсению показалось, что лицом убиенного было лицо Амброджо.
Паломников начали обыскивать. После гибели брата Жана протестовать никто не осмеливался. Мамлюки разбились на пары и отводили паломников в сторону по одному. Обысканным было велено переходить в начало каравана.
В том, как мамлюки подходили к делу, чувствовались привычка и опыт. Сначала рылись в сумках, затем переходили к телесному досмотру. Мамлюки хорошо знали, где хранятся монеты. Они вспарывали подкладки и двойные донья сумок, отворачивали обшлага рукавов и отрывали подошвы сапог. Деньги в Средневековье не были бумажными, и спрятать их было очень непросто.
Наступила очередь Арсения. У него мамлюки отобрали только деньги, которые были вырезаны из подкладки одним движением ножа. То, что лежало в дорожном мешке, их не заинтересовало. Арсению показали, чтобы он со своим верблюдом прошел вперед. Арсений не двинулся с места, потому что увидел на земле отрубленную голову Амброджо. Глаза головы пристально смотрели на Арсения. В полуоткрытом рту виднелся язык. Из ноздрей сочилась кровь. Арсения подтолкнули вперед пинком. Арсений сделал несколько деревянных шагов. Он шел вперед, продолжая глядеть назад. Не в силах оторвать взгляда от головы Амброджо.
Освободившаяся пара мамлюков отвела Амброджо в сторону. Они заставили его поднять руки и обыскали. (Арсений оттолкнул сопровождавшего его мамлюка и сделал первый шаг по направлению к Амброджо.) Амброджо спокойно наблюдал за тем, как из его кафтана вырезали золотые монеты. Его дорожный мешок, как и мешок Арсения, проверили без особой тщательности. Амброджо уже было отпустили, но подошедший араб, обменявшись взглядами с мамлюком, кивнул на дорожный мешок.
Из мешка Амброджо мамлюк вынул лампаду. На полдневном солнце она сияла всеми вставленными камнями. Амброджо выхватил лампаду у мамлюка и что-то сказал толмачу. (Стряхивая оплетавшие его руки, Арсений двигался по направлению к Амброджо.) Толмач переводил, следя за игрой лучей на камнях. Мамлюк снова потянулся за лампадой, но Амброджо отвел свою руку, не давая тому коснуться лампады. Амброджо не видел, как сзади подъехал мамлюк в расшитом поясе, как поднял меч, а в ногу мамлюка что было сил вцепился Арсений.
Амброджо видел, как в Петербурге на колокольню Петропавловского собора медленно опускался ангел с крестом. На мгновение ангел завис, выверяя точность приземления, а затем медленно погрузил основание креста в золоченое яблоко на шпиле. На прежнее место ангел возвращался после реставрационных работ. Создавая нисходящий воздушный поток, над ним распростер свои лопасти вертолет Ми-8. В этих непростых условиях промышленный альпинист Альберт Михайлович Тюнккюнен фиксировал основание креста болтами из особо прочного сплава. Длинные волосы альпиниста метались в разные стороны, попадали ему в глаза и рот. Тюнккюнен сожалел, что, спускаясь на купол с ангелом, позабыл в вертолете спортивную шапочку, которую всегда надевал, монтируя что-либо под винтокрылой машиной. В раздражении он корил себя за забывчивость, корил и за длинные волосы, которые в поднебесье всякий раз обещал себе постричь и всякий раз нарушал это обещание на земле, втайне своими волосами гордясь.
Он искренне ругал сам себя, не переходя, впрочем, в выражениях определенной грани, ибо его сдерживало присутствие ангела. Несмотря на все помехи, с высоты 122 метров Альберту Михайловичу было видно многое – Заячий остров, Петербург и даже страна в целом. Ему было видно и то, как в далекой Палестине не позолоченный, а вполне реальный ангел возносил к небу душу итальянца Амброджо Флеккиа.
Книга Покоя
Принято считать, что на Русь Арсений вернулся в середине восьмидесятых годов. Точно известно, что в октябре 1487 года он был уже в Пскове, поскольку тогда начался пережитый им великий мор. К возвращению Арсения в Псков некоторые успели его забыть. Так случилось не потому, что прошло много времени (его прошло не так уж много), а вследствие того, что память человеческая слаба и удерживает в себе только родных. Неродные же (таковым был для всех Арсений) в ней чаще всего не остаются. Ушедшего теряют из виду и обычно уже не воскрешают его образ своими силами. В лучшем случае припомнят, увидев на фотографии. Но в Средневековье не было фотографий, и забвение становилось окончательным. Многие жители Пскова не припомнили Арсения, даже увидев его, потому что не узнали. Вернувшийся человек не был похож ни на пришедшего в город юродивого, ни на покинувшего город паломника. Арсений изменился. В сочетании с темным, не по-русски загорелым лицом его светлые волосы стали еще светлее. Сначала могло показаться, что они выгорели на жарком солнце Востока, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что волосы Арсения больше не были светлыми – они были белы.
Арсений вернулся седым. Над переносицей через весь лоб тянулся шрам, который смотрелся как глубокая горькая морщина. Вкупе с появившимися у Арсения настоящими морщинами шрам придавал его лицу выражение скорбного бесстрастия иконы. И может быть, не седина, не шрам, а это выражение не давали псковским людям узнать Арсения.
Вернувшись, он никому ничего не рассказывал. Он вообще говорил очень мало. Не так, может быть, мало, как в бытность свою юродивым, но теперешние его слова звенели такой тишиной, какая не свойственна самому глубокому молчанию. Придя к посаднику Гавриилу, он сказал:
Мир ти, посадниче. А ты мя прости.
В глазах Арсения посадник Гавриил увидел всю его трудную дорогу. Увидел смерть Амброджо. И ни о чем его более не спросил. Обнял Арсения и заплакал у него на плече. Арсений стоял не шевелясь. Кожей шеи он чувствовал горячие слезы посадника, но глаза его оставались сухи.
Пребуди в дому моем, сказал посадник Гавриил.
Арсений склонил голову. Месту своего пребывания он придавал теперь мало значения.
Арсений хотел было пойти к юродивому Фоме, но Фомы к тому времени уже не было на свете. Вскоре после ухода Арсения Фома предсказал свою смерть и успел со всеми проститься. Изнемогая под грузом надвигающейся смерти, Фома нашел в себе силы совершить последний обход города и напоследок забросать камнями самых бесстыдных из бесов. И все знали, что Фома умирает, и весь город двинулся за ним, сопровождая его в последнем обходе. Ноги Фомы заплетались, и ему помогали их передвигать.
Тьма смертная обья мя, и отиде свет от очию моею, закричал, обойдя полгорода, Фома.
И поскольку он больше ничего не видел, камни вкладывали ему в руки, и он метал их в бесов из последних сил, и так обошел вторую половину города, потому что физическая слепота лишь обострила его духовное зрение.
Когда же город очистился, Фома сказал, возлегши на церковной паперти:
Неужели же вы думаете, что я изгнал их навеки? Ну, лет на пять, максимум – на десять. И что вы, спрашивается, будете делать дальше? А теперь пишите. Вас ждет великий мор, но вам поможет раб Божий Арсений, вернувшись из Иерусалима. А потом уйдет и Арсений, ибо ему понадобится покинуть град сей. Вот тогда-то вам придется проявить крепость духа и внутреннюю сосредоточенность. В конце концов, вы сами уже не дети.
Проследив, чтобы все было записано, юродивый Фома закрыл глаза и умер. Затем он открыл на мгновенье глаза и добавил:
Постскриптум. Пусть Арсений имеет в виду, что его ждет монастырь аввы Кирилла. Всё.
Сказав это, юродивый Фома умер окончательно.
Прочитав послание Фомы, Арсений впал в задумчивость. Семь дней и семь ночей он не покидал пристройки к дому посадника Гавриила, предоставленной ему для жилья. Может быть, он пребывал бы в ней и дольше, но на восьмой день его сидения по Пскову распространилось известие о море. Войдя к Арсению, посадник сказал:
Се сбысться реченное Фомою. Мы же уповаем на милость Господню и твой, Арсение, великий дар.
Коленопреклоненно Арсений стоял лицом к иконам и спиной к посаднику Гавриилу. Он молился, и было непонятно, услышал ли он сказанное посадником. Посадник постоял еще какое-то время, но слов своих повторять не стал, ибо догадался, что Арсений и так уже все знает. Осторожно, чтобы не скрипнуть половицами, посадник Гавриил вышел. Окончив на следующий день молитву, вышел и Арсений.
У крыльца его ждала толпа. Он обвел ее взглядом и ничего не сказал. Толпа тоже молчала. Она понимала, что говорить здесь ничего не требуется. Помня предсказание Фомы, толпа знала, что Арсений – единственный, кто способен помочь в пришедшей беде. Арсений же знал, что возможности его ограниченны, и толпа знала о его знании, и знание толпы передавалось Арсению. Они смотрели друг на друга до тех пор, пока у толпы не осталось неоправданных ожиданий, а у Арсения не исчез страх эти ожидания обмануть. Когда же это произошло, Арсений сошел с крыльца и двинулся навстречу мору.
Он обходил дом за домом и осматривал больных людей. Обрабатывал их бубоны и давал им толченой серы в яичном желтке, отмывал их тела от рвоты и прокуривал их жилища можжевеловой щепой. И даже обреченные не хотели отпускать его от себя, потому что, пока он находился рядом, им было не так тяжело и безнадежно. Они цеплялись за руку Арсения, и он не находил в себе силы освободиться от их рук, и просиживал с ними ночи напролет до самой их смерти.
Мне кажется, сказал Арсений Устине, что я вернулся на много лет назад. В руках моих те же гноящиеся тела и, веришь ли, любовь моя, едва ли не те же люди, которых я некогда лечил. Не пошло ли время вспять, или – поставим вопрос иначе – не возвращаюсь ли я сам к некой исходной точке? Если так, то не встречу ли я на этом пути тебя?
Руки Арсения быстро вспомнили забытую работу и теперь сами обрабатывали чумные язвы. Глядя на ловкие движения своих рук, он стал бояться, что действия их станут рутиной и спугнут ту удивительную силу, которая через них вливалась в больных, но к врачебному искусству прямого отношения уже не имела. Исцеляя людей, Арсений все чаще замечал, что именно с этой силой, а не толченой серой и желтком связано их выздоровление. Сера и желток не вредили, но, как стало казаться Арсению, существенно и не помогали. Важной была внутренняя работа Арсения, его способность сосредоточиться на молитве, одновременно растворяясь в больном. И если больной выздоравливал, это было его, Арсения, выздоровление.
Если же больной умирал, с ним умирал и Арсений. И ощутив себя живым, обливался слезами и стыдился того, что больной мертв, а он жив. К Арсению пришло понимание того, что виной смерти была не сила болезни, а слабость его молитвы. Он стал считать себя прямым виновником случившихся смертей и исповедовался ежедневно, иначе груз вины был бы для него непосилен. И к каждому следующему больному он входил как к первому, будто и не было до него сотен осмотренных им людей, и нес болящему свою удивительную силу нетронутой, ведь только это давало надежду на выздоровление.
Арсений боролся не только с болезнью, но и с человеческим страхом. Он ходил по городу и убеждал людей не бояться. Советуя соблюдать осторожность, Арсений предостерегал их от паники, которая губительна. Он напоминал им, что без воли Божией не упадет с головы человека и волос, и призывал не запираться в домах, забывая о помощи ближним. Многие забывали.
Первые недели мора Арсений думал, что не выдержит. Он падал с ног от усталости. Часто у него не хватало сил добраться до дому, и он оставался для краткого сна у больного. Спустя время Арсений с удивлением отметил, что ему стало чуть легче.
Похоже, я привыкаю к тому, к чему привыкнуть невозможно, сказал он Устине. Это лишний раз доказывает, любовь моя, что нет нехватки сил, а есть малодушие.
Арсений спал по два-три часа в сутки, но даже во сне не мог освободиться от окружавшего его горя. В цветных снах он видел опухших больных, и они просили его об исцелении, и он ничем не мог им помочь, потому что знал, что они уже умерли. И в снах его больше не было фантазий, это были правдивые сны – сны о бывшем. Время действительно возвращалось вспять. Оно не вмещало отведенных ему событий – так велики и пронзительны были эти события. Время расползалось по швам, как дорожная сумка странника, и теперь предъявляло страннику свое содержимое, и он рассматривал его как в первый раз.
Вот я, Господи, и та моя жизнь, которую успел прожить, прежде чем пришел к Тебе, сказал Арсений у Гроба Господня. А также и та моя жизнь, которую по неизреченной благости Твоей еще могу прожить. Я ведь уже не чаял быть здесь, ибо перед самым градом Иерусалимом был ограблен и посечен мечом, а то, что я стою здесь пред Тобою, рассматриваю как великую Твою милость. Мы с незабвенным моим другом Амброджо везли Тебе лампаду в память о дочери псковского посадника Анне, яже в реце утопе. Ныне же руки мои пусты, и нет у меня лампады, и друга моего Амброджо тоже нет, и ряда иных, кого я встретил в пути, но тоже потерял по грехам моим. Зде помяну стражника Власия, иже положи живот свой за други своя. Грехи Власия я обещал ему исповедать пред Тобою, сам же он лежит в польской земле в ожидании всеобщего воскресения. Покой, Спасе наш, с праведными преждереченных раб Твоих и сих всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко благ, прегрешения их вольная и невольная и вся, яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче. Обращаюсь к Тебе и с главным молением моей жизни, касающимся рабы Твоей Устины. Прошу не по праву мужа ее, ибо я ей не муж, хотя и мог бы им быть, не попадись в сети князя мира сего. Прошу по праву ее убийцы, поскольку мое преступление связало нас в веке сем и грядущем. Умертвив Устину, я лишил ее возможности раскрыть заложенное Тобою, развить это и заставить сиять Божественным светом. Я хотел отдать за нее свою жизнь, вернее же говоря – отдать ей свою жизнь за ту жизнь, которую отнял у нее. И я не мог этого сделать иначе как через смертный грех, а кому такая жизнь была бы нужна? И я решил отдать ее единственным доступным для меня способом. Я попытался, как мог, заменить Устину и творить от ее имени добрые дела, которые никогда бы не сумел сотворить от своего. Я понимал, что каждый человек незаменим, и не испытывал особых иллюзий, но как еще, скажи, я мог воплотить свое раскаяние? Беда лишь в том, что плоды трудов моих оказались так малы и нелепы, что ничего, кроме стыда, я не испытывал. И я не бросал этого только потому, что все остальное получилось бы у меня еще хуже. Я не уверен в своем пути, и оттого мне все труднее двигаться дальше. По неизвестной дороге можно идти долго, очень долго, но нельзя идти по ней бесконечно. Спасительна ли она для Устины? Если бы был мне хоть какой-то знак, хоть какая-то надежда… Знаешь, я ведь постоянно разговариваю с Устиной, рассказываю ей о том, что творится в мире, о своих впечатлениях, чтобы в любой момент она была, что называется, в курсе происходящего. Она мне не отвечает. Это не молчание непрощения, я знаю ее добросердечие, она бы не мучила меня столько лет. Скорее всего, у нее нет возможности мне ответить, а может быть, она просто щадит меня от дурных вестей, ведь, положа руку на сердце, мне ли рассчитывать на добрые вести? Я верю в то, что своей любовью могу спасти ее посмертно, но помимо веры мне нужна об этом хоть капля знания. Так подай же мне, Спасе, хоть какой-нибудь знак, чтобы мне знать, что путь мой не уклонился в безумие, а уж с таким знанием можно идти по самой трудной дороге, идти сколь угодно долго и более не чувствовать усталости.
Какого знака ты хочешь и какого знания, спросил старец, стоявший у Гроба Господня. Разве ты не знаешь, что всякий путь таит в себе опасность? Всякий – и если ты этого не осознаешь, так зачем же и двигаться? Вот ты говоришь, что тебе мало веры, ты хочешь еще и знания. Но знание не предполагает духовного усилия, знание очевидно. Усилие предполагает вера. Знание – покой, а вера – движение.
Но разве не к гармонии покоя стремились праведники, спросил Арсений.
Они шли через веру, ответил старец. И вера их была столь сильной, что превращалась в знание.
Я лишь хочу узнать общее направление пути, сказал Арсений. В том, что касается меня и Устины.
А разве Христос не общее направление, спросил старец. Какого же направления ты еще ищешь? Да и что ты понимаешь под путем – не те ли пространства, которые оставил за спиной? Со своими вопросами ты дошел до Иерусалима, хотя мог бы задавать их, скажем, и из Кириллова монастыря. Я не говорю, что странствия бесполезны: в них есть свой смысл. Не уподобляйся лишь любимому тобой Александру, имевшему путь, но не имевшему цели. И не увлекайся горизонтальным движением паче меры.
А чем увлекаться, спросил Арсений.
Движением вертикальным, ответил старец и показал вверх.