Культ Ктулху [сборник]
Часть 26 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вон отсюда! Вон из моей комнаты и не смейте больше сюда входить!
– Клод… ты болен… дай нам тебе помочь. – Грация неуверенно шагнула к нему.
– Не подходи! – приказал хриплый шепот. – Я тебе говорил никогда сюда не входить! Оставьте меня в покое!
– Разреши, я позову Эллерби, Клод, – сказал я как можно более ровным голосом.
– Нет! Мне не нужен врач! Мне никто не нужен. Нет причин поднимать шум. Это просто рецидив лихорадки, которую я подхватил в тропиках. Все пройдет. Оставьте меня в покое, все!
К утру ничего не изменилось. Несмотря на просьбы жены, Клод решительно отказывался пускать кого-либо к себе в комнату. Я молча стоял и слушал, как Грация через дверь умоляет его быть благоразумным и позвать доктора. Он ответил ей только раз, спокойным и безнадежным голосом: велел оставлять ему еду на подносе в коридоре и обещал, что всего через несколько дней он уже будет в порядке. Все дальнейшие увещевания Грации оставались без ответа. Лишь иногда какой-то шорох проникал сквозь запертую на все засовы дверь… а вместе с ним и тошнотворный запах гниения, который с каждой минутой становился, казалось, все сильней и сильнее.
Как всегда, Клод Эшер победил. Мы оставили его в покое. Святилище скверны оставалось запертым больше недели. Время шло, и во мне поселилась странная надежда, которая одновременно пугала меня и приводила в тайный восторг. А что если эта проклятая дверь не откроется больше никогда?
Эта неделя распустилась тропическим цветком посреди задушенного грибами болота ненависти и порока, в которое превратилась моя жизнь – увы, ее великолепие оказалось столь же мимолетно. Единственное, что породили красивого эти последние страшные дни в Инниссвиче… нежное дуновение простой, нормальной жизни в выгребной яме безумия и злобы… О да, ибо в те недолгие часы мне открылась истинная Грация Тейн. Освободившись внезапно от зла, погребенного в комнате на верхнем этаже, она стала той, кем должна была стать – милым созданием, исполненным смешливого веселья и тихой нежности; беззаботным ребенком, обожавшим носиться по белым приморским пескам наперегонки с соленым ветром, овевающим щеки и играющим бронзовым шелком кудрей. Несмотря на тень Клода у нее за спиной, эта новая Грация вскоре расположила к себе деревенских, которых мы встречали на ставших любимой привычкой вечерних прогулках. Словно бы темная вуаль, отделявшая ее от реальности и дозволявшая видеть только Клода и никого кроме него, вдруг исчезла – и созерцая ее прелестное, полное жизни лицо, слушая ее теплый голос, чувствуя трепет ладони в моей руке, я знал, что люблю… люблю жену моего брата.
Но занавес снова упал. Неожиданно для себя обретя Грацию, милость мою божью, я так же внезапно ее потерял. Вечером девятого дня Клод восстал из мертвых и потребовал свою собственность назад.
Мы с Грацией играли в триктрак у окна в библиотеке. Помню, как последние янтарные лучи солнца пылали у нее в глазах, когда она почти с нежностью потешалась над чередой моих проигрышей. И помню, как смех оборвался – так резко, так окончательно… будто умер. Я поднял взгляд и увидал, как краска сбегает с ее щек; темные колодцы глаз вдруг утратили глубину, обмелели, стали безмолвны и тайны; побелевшие губы шевельнулись, но ни звука не слетело с них. Шорох раздался позади, и я повернул голову, уже зная, что увижу. В полумраке, окутывавшем порог, стоял, улыбаясь, живой скелет – и это был Клод Эшер.
Посреди пустыни лица одна только трещина рта, да еще утонувшие в ямах карбункулы глаз еще свидетельствовали о том, что какая-то беззаконная жизнь еще теплится в этом лишенном плоти теле. Обтянутый сухой, бесцветной кожей лоб будто распух; линия волос отодвинулась заметно назад. Нездоровые коричневые пятна исчезли, но лучше от этого не стало: лицо обрело землисто-желтый цвет и избороздилось морщинами. Толстый темный шарф обвивал горло, а руки скрывали светлые лайковые перчатки (признаться, это показалось мне страннее всего). С того памятного дня Клода без них я больше не видел.
– Ну-ну… – Его искривленные губы едва шевелились, но тихий голос сохранил все былое насмешливое коварство. – Какая трогательная домашняя сцена!
Пронзительные угольки глаз повернулись в черных провалах глазниц и впились в тусклую бледность жениного лица.
– Уверен, Ричард был очаровательным заместителем, моя дорогая, но… Неужели выздоровление любимого мужа не вызовет у тебя чуточку больше восторга?
С гипнотической грацией виртуозно управляемой марионетки Грация поднялась с приоконной скамьи. Бледная ручка задела доску, и несколько алых шашек просыпалось на ковер – она не заметила. Медленно, очень медленно она пересекла библиотеку, в которой будто вдруг сгустились сумерки, и подошла к Клоду. Ее обнаженные руки взлетели, сильным жестом обвились вокруг его шеи, и она со страстью приникла поцелуем к отвратительной ране его рта. Долго они стояли там, не размыкая объятий, во мраке, и все это время брат над плечом затихшей Грации улыбался мне, будто дьявол. Той ночью в Приорате снова забили барабаны.
Я было подумал, что у меня кошмар. Всего мгновенье назад демонический ритм колотился в мои барабанные перепонки, рождаясь где-то в глубинах ночного Приората. Но стояло мне поднять голову с промокшей от пота подушки, уставясь в готовую задушить темноту, звук резко прекратился. Я сел, напряженно ожидая. Тишина казалась безграничной и вечной, как в могиле – будто остановилось какое-то титаническое сердце. Я попробовал расслабиться, провел неуклюжей рукою по лбу и даже издал смешок, превратившийся на выходе из горла в глухой хрип. Сердито улегшись обратно в постель, я сказал себе, что это все расшалившиеся нервы – не помогло. Чем дольше я лежал, не давая дрожать заледеневшим рукам и прислушиваясь к каждому неверному ночному шороху, тем сильнее ощущал надвигающуюся опасность, липким саваном обнимающую мой отчий дом. Тишина была неестественной – так молчит безумный убийца, прежде чем нанести удар. Проклиная распоясавшиеся нервы, я отбросил одеяло и влез в халат и тапочки. Влажный холодный сквозняк закрутился вокруг голых лодыжек, когда я отворил дверь спальни и ступил в непроглядную тьму коридора. Инстинктивно я повернул в сторону восточного крыла. Лунный свет тек сквозь единственное большое окно в верхнем холле, расчерчивая пол причудливой решеткой из черных теней. Переходя вброд этот мертвенный водоем, я увидел ее.
– Грация!
Она, казалось, не услышала, скользя ко мне из теней в шелесте белого шелка. Звук был похож на предостерегающее шипение ядовитой змеи. Лицо ее было изможденным и угловатым; глубоко посаженные глаза так и вонзились в меня, а узкая щель рта зазмеилась сардонической усмешкой. Язык, розовый и странно заостренный, выстрелил меж пересохших губ.
– Убить! – прошептали они; истекающий ядом голос не принадлежал Грации Тейн. – Я должна убить… Другого выхода нет… От него могут быть проблемы… Так будет лучше… Да… уничтожить… убить. Убить! Убить!
Сверху вниз в мою грудь устремился нож; я успел схватить ее за талию. Бритвенно-острое лезвие оцарапало мне левую щеку. По челюсти побежала струйка крови.
Держать ее было нелегко; Грация отчаянно дралась, и сила ее никак не вязалась с очевидной хрупкостью тела… она сражалась с энергией отчаявшегося безумца. Зубы скалились из-под закатанных, как у зверя, бескровных губ.
– Ты! – шипела она. – Я тебя убью! Уничтожу! Вечная тишина!
– Грация! – я решительно встряхнул ее. – Прекрати! Ты меня слышишь? Немедленно перестань!
Я сильно ударил ее ладонью по искаженному истерией лицу, и внезапно все стихло. Безумный гнев уступил место растерянности; глаза расширились, разом вернув себе глубину и тепло; тени исчезли. Ее влажные розовые губы задрожали; перепуганный взгляд заметался между свежим порезом у меня на лице и поблескивающим лезвием ножа, который она все еще сжимала в руке. Она ахнула, пальцы ее непроизвольно разжались; нож со стуком упал на пол. Наши глаза встретились, и через секунду она очутилась у меня в объятиях.
– Ах, Ричард… Рик, я не хотела… я не понимала, что творю… Он заставил меня… Это все барабан… и его голос… Он был тут, у меня в голове…
Запах ее волос… и нежность щеки, касающейся моей… Она легонько стерла кровь рукавом своей ночной рубашки.
– Все хорошо, – пробормотал я. – Все уже хорошо…
Я крепко прижал ее к себе, она вся дрожала, а потом заплакала – тихонько и растерянно, как маленькая девочка.
– Мне страшно, Рик… мне так страшно! Он что-то со мной делает, он…
Она вцепилась в меня и отчаянно затрясла головой.
– Не позволяй ему больше… пожалуйста, не позволяй! Обещай, что ты меня ему не отдашь!
– Нет. – Голос мой прозвучал твердо. – Он больше ничего тебе не сделает. Он больше никогда ничего тебе не сделает.
– Вот он, триумф истинной любви!
Эти саркастичные, обремененные горечью слова словно вырвали ее из моих рук. Стоя на пороге тени, сверкая глубоко запавшими глазами с иссеченного складками лица, совершенно мертвого в этом лунном свете, Клод Эшер смеялся.
– Ты ее не получишь. Ты же и сам это знаешь, не правда ли, Ричард? Я старался быть с тобой терпеливым, но, боюсь, твоя назойливость уже ни в какие ворота не лезет. Видишь ли, Грация для меня больше чем женщина, больше, чем жена. Она – самая моя жизнь, моя единственная надежда. И я никогда не дам тебе отнять эту надежду!
Он поплыл ко мне через озеро лунного света; в каждом шаге сквозило злое, текучее изящество, почти кошачье. Слепящий взор перескакивал с Грации на меня и обратно. Ненавистная улыбка снова заиграла в уголках рта.
– Ты же все равно не понимаешь, правда, милый братец? Как, думаешь ты, Грация может быть моей единственной надеждой на жизнь? Неважно. Лучше тебе такого не знать. Мы же не хотим лишний раз тревожить твою чувствительную душу – в последнюю-то ночь? Конечно, нет. Мы хотим, чтобы бы пребывал в покое и мире, чтобы как следует подготовился – к смерти.
Дальнейшее я помню не очень отчетливо. Эти убийственные минуты возвращаются лишь в кратких разрозненных вспышках. Вот Клод с маниакальной силой кидается на меня, вот его ледяные костлявые пальцы смыкаются у меня на горле. Кажется, кричит Грация. Бледное, ненавистное лицо так близко к моему… гнилостное дыхание шипит, я чувствую кожей его тепло. Вот я падаю назад под ударом тела. Тьма и лунный свет ходят хороводом у меня в голове. Легкие сейчас разорвутся… потом, как-то инстинктивно извернувшись, я освобождаюсь. Воздух с хрипом рвется в грудь. Я буквально раздавливаю Клода об сырую каменную стену. Мои пальцы в его волосах, сильный рывок вперед, а потом назад… Когда его череп в третий раз встречается со стеной, остервенелая хватка слабеет. Он оседает на пол у моих ног, дергается и затихает.
Нет, Клод не умер. Пурпурные веки опустились, скрыв безумный блеск глаз, белая пустыня лица обрела покой, но его злое сердце у меня под рукой продолжало биться, хотя и совсем слабо. Автоматически, охваченный каким-то отрешенным, но целеустремленным спокойствием, я связал его по рукам и ногам тяжелыми шнурами от штор, отнес к нему в комнату и уложил на кровать под балдахином. А потом запер комнату. Грация уже перестала плакать, но рука ее была холодна и мелко дрожала в моей. Мы быстро сошли по темной лестнице в библиотеку. Там я заговорил – я сказал ей, что бояться больше нечего, что все уже кончено. Я разжег камин и налил нам обоим виски. Все это время одна-единственная мысль упорно кружила за панцирем внешнего спокойствия. Я знал, что нашей безопасности ради для Клода Эшера в мире было только одно место – Государственный Приют для Невменяемых Преступников. Допив стакан, я сделал два телефонных звонка.
Я попросил доктора Эллерби и полицию прибыть в Иннисвичский Приорат как можно скорее.
VII
Все прошло очень тихо. Никаких лишних фактов не просочилось в газеты. Нескольких репортеров, которых редакции выслали освещать процесс, просто не пустили в зал суда. Разочарованные, они разбежались по телефонным будкам и продиктовали пустые официальные сводки, способные лишь намекнуть на мерзостную истину. Если кто-то и опубликовал эти статейки, место им нашлось разве что в уголке одной из внутренних страниц, куда мало кто заглядывает. Потом газетчики попробовали другой подход: они засели в иннисвичском трактире и принялись задавать вопросы. Но и там их ждала неудача. Возможно, из уважения к памяти моего отца, возможно, еще по какой-то причине, но деревенские встречали настырных журналистов холодным взглядом, а рот держали на замке. Так отвратительная тайна Иннисвичского Приората и запятнавший наше доброе имя стыд оказались сокрыты под покровом милосердного молчания.
Единственным формальным обвинением, предъявленным Клоду Эшеру, было нападение с целью убийства. Я вышел свидетелем и рассказал, как он покушался на мою жизнь. Ничего другого не понадобилось – дело довершили психиатры. Это оказалось нетрудно: достаточно просто было подвергнуть Клода перекрестному допросу; запротоколировать боязливые, неохотные показания соседей, знакомых со странностями моего брата; побеседовать с тревожным, скрытным джентльменом исполнявшим обязанности декана Мискатонского университета и прочесть письмо от некоего Генри Бонифаса, во время оно преподававшего Клоду живопись.
Вспомнили странную радость, с которой Клод воспринял известие об отцовской смерти, а заодно и жуткий портрет с Пикхэм-сквер и убийственные инкантации из Альберта Великого. В итоге моего брата объявили неизлечимо помешанным.
В последний день освидетельствования я один приехал в больницу. Я один выстоял последний неистовый натиск его немигающего, полного ненависти взгляда и угадал за изнуренной маской лица ледяной гнев могучего, расчетливого ума. Ни жестокости, ни истерии не было на ней. Меж двух облаченных в белое санитаров Клод спокойно пошел к дверям смотрового кабинета. Там он, однако, остановился и обернулся ко мне. Раннее дождливое утро бросало на него серый отсвет, черты словно бы разгладились и размылись – он снова был прежний, цинично ухмыляющийся, несокрушимый Клод.
– Только не думай, что ты победил, Ричард, – спокойно бросил он мне. – Не стоит обманываться. Они могут меня запереть, поставить засовы на дверь и решетки на окна – но им никогда не взять под стражу истинного Клода Эшера. Я снова буду свободен. Рано или поздно, так или иначе, а я до тебя доберусь. До тебя и моей милой жены. И я отомщу.
Приглушенный смех едва пробился сквозь плотно сомкнутые губы.
– Тебе сейчас трудно в это поверить… Ты только подожди, Ричард. Подожди, и тогда мы посмотрим…
Я слушал успокоительное бормотание докторов, смотрел, как мой брат исчезает за поворотом коридора… Где-то вдалеке открылась и закрылась дверь. Сквозь туман донеслось металлическое лязганье засова. Я сказал себе, что Клод навсегда ушел из моей жизни. Но я сам себе не верил. Это последнее предупреждение неустанно кружилось эхом у меня в голове – что-то во мне совершенно отчетливо знало, что с Клодом Эшером еще не покончено.
Мнимый мир и довольство воцарились в Иннисвиче… О, как же отчаянно мы с Грацией нуждались в душевное покое! Это счастье было ненастоящим; просто решимость скорее откреститься от страшного прошлого словно бы раздернула тяжелые пыльные шторы, державшие дом в вечном мраке, и впустила слабенький, робкий лучик нормальности. Следующие несколько месяцев я с наслаждением наблюдал, как Грация медленно возвращает себе юную, свежую жизненность, бывшую на самом деле неотъемлемой частью ее натуры и, увы, так ненадолго распустившуюся у меня на глазах в ту неделю, пока Клод болел. Она снова смеялась, гуляла со мной по выметенным зимними ветрами пескам побережья, устраивала маленькие сюрпризы, изысканные ужины – и да, это именно она убедила меня вернуться к писательской деятельности. Спроси нас кто-нибудь, и мы с уверенностью сказали бы, что совершенно счастливы. Конечно, это была бы ложь. Я писал, но те несколько опусов, которые мне удалось из себя выжать, оказались откровенно слабы: им недоставало спонтанности. Проза выходила чахлая и перегруженная странной тревогой. Это не мешало нам с Грацией строить планы. Мы толковали о путешествиях, о браке, но некий беспокойный призрак все время витал между нами – мы знали, что всем этим прожектам не суждено сбыться… что пока эта извращенная, ненавистная тварь в приюте живет и дышит, Грации никогда не быть свободной. Как одинокие дети, мы забавлялись своими жалкими играми, пытаясь не замечать, как кругом сгущается ночь, наползая из всех углов.
Нелегко отследить последовательно, как так вышло, что я стал меняться. Думаю, все началось с непроизвольного смятения, с беспокойства, принявшегося осаждать мой разум уже через считанные дни после того, как Клода посадили под замок. Я пристрастился к одиноким прогулкам по самым отдаленным, изъеденным солью пляжам нашей округи; кипучая тревога безжалостно снедала мой разум. Со мной случались ужасные мгновения пустоты и отрешенности – и тогда какое-то дикое возбуждение словно бы взбиралось по моему позвоночнику и гнало в ночь, вон из спальни, заставляя бродить по лабиринтам Приората и переполняя ощущением безграничной, несокрушимой силы. Не раз и не два я приходил в себя, дрожа от холода, промокший от пота, стоя перед той резной дверью в восточном крыле дома – перед вратами в адский склеп, где все напоминало о богопротивном зле по имени Клод Эшер. Потом эти состояния проходили, так же внезапно, как и появлялись, и я, дрожащий, растерянный, падал на кровать и проваливался в глубокий, беспокойный сон. Грации я об этих ночных припадках даже не заикался… и все же временами я встречал ее взгляд и читал в нем под покровом нежности испуганный вопрос – она чувствовала, что что-то не так. Ее безмолвные подозрения оправдались в тот вечер, когда мне пришло в голову сесть за пианино.
Я говорил себе, что музыка, возможно, окажет успокаивающее действие на мои нервы. На самом деле это была всего лишь, как сейчас говорят, рационализация странного, необычайно горячего желания играть, вдруг овладевшего мной буквально на ровном месте. Желтеющие клавиши казались холодными и какими-то липкими, но мои пальцы порхали по ним с изяществом и невиданной доселе легкостью. Приторная меланхолия шопеновского ноктюрна лилась в окутанную сумерками комнату; низкие ноты темно пульсировали, мучая мой сверхчувствительный слух… а потом в какой-то момент музыка перестала быть Шопеном. Настойчивые, дисгармоничные аккорды под лихорадочно пляшущими руками налились жестокостью и злой радостью. В барабанный ритм басов вплетались визгливые верха, напоминая нечестивые завывания мириадов потерянных душ. Безбожные звуки уносились в ночь, заставляя тени в углах комнаты непристойно извиваться. Лишь однажды несчастная утроба инструмента исторгала при мне такую адскую музыку. Мелодия, рвавшаяся с клавиш, была песней проклятых, которую исполняла Грация для Клода Эшера.
Я знал, что она стоит позади. Ноздри у меня затрепетали: запах ее волос и кожи, казалось, затопил всю комнату. Пальцы мои онемели и замерли; последний взвизг музыки повис в пустоте, словно ядовитые испарения, и, наконец, стих. Я медленно повернулся. Ее платье для прогулок выделялось в затененном проеме дверей ярким желтым пятном; ее лицо, мягкая полнота уст, спелость тела были одновременно чисты и утонченно соблазнительны. Я уже стоял перед ней и ощущал твердость и теплоту ее руки. Улыбка, всего мгновение назад трепетавшая у нее на губах, растаяла; глаза внезапно разгорелись страхом. Кажется, я улыбнулся – во всяком случае, ощутил, как мои губы непослушно, принужденно изогнулись. Язык во рту шевельнулся и словно бы из ниоткуда пришел голос, сказавший:
– Грация, милая… невеста моя… возлюбленная!
Чистый неразбавленный ужас исказил ее лицо, когда я наклонился к ней с поцелуем. Она вырвала у меня руку и прижалась к стене; слова спотыкались, голос звучал пронзительно и молящее:
– Нет! Оставь меня в покое! Пожалуйста, ты должен оставить меня в покое!
Где-то в отдаленном уголке моего разума раздался звук, похожий на удар хлыста. Затуманенное зрение внезапно очистилось, и я впервые разглядел ужас и отвращение, смешавшиеся у нее на лице. Меня охватила невероятная слабость; пот струился, щекоча, по шее. Желудок сжался от полной беспомощности и растерянности. Я тупо уставился на хрупкое создание, скорчившееся передо мной, закрыв лицо руками. В горле царила страшная сухость, слова рождались с неимоверным трудом.
– Что это… Грация, что я сделал? Что…
Я умолк. Она отняла руки от лица и долго глядела на меня, озадаченная, испуганная. А еще через мгновение она тихо плакала у меня в объятиях. В рыданиях, сотрясавших ее теплое тело, звучала странная нота облегчения. Мое отупелое удивление от этого лишь возросло.
– Что такое? – мягко повторил я. – Что тебя так напугало?
– Ничего… – Она покачала головой, и издала надтреснутый истерический смешок. – Прости меня, дорогой. У меня было престранное чувство… Должно быть, это все музыка. Его музыка. И… и твое лицо. Оно было такое бледное, и ты так характерно улыбался… такой кривой, гадкой улыбкой. Я просто…
Смешок снова булькнул и захлебнулся в рыдании.
– Я понимаю, как неправдоподобно это звучит… но на мгновение мне показалось… мне показалось, что передо мной Клод!
VIII
– Клод… ты болен… дай нам тебе помочь. – Грация неуверенно шагнула к нему.
– Не подходи! – приказал хриплый шепот. – Я тебе говорил никогда сюда не входить! Оставьте меня в покое!
– Разреши, я позову Эллерби, Клод, – сказал я как можно более ровным голосом.
– Нет! Мне не нужен врач! Мне никто не нужен. Нет причин поднимать шум. Это просто рецидив лихорадки, которую я подхватил в тропиках. Все пройдет. Оставьте меня в покое, все!
К утру ничего не изменилось. Несмотря на просьбы жены, Клод решительно отказывался пускать кого-либо к себе в комнату. Я молча стоял и слушал, как Грация через дверь умоляет его быть благоразумным и позвать доктора. Он ответил ей только раз, спокойным и безнадежным голосом: велел оставлять ему еду на подносе в коридоре и обещал, что всего через несколько дней он уже будет в порядке. Все дальнейшие увещевания Грации оставались без ответа. Лишь иногда какой-то шорох проникал сквозь запертую на все засовы дверь… а вместе с ним и тошнотворный запах гниения, который с каждой минутой становился, казалось, все сильней и сильнее.
Как всегда, Клод Эшер победил. Мы оставили его в покое. Святилище скверны оставалось запертым больше недели. Время шло, и во мне поселилась странная надежда, которая одновременно пугала меня и приводила в тайный восторг. А что если эта проклятая дверь не откроется больше никогда?
Эта неделя распустилась тропическим цветком посреди задушенного грибами болота ненависти и порока, в которое превратилась моя жизнь – увы, ее великолепие оказалось столь же мимолетно. Единственное, что породили красивого эти последние страшные дни в Инниссвиче… нежное дуновение простой, нормальной жизни в выгребной яме безумия и злобы… О да, ибо в те недолгие часы мне открылась истинная Грация Тейн. Освободившись внезапно от зла, погребенного в комнате на верхнем этаже, она стала той, кем должна была стать – милым созданием, исполненным смешливого веселья и тихой нежности; беззаботным ребенком, обожавшим носиться по белым приморским пескам наперегонки с соленым ветром, овевающим щеки и играющим бронзовым шелком кудрей. Несмотря на тень Клода у нее за спиной, эта новая Грация вскоре расположила к себе деревенских, которых мы встречали на ставших любимой привычкой вечерних прогулках. Словно бы темная вуаль, отделявшая ее от реальности и дозволявшая видеть только Клода и никого кроме него, вдруг исчезла – и созерцая ее прелестное, полное жизни лицо, слушая ее теплый голос, чувствуя трепет ладони в моей руке, я знал, что люблю… люблю жену моего брата.
Но занавес снова упал. Неожиданно для себя обретя Грацию, милость мою божью, я так же внезапно ее потерял. Вечером девятого дня Клод восстал из мертвых и потребовал свою собственность назад.
Мы с Грацией играли в триктрак у окна в библиотеке. Помню, как последние янтарные лучи солнца пылали у нее в глазах, когда она почти с нежностью потешалась над чередой моих проигрышей. И помню, как смех оборвался – так резко, так окончательно… будто умер. Я поднял взгляд и увидал, как краска сбегает с ее щек; темные колодцы глаз вдруг утратили глубину, обмелели, стали безмолвны и тайны; побелевшие губы шевельнулись, но ни звука не слетело с них. Шорох раздался позади, и я повернул голову, уже зная, что увижу. В полумраке, окутывавшем порог, стоял, улыбаясь, живой скелет – и это был Клод Эшер.
Посреди пустыни лица одна только трещина рта, да еще утонувшие в ямах карбункулы глаз еще свидетельствовали о том, что какая-то беззаконная жизнь еще теплится в этом лишенном плоти теле. Обтянутый сухой, бесцветной кожей лоб будто распух; линия волос отодвинулась заметно назад. Нездоровые коричневые пятна исчезли, но лучше от этого не стало: лицо обрело землисто-желтый цвет и избороздилось морщинами. Толстый темный шарф обвивал горло, а руки скрывали светлые лайковые перчатки (признаться, это показалось мне страннее всего). С того памятного дня Клода без них я больше не видел.
– Ну-ну… – Его искривленные губы едва шевелились, но тихий голос сохранил все былое насмешливое коварство. – Какая трогательная домашняя сцена!
Пронзительные угольки глаз повернулись в черных провалах глазниц и впились в тусклую бледность жениного лица.
– Уверен, Ричард был очаровательным заместителем, моя дорогая, но… Неужели выздоровление любимого мужа не вызовет у тебя чуточку больше восторга?
С гипнотической грацией виртуозно управляемой марионетки Грация поднялась с приоконной скамьи. Бледная ручка задела доску, и несколько алых шашек просыпалось на ковер – она не заметила. Медленно, очень медленно она пересекла библиотеку, в которой будто вдруг сгустились сумерки, и подошла к Клоду. Ее обнаженные руки взлетели, сильным жестом обвились вокруг его шеи, и она со страстью приникла поцелуем к отвратительной ране его рта. Долго они стояли там, не размыкая объятий, во мраке, и все это время брат над плечом затихшей Грации улыбался мне, будто дьявол. Той ночью в Приорате снова забили барабаны.
Я было подумал, что у меня кошмар. Всего мгновенье назад демонический ритм колотился в мои барабанные перепонки, рождаясь где-то в глубинах ночного Приората. Но стояло мне поднять голову с промокшей от пота подушки, уставясь в готовую задушить темноту, звук резко прекратился. Я сел, напряженно ожидая. Тишина казалась безграничной и вечной, как в могиле – будто остановилось какое-то титаническое сердце. Я попробовал расслабиться, провел неуклюжей рукою по лбу и даже издал смешок, превратившийся на выходе из горла в глухой хрип. Сердито улегшись обратно в постель, я сказал себе, что это все расшалившиеся нервы – не помогло. Чем дольше я лежал, не давая дрожать заледеневшим рукам и прислушиваясь к каждому неверному ночному шороху, тем сильнее ощущал надвигающуюся опасность, липким саваном обнимающую мой отчий дом. Тишина была неестественной – так молчит безумный убийца, прежде чем нанести удар. Проклиная распоясавшиеся нервы, я отбросил одеяло и влез в халат и тапочки. Влажный холодный сквозняк закрутился вокруг голых лодыжек, когда я отворил дверь спальни и ступил в непроглядную тьму коридора. Инстинктивно я повернул в сторону восточного крыла. Лунный свет тек сквозь единственное большое окно в верхнем холле, расчерчивая пол причудливой решеткой из черных теней. Переходя вброд этот мертвенный водоем, я увидел ее.
– Грация!
Она, казалось, не услышала, скользя ко мне из теней в шелесте белого шелка. Звук был похож на предостерегающее шипение ядовитой змеи. Лицо ее было изможденным и угловатым; глубоко посаженные глаза так и вонзились в меня, а узкая щель рта зазмеилась сардонической усмешкой. Язык, розовый и странно заостренный, выстрелил меж пересохших губ.
– Убить! – прошептали они; истекающий ядом голос не принадлежал Грации Тейн. – Я должна убить… Другого выхода нет… От него могут быть проблемы… Так будет лучше… Да… уничтожить… убить. Убить! Убить!
Сверху вниз в мою грудь устремился нож; я успел схватить ее за талию. Бритвенно-острое лезвие оцарапало мне левую щеку. По челюсти побежала струйка крови.
Держать ее было нелегко; Грация отчаянно дралась, и сила ее никак не вязалась с очевидной хрупкостью тела… она сражалась с энергией отчаявшегося безумца. Зубы скалились из-под закатанных, как у зверя, бескровных губ.
– Ты! – шипела она. – Я тебя убью! Уничтожу! Вечная тишина!
– Грация! – я решительно встряхнул ее. – Прекрати! Ты меня слышишь? Немедленно перестань!
Я сильно ударил ее ладонью по искаженному истерией лицу, и внезапно все стихло. Безумный гнев уступил место растерянности; глаза расширились, разом вернув себе глубину и тепло; тени исчезли. Ее влажные розовые губы задрожали; перепуганный взгляд заметался между свежим порезом у меня на лице и поблескивающим лезвием ножа, который она все еще сжимала в руке. Она ахнула, пальцы ее непроизвольно разжались; нож со стуком упал на пол. Наши глаза встретились, и через секунду она очутилась у меня в объятиях.
– Ах, Ричард… Рик, я не хотела… я не понимала, что творю… Он заставил меня… Это все барабан… и его голос… Он был тут, у меня в голове…
Запах ее волос… и нежность щеки, касающейся моей… Она легонько стерла кровь рукавом своей ночной рубашки.
– Все хорошо, – пробормотал я. – Все уже хорошо…
Я крепко прижал ее к себе, она вся дрожала, а потом заплакала – тихонько и растерянно, как маленькая девочка.
– Мне страшно, Рик… мне так страшно! Он что-то со мной делает, он…
Она вцепилась в меня и отчаянно затрясла головой.
– Не позволяй ему больше… пожалуйста, не позволяй! Обещай, что ты меня ему не отдашь!
– Нет. – Голос мой прозвучал твердо. – Он больше ничего тебе не сделает. Он больше никогда ничего тебе не сделает.
– Вот он, триумф истинной любви!
Эти саркастичные, обремененные горечью слова словно вырвали ее из моих рук. Стоя на пороге тени, сверкая глубоко запавшими глазами с иссеченного складками лица, совершенно мертвого в этом лунном свете, Клод Эшер смеялся.
– Ты ее не получишь. Ты же и сам это знаешь, не правда ли, Ричард? Я старался быть с тобой терпеливым, но, боюсь, твоя назойливость уже ни в какие ворота не лезет. Видишь ли, Грация для меня больше чем женщина, больше, чем жена. Она – самая моя жизнь, моя единственная надежда. И я никогда не дам тебе отнять эту надежду!
Он поплыл ко мне через озеро лунного света; в каждом шаге сквозило злое, текучее изящество, почти кошачье. Слепящий взор перескакивал с Грации на меня и обратно. Ненавистная улыбка снова заиграла в уголках рта.
– Ты же все равно не понимаешь, правда, милый братец? Как, думаешь ты, Грация может быть моей единственной надеждой на жизнь? Неважно. Лучше тебе такого не знать. Мы же не хотим лишний раз тревожить твою чувствительную душу – в последнюю-то ночь? Конечно, нет. Мы хотим, чтобы бы пребывал в покое и мире, чтобы как следует подготовился – к смерти.
Дальнейшее я помню не очень отчетливо. Эти убийственные минуты возвращаются лишь в кратких разрозненных вспышках. Вот Клод с маниакальной силой кидается на меня, вот его ледяные костлявые пальцы смыкаются у меня на горле. Кажется, кричит Грация. Бледное, ненавистное лицо так близко к моему… гнилостное дыхание шипит, я чувствую кожей его тепло. Вот я падаю назад под ударом тела. Тьма и лунный свет ходят хороводом у меня в голове. Легкие сейчас разорвутся… потом, как-то инстинктивно извернувшись, я освобождаюсь. Воздух с хрипом рвется в грудь. Я буквально раздавливаю Клода об сырую каменную стену. Мои пальцы в его волосах, сильный рывок вперед, а потом назад… Когда его череп в третий раз встречается со стеной, остервенелая хватка слабеет. Он оседает на пол у моих ног, дергается и затихает.
Нет, Клод не умер. Пурпурные веки опустились, скрыв безумный блеск глаз, белая пустыня лица обрела покой, но его злое сердце у меня под рукой продолжало биться, хотя и совсем слабо. Автоматически, охваченный каким-то отрешенным, но целеустремленным спокойствием, я связал его по рукам и ногам тяжелыми шнурами от штор, отнес к нему в комнату и уложил на кровать под балдахином. А потом запер комнату. Грация уже перестала плакать, но рука ее была холодна и мелко дрожала в моей. Мы быстро сошли по темной лестнице в библиотеку. Там я заговорил – я сказал ей, что бояться больше нечего, что все уже кончено. Я разжег камин и налил нам обоим виски. Все это время одна-единственная мысль упорно кружила за панцирем внешнего спокойствия. Я знал, что нашей безопасности ради для Клода Эшера в мире было только одно место – Государственный Приют для Невменяемых Преступников. Допив стакан, я сделал два телефонных звонка.
Я попросил доктора Эллерби и полицию прибыть в Иннисвичский Приорат как можно скорее.
VII
Все прошло очень тихо. Никаких лишних фактов не просочилось в газеты. Нескольких репортеров, которых редакции выслали освещать процесс, просто не пустили в зал суда. Разочарованные, они разбежались по телефонным будкам и продиктовали пустые официальные сводки, способные лишь намекнуть на мерзостную истину. Если кто-то и опубликовал эти статейки, место им нашлось разве что в уголке одной из внутренних страниц, куда мало кто заглядывает. Потом газетчики попробовали другой подход: они засели в иннисвичском трактире и принялись задавать вопросы. Но и там их ждала неудача. Возможно, из уважения к памяти моего отца, возможно, еще по какой-то причине, но деревенские встречали настырных журналистов холодным взглядом, а рот держали на замке. Так отвратительная тайна Иннисвичского Приората и запятнавший наше доброе имя стыд оказались сокрыты под покровом милосердного молчания.
Единственным формальным обвинением, предъявленным Клоду Эшеру, было нападение с целью убийства. Я вышел свидетелем и рассказал, как он покушался на мою жизнь. Ничего другого не понадобилось – дело довершили психиатры. Это оказалось нетрудно: достаточно просто было подвергнуть Клода перекрестному допросу; запротоколировать боязливые, неохотные показания соседей, знакомых со странностями моего брата; побеседовать с тревожным, скрытным джентльменом исполнявшим обязанности декана Мискатонского университета и прочесть письмо от некоего Генри Бонифаса, во время оно преподававшего Клоду живопись.
Вспомнили странную радость, с которой Клод воспринял известие об отцовской смерти, а заодно и жуткий портрет с Пикхэм-сквер и убийственные инкантации из Альберта Великого. В итоге моего брата объявили неизлечимо помешанным.
В последний день освидетельствования я один приехал в больницу. Я один выстоял последний неистовый натиск его немигающего, полного ненависти взгляда и угадал за изнуренной маской лица ледяной гнев могучего, расчетливого ума. Ни жестокости, ни истерии не было на ней. Меж двух облаченных в белое санитаров Клод спокойно пошел к дверям смотрового кабинета. Там он, однако, остановился и обернулся ко мне. Раннее дождливое утро бросало на него серый отсвет, черты словно бы разгладились и размылись – он снова был прежний, цинично ухмыляющийся, несокрушимый Клод.
– Только не думай, что ты победил, Ричард, – спокойно бросил он мне. – Не стоит обманываться. Они могут меня запереть, поставить засовы на дверь и решетки на окна – но им никогда не взять под стражу истинного Клода Эшера. Я снова буду свободен. Рано или поздно, так или иначе, а я до тебя доберусь. До тебя и моей милой жены. И я отомщу.
Приглушенный смех едва пробился сквозь плотно сомкнутые губы.
– Тебе сейчас трудно в это поверить… Ты только подожди, Ричард. Подожди, и тогда мы посмотрим…
Я слушал успокоительное бормотание докторов, смотрел, как мой брат исчезает за поворотом коридора… Где-то вдалеке открылась и закрылась дверь. Сквозь туман донеслось металлическое лязганье засова. Я сказал себе, что Клод навсегда ушел из моей жизни. Но я сам себе не верил. Это последнее предупреждение неустанно кружилось эхом у меня в голове – что-то во мне совершенно отчетливо знало, что с Клодом Эшером еще не покончено.
Мнимый мир и довольство воцарились в Иннисвиче… О, как же отчаянно мы с Грацией нуждались в душевное покое! Это счастье было ненастоящим; просто решимость скорее откреститься от страшного прошлого словно бы раздернула тяжелые пыльные шторы, державшие дом в вечном мраке, и впустила слабенький, робкий лучик нормальности. Следующие несколько месяцев я с наслаждением наблюдал, как Грация медленно возвращает себе юную, свежую жизненность, бывшую на самом деле неотъемлемой частью ее натуры и, увы, так ненадолго распустившуюся у меня на глазах в ту неделю, пока Клод болел. Она снова смеялась, гуляла со мной по выметенным зимними ветрами пескам побережья, устраивала маленькие сюрпризы, изысканные ужины – и да, это именно она убедила меня вернуться к писательской деятельности. Спроси нас кто-нибудь, и мы с уверенностью сказали бы, что совершенно счастливы. Конечно, это была бы ложь. Я писал, но те несколько опусов, которые мне удалось из себя выжать, оказались откровенно слабы: им недоставало спонтанности. Проза выходила чахлая и перегруженная странной тревогой. Это не мешало нам с Грацией строить планы. Мы толковали о путешествиях, о браке, но некий беспокойный призрак все время витал между нами – мы знали, что всем этим прожектам не суждено сбыться… что пока эта извращенная, ненавистная тварь в приюте живет и дышит, Грации никогда не быть свободной. Как одинокие дети, мы забавлялись своими жалкими играми, пытаясь не замечать, как кругом сгущается ночь, наползая из всех углов.
Нелегко отследить последовательно, как так вышло, что я стал меняться. Думаю, все началось с непроизвольного смятения, с беспокойства, принявшегося осаждать мой разум уже через считанные дни после того, как Клода посадили под замок. Я пристрастился к одиноким прогулкам по самым отдаленным, изъеденным солью пляжам нашей округи; кипучая тревога безжалостно снедала мой разум. Со мной случались ужасные мгновения пустоты и отрешенности – и тогда какое-то дикое возбуждение словно бы взбиралось по моему позвоночнику и гнало в ночь, вон из спальни, заставляя бродить по лабиринтам Приората и переполняя ощущением безграничной, несокрушимой силы. Не раз и не два я приходил в себя, дрожа от холода, промокший от пота, стоя перед той резной дверью в восточном крыле дома – перед вратами в адский склеп, где все напоминало о богопротивном зле по имени Клод Эшер. Потом эти состояния проходили, так же внезапно, как и появлялись, и я, дрожащий, растерянный, падал на кровать и проваливался в глубокий, беспокойный сон. Грации я об этих ночных припадках даже не заикался… и все же временами я встречал ее взгляд и читал в нем под покровом нежности испуганный вопрос – она чувствовала, что что-то не так. Ее безмолвные подозрения оправдались в тот вечер, когда мне пришло в голову сесть за пианино.
Я говорил себе, что музыка, возможно, окажет успокаивающее действие на мои нервы. На самом деле это была всего лишь, как сейчас говорят, рационализация странного, необычайно горячего желания играть, вдруг овладевшего мной буквально на ровном месте. Желтеющие клавиши казались холодными и какими-то липкими, но мои пальцы порхали по ним с изяществом и невиданной доселе легкостью. Приторная меланхолия шопеновского ноктюрна лилась в окутанную сумерками комнату; низкие ноты темно пульсировали, мучая мой сверхчувствительный слух… а потом в какой-то момент музыка перестала быть Шопеном. Настойчивые, дисгармоничные аккорды под лихорадочно пляшущими руками налились жестокостью и злой радостью. В барабанный ритм басов вплетались визгливые верха, напоминая нечестивые завывания мириадов потерянных душ. Безбожные звуки уносились в ночь, заставляя тени в углах комнаты непристойно извиваться. Лишь однажды несчастная утроба инструмента исторгала при мне такую адскую музыку. Мелодия, рвавшаяся с клавиш, была песней проклятых, которую исполняла Грация для Клода Эшера.
Я знал, что она стоит позади. Ноздри у меня затрепетали: запах ее волос и кожи, казалось, затопил всю комнату. Пальцы мои онемели и замерли; последний взвизг музыки повис в пустоте, словно ядовитые испарения, и, наконец, стих. Я медленно повернулся. Ее платье для прогулок выделялось в затененном проеме дверей ярким желтым пятном; ее лицо, мягкая полнота уст, спелость тела были одновременно чисты и утонченно соблазнительны. Я уже стоял перед ней и ощущал твердость и теплоту ее руки. Улыбка, всего мгновение назад трепетавшая у нее на губах, растаяла; глаза внезапно разгорелись страхом. Кажется, я улыбнулся – во всяком случае, ощутил, как мои губы непослушно, принужденно изогнулись. Язык во рту шевельнулся и словно бы из ниоткуда пришел голос, сказавший:
– Грация, милая… невеста моя… возлюбленная!
Чистый неразбавленный ужас исказил ее лицо, когда я наклонился к ней с поцелуем. Она вырвала у меня руку и прижалась к стене; слова спотыкались, голос звучал пронзительно и молящее:
– Нет! Оставь меня в покое! Пожалуйста, ты должен оставить меня в покое!
Где-то в отдаленном уголке моего разума раздался звук, похожий на удар хлыста. Затуманенное зрение внезапно очистилось, и я впервые разглядел ужас и отвращение, смешавшиеся у нее на лице. Меня охватила невероятная слабость; пот струился, щекоча, по шее. Желудок сжался от полной беспомощности и растерянности. Я тупо уставился на хрупкое создание, скорчившееся передо мной, закрыв лицо руками. В горле царила страшная сухость, слова рождались с неимоверным трудом.
– Что это… Грация, что я сделал? Что…
Я умолк. Она отняла руки от лица и долго глядела на меня, озадаченная, испуганная. А еще через мгновение она тихо плакала у меня в объятиях. В рыданиях, сотрясавших ее теплое тело, звучала странная нота облегчения. Мое отупелое удивление от этого лишь возросло.
– Что такое? – мягко повторил я. – Что тебя так напугало?
– Ничего… – Она покачала головой, и издала надтреснутый истерический смешок. – Прости меня, дорогой. У меня было престранное чувство… Должно быть, это все музыка. Его музыка. И… и твое лицо. Оно было такое бледное, и ты так характерно улыбался… такой кривой, гадкой улыбкой. Я просто…
Смешок снова булькнул и захлебнулся в рыдании.
– Я понимаю, как неправдоподобно это звучит… но на мгновение мне показалось… мне показалось, что передо мной Клод!
VIII