Культ Ктулху [сборник]
Часть 45 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я уже мельком увидел то, что лежит за Пределом, – молвил предок, не сумев подавить самодовольной, снисходительной улыбки. – Время – всего лишь иллюзия. Вся история записана в омега-нулевом континууме, имеющем тороидную форму. Гёдель и Рукер в вашем веке, между прочим, совершенно правы в своих рассуждениях об истинной природе пространства и времени в их синтезе.
Далее он объяснил, что его африканские знакомцы, с которыми он умудрился поссориться, забрали кольцо назад – а проще говоря, выкрали. Джон Маршал вынужден был отдать артефакт, и дарованные ему силы в итоге оказались значительно урезаны. К счастью, ему все-таки удалось до некоторой степени сохранить контроль над «психической энергией» кольца, пусть даже на расстоянии. При помощи снов он сумел дотянуться в будущее, до ближайшего своего потомка, достаточно долго обитавшего поблизости от тогдашнего местонахождения волшебного предмета. Как только потомок – не кто иной как он, Эдмунд Эймар – обнаружил украшение, призвать его обратно в прошлое было делом уже относительно простым.
– Я тяжело трудился, чтобы добиться успеха в этом мире, Эдмунд. Я – человек амбициозный. – Джон Маршал Эймар широко улыбнулся, наслаждаясь своим триумфом. – Я успел вкусить лишь толику от славы кольца и больше не питаю интереса к обычным радостям земного бытия. Обстоятельства вынуждали меня вести двойную жизнь, но я не намерен больше носить маску.
– Ты тоже сможешь вознестись туда, где стою я – и, говоря так, я подразумеваю вовсе не «трансцендентальный» опыт, который так превозносят эти новоанглийские хлыщи, Эмерсон и Торо. Тебе нужно будет отказаться от телесной оболочки – но, поверь, эта потеря ничтожно мала в сравнении с достижениями, которые она сулит. К чему еще сорок лет беспомощных дилетантских блужданий, когда, выбрав путь оловянного кольца, ты, например, сможешь познакомиться с моим покойным другом, редактором «Бродвейского журнала», на пике его сил и способностей? Ты сможешь жить в Нью-Йорке любой эпохи – как и когда захочешь! А через миллионы лет от сего дня (тебе, возможно, будет интересно об этом узнать) ты увидишь, как вулканы оденут горизонт и этот город снова превратится в пасторальный рай, свободный от толп неотесанного плебса.
Но мне нужна твоя помощь, Эдмунд. Ты должен отдать мне оловянное кольцо, ибо только тогда мне хватит сил помочь тебе и обеспечить твое окончательное спасение. Ты пойдешь по моим стопам, но сначала тебе придется вернуться в свое собственное время. А уйти ты не сможешь, пока не передашь мне кольцо. Вот так-то, малыш. Хлебни-ка еще грога!
Слегка не в себе от крепкого напитка, Эймар совсем не хотел разочаровывать родича… но и возвращать ему кольцо тоже почему-то не спешил. Однако Джон Маршал был не намерен терпеть, чтобы какой-то мальчишка вставлял ему палки в колеса. Широко и маниакально улыбнувшись, он цапнул потомка за руку. Эдмунд Эймар инстинктивно отпрянул и, неуклюже вскочив на ноги, опрокинул стол, так что посуда с грохотом полетела во все стороны. Более привычный к мужским напиткам предок мгновенно оказался на ногах и схватил его сзади в кольцо. Оба рухнули на посыпанный опилками пол, где и принялись кататься, как какие-нибудь звери, пока на их вопли из передней комнаты не сбежался народ. Темные рожи, полные зверского азарта и предвкушения были последним, что парень увидел перед тем, как потерял сознание.
Когда Эдмунд Эймар пришел в себя, весь в синяках и ссадинах, он обнаружил, что валяется на улице, рядом с каким-то бездомным – тоже простертым навзничь и расхристанным – перед знакомым домом. Именно сюда он вошел несколько часов назад – но сейчас кровля была совсем другая, да и улицу озаряли не газовые фонари, а нормальные, электрические. Эймар встал и поплелся к станции метро «Шеридан-сквер». Что оловянное кольцо исчезло с пальца, он, конечно же, не заметил – слишком был оглушен последними событиями.
В последовавшие за этим месяцы Эдмунд Эймар самым серьезным образом засомневался, такой ли хорошей идеей был на самом деле переезд в Нью-Йорк. Он иносказательно обсудил свой «сон» с терапевтом и некоторое время пытал его на предмет свободной воли и детерминизма, а заодно и парадоксов путешествий во времени.
В конце концов, нудные сессии ему надоели и, словно какой-нибудь закоренелый креационист, отвергающий теорию эволюции, он отказался от услуг психолога и остался при убеждении, что наследственность важнее среды и что человеческая личность носит в основном врожденный характер. Смирившись со всем, что бы ни уготовила ему судьба, утратив интерес к своим обычным эстетическим игрушкам, он забросил всякую работу и даже почти перестал выходить из своей похожей на берлогу квартиры. А еще он начал терять в весе и обрел склонность простужаться и подхватывать легчайшие инфекции.
В ночь перед тем, как ложиться в больницу на анализы, ему опять снилась всякая старина. Он неуверенно пробирался незнакомой тропой в… кажется, в Риверсайд-парке – хотя это был совсем дикий, необлагороженный Риверсайд-парк. Впереди, на живописном утесе, некая фигура в плаще темным силуэтом выделялась на фоне заходящего солнца. Человек обернулся и поглядел ему в глаза – у него была копна паутинно-тонких волос, широкий лоб, светлые глаза и ровные шелковые усики – а потом исчез в зарослях. Поднявшись на его место, Эймар увидал широкую реку – по все видимости, Гудзон. Его дальний берег был сплошь каменистый и увенчанный шевелюрой зелени, быстро темнеющей в надвигавшихся сумерках. Сзади возникла легкая, светловолосая фигура предка. Вытянув руку, на которой сверкнуло оловянное кольцо, он расхохотался низким сардоническим смехом.
Видение поблекло. Эймар снова был в Нью-Йорке своего времени – ночью, в парке, один, и три молодых латиноса стояли перед ним, требуя «живо отдать его сюда, мистер, а не то…». Попытки протестовать, что никакого кольца у него больше нет, ничуть их не удовлетворили, и в момент экстаза между тем, как кулак встретился с его скулой и последующей потерей сознания, Эдмунд Эймар искупался в потоке юной, чистой веры – веры в то, что, как и обещал предок, скоро у него будет все, все на свете!
Дэвид Кауфман. Джон Леманн совсем один
Июль 1993-го.
Начать, наверное, стоит с того, что для меня рассказать что-нибудь – отнюдь не самая простая вещь на свете. Я в этом деле не то чтобы дока. Дальше четвертого класса я так и не пошел, да и тогда чтением особо не увлекался. Зато вот арифметику любил. Арифметика – она не такая, как все остальное; там у тебя есть на что опереться. В арифметической задаче всегда знаешь, что «дано».
Сейчас это немного смешно даже мне, но я правда ничего так не хотел, как поскорее убраться из школы и пойти работать у папаши на ферме. И меня действительно рано выпустили – можно сказать, по нужде.
Понимаете, в те времена можно было легально бросить школу, чтобы помогать по дому – если ты там правда был ну очень сильно нужен. Такой был тогда закон, да. В общем, ждать мне было уже невмоготу, отец во мне нуждался, вот я и бросил школу совсем рано и пошел работать с ним. Самый счастливый день в моей тогдашней жизни.
Мать была против, она хотела, чтобы я доучился, минимум класса до восьмого, но я уперся. Решил, что знаю лучше. Закончил четвертый класс, как обещал, и только меня и видели.
Я все это тут говорю только по одной причине: в школу я пошел с Джоном Леманном, и все эти годы мы с ним были друзья. Тому уже лет, выходит, шестьдесят минуло, так что знаю я его уже ой как долго. А того, что с ним случилось – с ним и с семьей его – никому не пожелаешь.
Его папаши ферма была снизу от фермы моего папаши – ну, ниже по склону долины, что к югу от Гарлоковой Излучины, а как я узнал, что его ферма сразу под моей, так тут-то они обе к нам и перешли, все чин по чину.
Земля у нас была хорошая, низинная. И с водой очинно замечательно, потому что Сасквеханна прямо по ней, можно сказать, и течет. Она даже каждый десятый год или типа того разливается, и земля вокруг становится еще лучше. Воды у нас много – это важно помнить.
Я так никогда и не женился, а Джон – он да, на отличной девушке со Скотного Водоворота, Кэролайн Джейкобс, и детишки у них были, и время шло, как идет оно для каждого из нас, безвозвратно. Потомство, как водится, выросло и не пожелало торчать в эдакой глуши, а подалось в Харрисберг, на заработки, и Кэрри, жене Джоновой, после этого вроде как совсем все по барабану стало.
Нет, вы меня не поймите неправильно: Кэрри мне всегда была симпатична. Правда. Ну, прямо скажем, даже более чем симпатична. Прямо совсем сильно более. Наверное, это тоже важно помнить.
Так вот, первым делом на ум Миллерова лавка приходит, в связи со всем вот этим. Это в Гарлоковой Излучине такое место, куда все ходят; там всякая бакалея продается, и одёжа тоже. И инструменты, и даже чем подзаправиться – так что из Излучины особенно часто выезжать-то и не приходится. Честная такая лавка, хорошая, прямо посреди города, у реки. На моей памяти она четырех хозяев сменила, с тех пор как дом поставили. Мой папаша, значит, строить и помогал. Теперешний хозяин, Билл Миллер, купил лавку у своего троюродного брата, Генри, который решил завязать уже лет тридцать тому как – вот с тех пор он ею и заправляет.
Она обычно открыта уже в восемь, только в такое раннее время там никого нету, окромя самого Билла – возится со всякими ящиками да банками на полках, чтобы все эдак ровно у него стояло, рядами. Редко когда кто еще зайдет – да почти что и никогда. У нас в такую рань в Гарлоковой Излучине мало что происходит: раскочегаривается наш городок медленно. Но городские и те, что с холмов вокруг, почитают Миллерову лавку чем-то вроде зала собраний, так что открыта она, по факту, всегда. Чуть попозжее утром сразу куча народу подваливает, разговоры такие, нормальные, начинаются, все чин по чину. И кофе у него там отменный. Так что часам к десяти-одиннадцати какая-нибудь компания мужиков в рыжих охотничьих куртках уже заседает за вручную сколоченными деревянными столами, локтями прямо на скатерть в красную клетку – цедит горячий кофе, славный, сахару и сливок в нем всегда вдоволь. Слушает, значит, по радио молодого Дейла Геберлейна – это утренний диск-жокей, из Тованды передают. И каждый над евойными шуточками покатывается. Взял себе, скажем, пончик или яичницу с картошкой по-домашнему, наперчил и похохатывает. Вы еще запах кофе прибавьте и, бывает что, бекона ручной резки – и вот вам самый что ни на есть наилучший способ начать день.
Короче, такой вот у нас Миллер. Там-то все и пошло вразнос. Забавно – я жил-то бок о бок с Джоном Леманном, я поговорить вот удавалось разве что у Миллера. Дома-то – ладно что от крыльца до крыльца докричаться можно – все по большей части дела фермерские, день-деньской, до самого вечера. А у Джона семья, всем чего-то надо, так что времени лясы точить со мной у него никогда не хватало. Я-то один жил и тоже все большей частью в бегах, так что встречались мы друг на дружку поглядеть да поговорить все больше после сева, вот такими вот поздними утрами у Миллера. Думаю, он и туда бы не приходил, если б не я – а так хоть подружимся немного, побалакаем, туда-сюда. Я это все очень ценил.
Я тут иногда думаю: он ведь тоже наверняка знал, как неровно я дышу к Кэрри, все эти годы. Может, и лучше, чем она сама, знал. Но я никогда ни словом об этом не обмолвился – ни им двоим, ни какой еще живой душе. Такого я бы просто не сделал, ни в жисть.
Я всегда любил эти утра с ним у Миллера… но особенно те несколько последних разов. Мы просто сидели с ним, болтали и пили этот кофе. Господь всемогущий, как хорошо я это все помню!
И утрата от этого только еще горше.
Есть такие вещи – ты от них, в конце концов, с ума сбрендишь, если будешь в себе таить. Вот прямо совсем чокнешься. Так что, думаю, лучше всего рассказать историю, и неважно, насколько от этого больно – сказать все как есть, вытащить наружу, может, хоть так удастся с ней разобраться. Надо правда будет сразу же сказать: Джонова история меня за живое задела и, чего уж греха таить, напугала.
Ну, в общем так. В конце октября на маленькой ферме дел не то чтобы слишком много: разве что яблоки доубрать да землю под следующий год подготовить, так пару недель в этом конкретном октябре я регулярно наведывался к Миллеру позавтракать с Джоном Леманном да потолковать за кофием. По большей части так, время провести. О первую неделю Джон частенько заявлялся вместе с Кэрри, так что мы все вместе сидели – хорошие были утра. Все как обычно: про фермерские дела перетирали, про охоту; я Кэрри подначивал, да на ужин к ним набивался как-нибудь. Ну и донабивался. Кэрри Леманн, она, я вам скажу, женщина была любезнейшая, добрейшая, самая приветливая из всех, каких я только знал – это уж как пить дать. И – это уже не самая важная вещь на земле, но я все-таки скажу: глаза у нее были такие красивые-красивые, светло-голубые. Те несколько последних раз, что я ее у Миллера видел – я их до сих пор помню. Это вроде как сумма всех наших встреч, когда мне раньше случалось оказаться с нею рядом. Ну, вроде как они были совсем настоящие, а те, прошлые – почти что сны. Не знаю… не могу сказать в точности, чтобы было сразу понятно, как я внутри себя чувствую – не из таковских я.
В общем, потом они стали приходить к Миллеру пореже. Зима уже была не за горами, похолодало ужас как: наверное, им было проще дома сидеть, когда холода ударили. Ничего необычного, я хочу сказать, в этом не было.
А потом случился тот последний раз, когда я видел Кэрри. У нас почти неделю ливмя лило: то примется, то уймется, но лило. Студено было и сыро, и вся эта вода прямиком в Сасквеханну пошла, пока ее не вздуло, как никогда на моей памяти. Я имею в виду, река правда была высока. А мы как раз сидели у Миллера, совсем как всегда.
Правда, на этот раз с Кэрри что-то было капитально не так – сейчас-то это ясно как день. Она к кофе почти что и не притронулась совсем, вот даже прямо не прикоснулась, и в разговоре как-то совсем не участвовала, сколь бы мы ни пытались ее втянуть. И все при этом как-то волновалась и беспокоилась.
А потом и говорит:
– Джон, нам бы домой надо.
Пора, говорит, нам домой. А они вообще-то только пришли. Я прямо не знал, что и думать – они же правда вот только пришли, минут десять назад. И она такая вся нервная сидела, когда говорила, и мысли у нее были где-то далеко. Но я лезть не стал.
– Джон, вода поднимается. – Кэрри уже прямо просила. – Она уже почти совсем высоко. Нам бы домой идти. Когда вода так высоко, надо дома быть – небезопасно это, сам знаешь.
И синие ее глаза стали какие-то старые и блестящие, когда она сказала тихо:
– Река-то уже до самого дома дошла. Достаточно высоко, чтобы оно…
Тут она сама себя за язык-то прикусила и глаза отвела.
Бог ты мой, она и вправду сидела, вся чего-то боялась!
А Джон, он на нее посмотрел так, будто не знал, что ей на это сказать. И тоже глаза отвел. Попробовал было еще о чем-то балакать со мной, но вы бы видели, какой он был смущенный и беспомощный тогда.
А Кэрри, она стала совсем тихая и только глядела на него молящим взглядом. Когда она снова рот раскрыла, так могла только бормотать, и все про высокую воду, какая та опасная и что беды от нее не оберешься – и как им надо скорее домой, чтобы там ничего не пострадало, и как она за них обоих боится… и всякое такое прочее, еще бредовее. И все это – эдак тихо, обрывками, так что даже фразы у нее не заканчивались. Мне было Джона ужасно жалко, и за Кэрри чего-то тревожно. Что-то с ней было совсем не так. Она ненормально себя вела, хоть по своим меркам, хоть по каким хошь – неправильно это, вот так говорить. Слишком она была испуганная – а всего-то ведь дождь и вода в реке поднимается.
В конце концов, Джон эдак рукой ее приобнял да и пошел с нею вон от Миллера. А по пути наклонился и в макушку поцеловал, легонько. Меня это так тронуло, эта любовь его, такая обычная, привычная, как будто так и надо. Он даже, помнится, не оглянулся.
Нет, Джон-то потом еще несколько раз к Миллеру приходил, да только был он какой-то далекий при этом. Просто сидел там, тихий, молчал. Кэрри больше с собой не приводил и на вопросы о ней не отвечал, если кто спрашивал. А потом просто отваливал, будто решал, что на фига он вообще пришел, плохая это была идея. И делал так почти каждый раз.
Кэрри мы так больше никогда и не видали. Нет, сэр, живой я ее с того дня больше не видел.
Было что-то такое странное в воздухе… Забавное такое чувство – ну, вы знаете, как это бывает.
Вот сидишь, бывалоча, вечером на крыльце – неважно, как на дворе холодно, я холодную погоду люблю – и просматривается оно все оттудова аж до Джоновой фермы. Я под конец заметил, что там у них свет горит всегда только на кухне, а наверху – нет. Никогда наверху нету света. А как-то раз, когда мне чего-то не спалось, я в три утра из окна выглянул – так свет, представляете, горел. Ни один фермер в такой час не бодрствует, вы уж мне поверьте. Такого попросту не бывает.
А потом Джон перестал приходить в лавку.
Ну, одно цепляется за другое: в общем, я решил, что у соседей что-то неладное стряслось. Вообразил, что вдруг Кэрри серьезно больна или вроде того. Черт, мы вообще-то все тут старые. Вот я и подумал зайти к ним, повидать, узнать, может, чем подсобить надо. Это почти любому в мире покажется самым нормальным делом, но вы понимайте: у нас, в Гарлоковой Излучине, такое вот вмешательство в личные дела – это очень серьезно; мы тут друг друга лишний раз не беспокоим и навестить не заходим, если нас сперва не позвали. Мы друг друга уважаем и оставляем в покое – держим, так сказать, дистанцию. Но, в конце концов, мне уже терпеть было невмоготу… не мог я оставаться ни при чем, хоть ты тресни, и вот как-то в субботу, поздно вечером, пришел к ним на крыльцо да в дверь и постучал. Никто не ответил. Мне это показалось не к добру, так что вскоре я уже колотил в дверь что было силы. Меня прямо тряхануло, когда Джон все-таки открыл – так, чуть-чуть приотворил эту чертову дверь. В проем я разглядел его кухонный стол – весь в грязной посуде да протухшей еде. В раковине еще гора посуды громоздилась – да и вся кухня выглядела несусветно грязной, прямо-таки заросшей грязью. Да и у Джона видок был такой же одичавший, нечистый. Башка была совсем в беспорядке, рожа бритвы просила, и уже давно. Выглядел он ну совсем не в свой тарелке.
Вот так он и стоял там, дверь только чуточку приоткрыв, вроде как выглядывал, будто боялся, что я возьму да и войду. Тут-то я и смекнул, что что-то не так – потому друзья так друг с другом не поступают. Он еще головой медленно эдак качал, вперед-назад, и уже даже дверь закрывать начал, будто вовсе меня не знал.
– Не велено мне никого внутрь пускать, – вот так вот прямо и сказал.
И голос у него был слабый и перепуганный.
– Нельзя мне, – молвил.
– Джон, – вмешался тут я, – ты должен меня впустить.
Что-то было неправильно, совсем неправильно.
– Я поговорить с тобой хочу, Джон, – сказал я. – Давай уже, пусти меня.
И я начал было уже толкать дверь, как он успел ее захлопнуть – и ничего я поделать не успел. А свет в кухне тут же погас, и весь дом как есть погрузился во тьму. Еще минуту или две я так на крыльце и простоял – все себя по кускам собирал. Совсем я тогда струхнул. И вот, сэр, что я вам скажу: следующее, что я сделал, это обошел кругом дома и заглянул в каждое окно, до какого дотянулся, да только ничего не разглядел, потому как света нигде не было. Ставни я тоже попробовал, но все оказались заперты; и все три двери, и даже ту, которая в подвал – но так ничего и не добился.
Как будто в доме годами никто не жил… Я стоял там, в темноте, и все кругом было тихо – только ночной ветер дул эдак легонько.
Река и правда прибывала, тихо ползла вверх по склону на задах дома. И звук такой хлюпающий, тяжелый издавала – очень зловеще выходило.
В животе у меня крутило болью, пот катился градом, хотя было совсем не жарко. Не иначе как что-то действительно скверное случилось с Кэрри и Джоном. Что именно, я даже гадать не хотел.
Весь следующий день и всю ночь у Джона на участке никакого движения не было. Я все время о нем думал и решил покамест ничего никому не говорить. Дело-то на самом деле было совсем не мое. И вообще, если уж на то пошло, ничего уж совсем необычного-то и не происходило – так, страхи какие-то нелепые.
А назавтра я углядел, как Джон идет через участок к себе в молочную, несет ящик, с виду очень тяжелый. Ну, мне-то со временем все едино, я человек свободный, так что решил, не откладывая, пойти потолковать с ним, пока он в молочной – может, даже дорогу ему заступить и не выпускать, пока он не скажет, как на духу, что у них там творится. Когда я перешагнул порог, он как раз тягал из ящика квартовые банки с персиками и опускал их в корыто с водой, чтобы, значит, охладить. Он поднял на меня глаза, потому что я ему свет загораживал – и не улыбнулся.
– Кэрри всегда персики любила, – сказал.
На сей раз он был весь чистый, отмытый.
– И я тоже, – кивнул медленно, осторожно.
– Много их у нас. Хочешь домой взять? – и протянул мне кварточку.
Ну, прямо скажем, счастливым он при этом не выглядел, вот от слова совсем, а так все было как будто самый обычный день, ничего из ряда вон. Но как-то не верилось мне ему. Неестественно это было, вот хоть зуб давай.
– Ты вот что, – сказал я, стараясь держать в узде и мой голландский темперамент, значит, и страхи заодно с ним. – Что у вас тут происходит, Джон? Какого дьявола с вами творится?
– Ничего тут не происходит, – сказал он медленно, пристально глядя на меня.
Мне не по себе стало. Все-таки его ферма, его земля… Нельзя, чтобы он думал, будто я ему не верю. Если ты человеку не веришь, не доверяешь, ничего между вами хорошего уже не будет. А я этого совсем не хотел.
Далее он объяснил, что его африканские знакомцы, с которыми он умудрился поссориться, забрали кольцо назад – а проще говоря, выкрали. Джон Маршал вынужден был отдать артефакт, и дарованные ему силы в итоге оказались значительно урезаны. К счастью, ему все-таки удалось до некоторой степени сохранить контроль над «психической энергией» кольца, пусть даже на расстоянии. При помощи снов он сумел дотянуться в будущее, до ближайшего своего потомка, достаточно долго обитавшего поблизости от тогдашнего местонахождения волшебного предмета. Как только потомок – не кто иной как он, Эдмунд Эймар – обнаружил украшение, призвать его обратно в прошлое было делом уже относительно простым.
– Я тяжело трудился, чтобы добиться успеха в этом мире, Эдмунд. Я – человек амбициозный. – Джон Маршал Эймар широко улыбнулся, наслаждаясь своим триумфом. – Я успел вкусить лишь толику от славы кольца и больше не питаю интереса к обычным радостям земного бытия. Обстоятельства вынуждали меня вести двойную жизнь, но я не намерен больше носить маску.
– Ты тоже сможешь вознестись туда, где стою я – и, говоря так, я подразумеваю вовсе не «трансцендентальный» опыт, который так превозносят эти новоанглийские хлыщи, Эмерсон и Торо. Тебе нужно будет отказаться от телесной оболочки – но, поверь, эта потеря ничтожно мала в сравнении с достижениями, которые она сулит. К чему еще сорок лет беспомощных дилетантских блужданий, когда, выбрав путь оловянного кольца, ты, например, сможешь познакомиться с моим покойным другом, редактором «Бродвейского журнала», на пике его сил и способностей? Ты сможешь жить в Нью-Йорке любой эпохи – как и когда захочешь! А через миллионы лет от сего дня (тебе, возможно, будет интересно об этом узнать) ты увидишь, как вулканы оденут горизонт и этот город снова превратится в пасторальный рай, свободный от толп неотесанного плебса.
Но мне нужна твоя помощь, Эдмунд. Ты должен отдать мне оловянное кольцо, ибо только тогда мне хватит сил помочь тебе и обеспечить твое окончательное спасение. Ты пойдешь по моим стопам, но сначала тебе придется вернуться в свое собственное время. А уйти ты не сможешь, пока не передашь мне кольцо. Вот так-то, малыш. Хлебни-ка еще грога!
Слегка не в себе от крепкого напитка, Эймар совсем не хотел разочаровывать родича… но и возвращать ему кольцо тоже почему-то не спешил. Однако Джон Маршал был не намерен терпеть, чтобы какой-то мальчишка вставлял ему палки в колеса. Широко и маниакально улыбнувшись, он цапнул потомка за руку. Эдмунд Эймар инстинктивно отпрянул и, неуклюже вскочив на ноги, опрокинул стол, так что посуда с грохотом полетела во все стороны. Более привычный к мужским напиткам предок мгновенно оказался на ногах и схватил его сзади в кольцо. Оба рухнули на посыпанный опилками пол, где и принялись кататься, как какие-нибудь звери, пока на их вопли из передней комнаты не сбежался народ. Темные рожи, полные зверского азарта и предвкушения были последним, что парень увидел перед тем, как потерял сознание.
Когда Эдмунд Эймар пришел в себя, весь в синяках и ссадинах, он обнаружил, что валяется на улице, рядом с каким-то бездомным – тоже простертым навзничь и расхристанным – перед знакомым домом. Именно сюда он вошел несколько часов назад – но сейчас кровля была совсем другая, да и улицу озаряли не газовые фонари, а нормальные, электрические. Эймар встал и поплелся к станции метро «Шеридан-сквер». Что оловянное кольцо исчезло с пальца, он, конечно же, не заметил – слишком был оглушен последними событиями.
В последовавшие за этим месяцы Эдмунд Эймар самым серьезным образом засомневался, такой ли хорошей идеей был на самом деле переезд в Нью-Йорк. Он иносказательно обсудил свой «сон» с терапевтом и некоторое время пытал его на предмет свободной воли и детерминизма, а заодно и парадоксов путешествий во времени.
В конце концов, нудные сессии ему надоели и, словно какой-нибудь закоренелый креационист, отвергающий теорию эволюции, он отказался от услуг психолога и остался при убеждении, что наследственность важнее среды и что человеческая личность носит в основном врожденный характер. Смирившись со всем, что бы ни уготовила ему судьба, утратив интерес к своим обычным эстетическим игрушкам, он забросил всякую работу и даже почти перестал выходить из своей похожей на берлогу квартиры. А еще он начал терять в весе и обрел склонность простужаться и подхватывать легчайшие инфекции.
В ночь перед тем, как ложиться в больницу на анализы, ему опять снилась всякая старина. Он неуверенно пробирался незнакомой тропой в… кажется, в Риверсайд-парке – хотя это был совсем дикий, необлагороженный Риверсайд-парк. Впереди, на живописном утесе, некая фигура в плаще темным силуэтом выделялась на фоне заходящего солнца. Человек обернулся и поглядел ему в глаза – у него была копна паутинно-тонких волос, широкий лоб, светлые глаза и ровные шелковые усики – а потом исчез в зарослях. Поднявшись на его место, Эймар увидал широкую реку – по все видимости, Гудзон. Его дальний берег был сплошь каменистый и увенчанный шевелюрой зелени, быстро темнеющей в надвигавшихся сумерках. Сзади возникла легкая, светловолосая фигура предка. Вытянув руку, на которой сверкнуло оловянное кольцо, он расхохотался низким сардоническим смехом.
Видение поблекло. Эймар снова был в Нью-Йорке своего времени – ночью, в парке, один, и три молодых латиноса стояли перед ним, требуя «живо отдать его сюда, мистер, а не то…». Попытки протестовать, что никакого кольца у него больше нет, ничуть их не удовлетворили, и в момент экстаза между тем, как кулак встретился с его скулой и последующей потерей сознания, Эдмунд Эймар искупался в потоке юной, чистой веры – веры в то, что, как и обещал предок, скоро у него будет все, все на свете!
Дэвид Кауфман. Джон Леманн совсем один
Июль 1993-го.
Начать, наверное, стоит с того, что для меня рассказать что-нибудь – отнюдь не самая простая вещь на свете. Я в этом деле не то чтобы дока. Дальше четвертого класса я так и не пошел, да и тогда чтением особо не увлекался. Зато вот арифметику любил. Арифметика – она не такая, как все остальное; там у тебя есть на что опереться. В арифметической задаче всегда знаешь, что «дано».
Сейчас это немного смешно даже мне, но я правда ничего так не хотел, как поскорее убраться из школы и пойти работать у папаши на ферме. И меня действительно рано выпустили – можно сказать, по нужде.
Понимаете, в те времена можно было легально бросить школу, чтобы помогать по дому – если ты там правда был ну очень сильно нужен. Такой был тогда закон, да. В общем, ждать мне было уже невмоготу, отец во мне нуждался, вот я и бросил школу совсем рано и пошел работать с ним. Самый счастливый день в моей тогдашней жизни.
Мать была против, она хотела, чтобы я доучился, минимум класса до восьмого, но я уперся. Решил, что знаю лучше. Закончил четвертый класс, как обещал, и только меня и видели.
Я все это тут говорю только по одной причине: в школу я пошел с Джоном Леманном, и все эти годы мы с ним были друзья. Тому уже лет, выходит, шестьдесят минуло, так что знаю я его уже ой как долго. А того, что с ним случилось – с ним и с семьей его – никому не пожелаешь.
Его папаши ферма была снизу от фермы моего папаши – ну, ниже по склону долины, что к югу от Гарлоковой Излучины, а как я узнал, что его ферма сразу под моей, так тут-то они обе к нам и перешли, все чин по чину.
Земля у нас была хорошая, низинная. И с водой очинно замечательно, потому что Сасквеханна прямо по ней, можно сказать, и течет. Она даже каждый десятый год или типа того разливается, и земля вокруг становится еще лучше. Воды у нас много – это важно помнить.
Я так никогда и не женился, а Джон – он да, на отличной девушке со Скотного Водоворота, Кэролайн Джейкобс, и детишки у них были, и время шло, как идет оно для каждого из нас, безвозвратно. Потомство, как водится, выросло и не пожелало торчать в эдакой глуши, а подалось в Харрисберг, на заработки, и Кэрри, жене Джоновой, после этого вроде как совсем все по барабану стало.
Нет, вы меня не поймите неправильно: Кэрри мне всегда была симпатична. Правда. Ну, прямо скажем, даже более чем симпатична. Прямо совсем сильно более. Наверное, это тоже важно помнить.
Так вот, первым делом на ум Миллерова лавка приходит, в связи со всем вот этим. Это в Гарлоковой Излучине такое место, куда все ходят; там всякая бакалея продается, и одёжа тоже. И инструменты, и даже чем подзаправиться – так что из Излучины особенно часто выезжать-то и не приходится. Честная такая лавка, хорошая, прямо посреди города, у реки. На моей памяти она четырех хозяев сменила, с тех пор как дом поставили. Мой папаша, значит, строить и помогал. Теперешний хозяин, Билл Миллер, купил лавку у своего троюродного брата, Генри, который решил завязать уже лет тридцать тому как – вот с тех пор он ею и заправляет.
Она обычно открыта уже в восемь, только в такое раннее время там никого нету, окромя самого Билла – возится со всякими ящиками да банками на полках, чтобы все эдак ровно у него стояло, рядами. Редко когда кто еще зайдет – да почти что и никогда. У нас в такую рань в Гарлоковой Излучине мало что происходит: раскочегаривается наш городок медленно. Но городские и те, что с холмов вокруг, почитают Миллерову лавку чем-то вроде зала собраний, так что открыта она, по факту, всегда. Чуть попозжее утром сразу куча народу подваливает, разговоры такие, нормальные, начинаются, все чин по чину. И кофе у него там отменный. Так что часам к десяти-одиннадцати какая-нибудь компания мужиков в рыжих охотничьих куртках уже заседает за вручную сколоченными деревянными столами, локтями прямо на скатерть в красную клетку – цедит горячий кофе, славный, сахару и сливок в нем всегда вдоволь. Слушает, значит, по радио молодого Дейла Геберлейна – это утренний диск-жокей, из Тованды передают. И каждый над евойными шуточками покатывается. Взял себе, скажем, пончик или яичницу с картошкой по-домашнему, наперчил и похохатывает. Вы еще запах кофе прибавьте и, бывает что, бекона ручной резки – и вот вам самый что ни на есть наилучший способ начать день.
Короче, такой вот у нас Миллер. Там-то все и пошло вразнос. Забавно – я жил-то бок о бок с Джоном Леманном, я поговорить вот удавалось разве что у Миллера. Дома-то – ладно что от крыльца до крыльца докричаться можно – все по большей части дела фермерские, день-деньской, до самого вечера. А у Джона семья, всем чего-то надо, так что времени лясы точить со мной у него никогда не хватало. Я-то один жил и тоже все большей частью в бегах, так что встречались мы друг на дружку поглядеть да поговорить все больше после сева, вот такими вот поздними утрами у Миллера. Думаю, он и туда бы не приходил, если б не я – а так хоть подружимся немного, побалакаем, туда-сюда. Я это все очень ценил.
Я тут иногда думаю: он ведь тоже наверняка знал, как неровно я дышу к Кэрри, все эти годы. Может, и лучше, чем она сама, знал. Но я никогда ни словом об этом не обмолвился – ни им двоим, ни какой еще живой душе. Такого я бы просто не сделал, ни в жисть.
Я всегда любил эти утра с ним у Миллера… но особенно те несколько последних разов. Мы просто сидели с ним, болтали и пили этот кофе. Господь всемогущий, как хорошо я это все помню!
И утрата от этого только еще горше.
Есть такие вещи – ты от них, в конце концов, с ума сбрендишь, если будешь в себе таить. Вот прямо совсем чокнешься. Так что, думаю, лучше всего рассказать историю, и неважно, насколько от этого больно – сказать все как есть, вытащить наружу, может, хоть так удастся с ней разобраться. Надо правда будет сразу же сказать: Джонова история меня за живое задела и, чего уж греха таить, напугала.
Ну, в общем так. В конце октября на маленькой ферме дел не то чтобы слишком много: разве что яблоки доубрать да землю под следующий год подготовить, так пару недель в этом конкретном октябре я регулярно наведывался к Миллеру позавтракать с Джоном Леманном да потолковать за кофием. По большей части так, время провести. О первую неделю Джон частенько заявлялся вместе с Кэрри, так что мы все вместе сидели – хорошие были утра. Все как обычно: про фермерские дела перетирали, про охоту; я Кэрри подначивал, да на ужин к ним набивался как-нибудь. Ну и донабивался. Кэрри Леманн, она, я вам скажу, женщина была любезнейшая, добрейшая, самая приветливая из всех, каких я только знал – это уж как пить дать. И – это уже не самая важная вещь на земле, но я все-таки скажу: глаза у нее были такие красивые-красивые, светло-голубые. Те несколько последних раз, что я ее у Миллера видел – я их до сих пор помню. Это вроде как сумма всех наших встреч, когда мне раньше случалось оказаться с нею рядом. Ну, вроде как они были совсем настоящие, а те, прошлые – почти что сны. Не знаю… не могу сказать в точности, чтобы было сразу понятно, как я внутри себя чувствую – не из таковских я.
В общем, потом они стали приходить к Миллеру пореже. Зима уже была не за горами, похолодало ужас как: наверное, им было проще дома сидеть, когда холода ударили. Ничего необычного, я хочу сказать, в этом не было.
А потом случился тот последний раз, когда я видел Кэрри. У нас почти неделю ливмя лило: то примется, то уймется, но лило. Студено было и сыро, и вся эта вода прямиком в Сасквеханну пошла, пока ее не вздуло, как никогда на моей памяти. Я имею в виду, река правда была высока. А мы как раз сидели у Миллера, совсем как всегда.
Правда, на этот раз с Кэрри что-то было капитально не так – сейчас-то это ясно как день. Она к кофе почти что и не притронулась совсем, вот даже прямо не прикоснулась, и в разговоре как-то совсем не участвовала, сколь бы мы ни пытались ее втянуть. И все при этом как-то волновалась и беспокоилась.
А потом и говорит:
– Джон, нам бы домой надо.
Пора, говорит, нам домой. А они вообще-то только пришли. Я прямо не знал, что и думать – они же правда вот только пришли, минут десять назад. И она такая вся нервная сидела, когда говорила, и мысли у нее были где-то далеко. Но я лезть не стал.
– Джон, вода поднимается. – Кэрри уже прямо просила. – Она уже почти совсем высоко. Нам бы домой идти. Когда вода так высоко, надо дома быть – небезопасно это, сам знаешь.
И синие ее глаза стали какие-то старые и блестящие, когда она сказала тихо:
– Река-то уже до самого дома дошла. Достаточно высоко, чтобы оно…
Тут она сама себя за язык-то прикусила и глаза отвела.
Бог ты мой, она и вправду сидела, вся чего-то боялась!
А Джон, он на нее посмотрел так, будто не знал, что ей на это сказать. И тоже глаза отвел. Попробовал было еще о чем-то балакать со мной, но вы бы видели, какой он был смущенный и беспомощный тогда.
А Кэрри, она стала совсем тихая и только глядела на него молящим взглядом. Когда она снова рот раскрыла, так могла только бормотать, и все про высокую воду, какая та опасная и что беды от нее не оберешься – и как им надо скорее домой, чтобы там ничего не пострадало, и как она за них обоих боится… и всякое такое прочее, еще бредовее. И все это – эдак тихо, обрывками, так что даже фразы у нее не заканчивались. Мне было Джона ужасно жалко, и за Кэрри чего-то тревожно. Что-то с ней было совсем не так. Она ненормально себя вела, хоть по своим меркам, хоть по каким хошь – неправильно это, вот так говорить. Слишком она была испуганная – а всего-то ведь дождь и вода в реке поднимается.
В конце концов, Джон эдак рукой ее приобнял да и пошел с нею вон от Миллера. А по пути наклонился и в макушку поцеловал, легонько. Меня это так тронуло, эта любовь его, такая обычная, привычная, как будто так и надо. Он даже, помнится, не оглянулся.
Нет, Джон-то потом еще несколько раз к Миллеру приходил, да только был он какой-то далекий при этом. Просто сидел там, тихий, молчал. Кэрри больше с собой не приводил и на вопросы о ней не отвечал, если кто спрашивал. А потом просто отваливал, будто решал, что на фига он вообще пришел, плохая это была идея. И делал так почти каждый раз.
Кэрри мы так больше никогда и не видали. Нет, сэр, живой я ее с того дня больше не видел.
Было что-то такое странное в воздухе… Забавное такое чувство – ну, вы знаете, как это бывает.
Вот сидишь, бывалоча, вечером на крыльце – неважно, как на дворе холодно, я холодную погоду люблю – и просматривается оно все оттудова аж до Джоновой фермы. Я под конец заметил, что там у них свет горит всегда только на кухне, а наверху – нет. Никогда наверху нету света. А как-то раз, когда мне чего-то не спалось, я в три утра из окна выглянул – так свет, представляете, горел. Ни один фермер в такой час не бодрствует, вы уж мне поверьте. Такого попросту не бывает.
А потом Джон перестал приходить в лавку.
Ну, одно цепляется за другое: в общем, я решил, что у соседей что-то неладное стряслось. Вообразил, что вдруг Кэрри серьезно больна или вроде того. Черт, мы вообще-то все тут старые. Вот я и подумал зайти к ним, повидать, узнать, может, чем подсобить надо. Это почти любому в мире покажется самым нормальным делом, но вы понимайте: у нас, в Гарлоковой Излучине, такое вот вмешательство в личные дела – это очень серьезно; мы тут друг друга лишний раз не беспокоим и навестить не заходим, если нас сперва не позвали. Мы друг друга уважаем и оставляем в покое – держим, так сказать, дистанцию. Но, в конце концов, мне уже терпеть было невмоготу… не мог я оставаться ни при чем, хоть ты тресни, и вот как-то в субботу, поздно вечером, пришел к ним на крыльцо да в дверь и постучал. Никто не ответил. Мне это показалось не к добру, так что вскоре я уже колотил в дверь что было силы. Меня прямо тряхануло, когда Джон все-таки открыл – так, чуть-чуть приотворил эту чертову дверь. В проем я разглядел его кухонный стол – весь в грязной посуде да протухшей еде. В раковине еще гора посуды громоздилась – да и вся кухня выглядела несусветно грязной, прямо-таки заросшей грязью. Да и у Джона видок был такой же одичавший, нечистый. Башка была совсем в беспорядке, рожа бритвы просила, и уже давно. Выглядел он ну совсем не в свой тарелке.
Вот так он и стоял там, дверь только чуточку приоткрыв, вроде как выглядывал, будто боялся, что я возьму да и войду. Тут-то я и смекнул, что что-то не так – потому друзья так друг с другом не поступают. Он еще головой медленно эдак качал, вперед-назад, и уже даже дверь закрывать начал, будто вовсе меня не знал.
– Не велено мне никого внутрь пускать, – вот так вот прямо и сказал.
И голос у него был слабый и перепуганный.
– Нельзя мне, – молвил.
– Джон, – вмешался тут я, – ты должен меня впустить.
Что-то было неправильно, совсем неправильно.
– Я поговорить с тобой хочу, Джон, – сказал я. – Давай уже, пусти меня.
И я начал было уже толкать дверь, как он успел ее захлопнуть – и ничего я поделать не успел. А свет в кухне тут же погас, и весь дом как есть погрузился во тьму. Еще минуту или две я так на крыльце и простоял – все себя по кускам собирал. Совсем я тогда струхнул. И вот, сэр, что я вам скажу: следующее, что я сделал, это обошел кругом дома и заглянул в каждое окно, до какого дотянулся, да только ничего не разглядел, потому как света нигде не было. Ставни я тоже попробовал, но все оказались заперты; и все три двери, и даже ту, которая в подвал – но так ничего и не добился.
Как будто в доме годами никто не жил… Я стоял там, в темноте, и все кругом было тихо – только ночной ветер дул эдак легонько.
Река и правда прибывала, тихо ползла вверх по склону на задах дома. И звук такой хлюпающий, тяжелый издавала – очень зловеще выходило.
В животе у меня крутило болью, пот катился градом, хотя было совсем не жарко. Не иначе как что-то действительно скверное случилось с Кэрри и Джоном. Что именно, я даже гадать не хотел.
Весь следующий день и всю ночь у Джона на участке никакого движения не было. Я все время о нем думал и решил покамест ничего никому не говорить. Дело-то на самом деле было совсем не мое. И вообще, если уж на то пошло, ничего уж совсем необычного-то и не происходило – так, страхи какие-то нелепые.
А назавтра я углядел, как Джон идет через участок к себе в молочную, несет ящик, с виду очень тяжелый. Ну, мне-то со временем все едино, я человек свободный, так что решил, не откладывая, пойти потолковать с ним, пока он в молочной – может, даже дорогу ему заступить и не выпускать, пока он не скажет, как на духу, что у них там творится. Когда я перешагнул порог, он как раз тягал из ящика квартовые банки с персиками и опускал их в корыто с водой, чтобы, значит, охладить. Он поднял на меня глаза, потому что я ему свет загораживал – и не улыбнулся.
– Кэрри всегда персики любила, – сказал.
На сей раз он был весь чистый, отмытый.
– И я тоже, – кивнул медленно, осторожно.
– Много их у нас. Хочешь домой взять? – и протянул мне кварточку.
Ну, прямо скажем, счастливым он при этом не выглядел, вот от слова совсем, а так все было как будто самый обычный день, ничего из ряда вон. Но как-то не верилось мне ему. Неестественно это было, вот хоть зуб давай.
– Ты вот что, – сказал я, стараясь держать в узде и мой голландский темперамент, значит, и страхи заодно с ним. – Что у вас тут происходит, Джон? Какого дьявола с вами творится?
– Ничего тут не происходит, – сказал он медленно, пристально глядя на меня.
Мне не по себе стало. Все-таки его ферма, его земля… Нельзя, чтобы он думал, будто я ему не верю. Если ты человеку не веришь, не доверяешь, ничего между вами хорошего уже не будет. А я этого совсем не хотел.