Культ Ктулху [сборник]
Часть 23 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Думаю, пробудил меня все-таки крик. Теперь-то я знаю, что на тот момент вопли боли давно уже стихли, вместе с последним маминым дыханием. Должно быть, какое-то последнее горестное эхо, заблудившееся в наших темных комнатах, нашло, наконец, дорогу в мой затуманенный сном младенческий разум. Онемев от холодного, безымянного ужаса, я заковылял по извилистой, крытой ковром лестнице. На площадке меня остановил тихий, полный отчаяния, одинокий звук – и сквозь открытую дверь библиотеки я увидал их. Отец утонул в кожаном кресле у погасшего камина, просыпавшегося золой на решетку; свет свечей плясал на ладонях, закрывших лицо. Согнутые плечи сотрясались от неудержимых рыданий. Через мгновение из тени выступил доктор Эллерби – таким торжественным и бледным я его еще не видел. Свою тонкую, бессильную руку он положил папе на плечо.
– Я… я знаю, как мало помогают слова, поверь, Эдмунд. – Голос его звучал глухо. – Просто хочу, чтобы ты знал: я сделал все возможное. Миссис Эшер…
Он встряхнул покатыми плечами, словно слабо гневаясь на судьбу.
– Миссис Эшер просто была недостаточно сильна. Это само по себе странно… ребенок оказался как будто бы слишком велик для нее. Он прямо высосал из матери все силы, всю волю. Словно…
Слова его канули во тьму, куда вслед за ними уже падал и я. Я хотел закричать, заплакать, но не мог. Страх и одиночество стиснули мне грудь; я едва мог дышать. Потом, уже годы спустя, конец этой неоконченной фразы Эллерби так и преследовал меня: «…словно он убил ее, чтобы выжить самому».
Они похоронили маму в тенистом уголке кладбища, за церковью. Вся деревня пришла и стояла там, под иглами ливня, склонив головы в безмолвном горе. И сквозь все это, требовательный и наглый, пробивался воинственный вой младенца Клода. В этих властительных воплях было что-то отчаянно неправильное, чтобы не сказать нечестивое – как будто этот темноголовый горлопан уже был запанибрата со смертью и не собирался ни горевать, ни, тем паче, пасовать перед ее неумолимым лицом.
С того дня и дальше Иннисвичский Приорат находился в полной и безраздельной собственности моего брата. Завывания, впрочем, очень скоро прекратились, и голос Клода с самых младых ногтей приобрел странно свистящие и шипящие модуляции – но менее властным от этого не стал. Напротив, сама его тихая мягкость, казалось, лишь способствовала силе, и влияние его на слушателя от этого только возрастало. Воля Клода, а отнюдь не его голос, правила Приоратом и всеми его обитателями. Голос был просто инструментом.
Папа стал Клоду настоящим рабом. Вся нежнейшая, невзыскательная любовь, которую он питал к маме, пока та была жива, теперь досталась ему. Надо думать, отец видел в младшем сыне последнюю память о той, чья могила теперь была вечно убрана цветами – во всякое время года. Мне его было ужасно жалко – ибо мой брат, это слабое, отрешенное, задумчивое создание, абсолютно не нуждался ни в любви, ни в помощи. Всю свою жизнь Клод Эшер был совершенно холоден и самодостаточен – и, более того, способен получить все, чего бы ни пожелал.
Постоянное беспокойство по поводу сомнительного здоровья Клода привело к дальнейшим эскападам со стороны отца. Вместо того чтобы отослать мальчишку в школу и избавить от гнетущей атмосферы Приората, папа принялся нанимать частных учителей. План, разумеется, с треском провалился. Раз за разом все начиналось хорошо, но стоило очередному ученому джентльмену или леди свить в Приорате уютное и хлебное гнездышко, как тут же все шло насмарку. Попечение об одном-единственном мальчике представлялось им удачнейшей в мире синекурой, но в какой-то момент каждый из них понимал, что чувствует к питомцу живейшую неприязнь, открытую или тайную. Никто в итоге не задерживался в Иннисвиче больше, чем на пару недель. Когда очередной бедолага покидал наш негостеприимный кров, мне иногда случалось поглядеть из сада вверх, и за окном второго этажа я видел бледную, тонкую физиономию Клода: по его бесцветным губам неизменно блуждала довольная и злобная улыбка. Стоило назойливому чужаку оставить наши пределы, и вороватый изоляционизм моего дражайшего брата снова окутывал Приорат, будто гробовым покровом.
II
В восточном крыле Приората, за массивной барочной дверью пряталась комната, которой я никогда в жизни не видел. Нечестивые слухи о ней будоражили добропорядочный Иннисвич с одной достопамятной ночи в конце XVIII века. Отец никогда ни словом не обмолвился нам о жутких легендах, гнездившихся и шептавших гнусности за этим резным порталом. С него было довольно, что сто лет назад комнату заперли и забыли. Но мы с Клодом держали ушки на макушке и потому слышали как приходящая прислуга из деревни, ежась от удовольствия, шепотом смакует кошмарные подробности тайных злодеяний, отошедших в далекое прошлое.
В 1793 году Иавис Дризен, тогдашний пастор иннисвичской церкви, возвратился из длительного отпуска в Европе и привез с собой женщину, с которой успел познакомиться и, более того, пожениться на континенте. В архивах местной библиотеки сохранились письменные упоминания о ее необычайной красоте – довольно разрозненные и по большей части двусмысленные или даже оскорбительные. Впрочем, в одном все эти свидетельства соглашались друг с другом: супруга Иависа Дризена была тайной последовательницей ведовства. Она родилась в какой-то неизвестной и пользующейся дурной славой венгерской деревушке. Вскоре уже весь Иннисвич шептался, что эта колдунья, эта наложница сил тьмы недостойна жить среди честных христиан, а в ту ночь, когда истеричная, тупоголовая баба, прислуживавшая Дризенам, сбежала из Приората, вопя на всю деревню, шепот перерос чуть ли не в революцию. Изловив старуху, деревенские попробовали выяснить причину ее припадка, и тут-то и всплыла загадочная комната в восточном крыле. Там пытливые селяне обнаружили ответы на все свои вопросы – в виде обугленных останков молодой жены Иависа Дризена, прикованных к вертелу в фундаментальных размеров старинном камине. На одной из массивных потолочных балок бесшумно раскачивался труп самого пастора Иависа. На следующий день тела вынесли из комнаты и похоронили, а само помещение запечатали.
Так вот, когда Клоду Эшеру стукнуло двенадцать, он потребовал эту комнату себе во владение.
Отец разволновался пуще прежнего и, наконец-то, открыто заявил, что его беспокоит нездоровый индивидуализм Клода – а тот, реквизировав комнату в восточном крыле, прекратил практически все контакты с внешним миром. И вправду было что-то болезненное и тревожащее душу в том, как он сидел дни и ночи напролет в своем неприкосновенном убежище. Тяжелая, покрытая затейливой резьбой деревянная дверь неизменно стояла запертой. В ясные сухие дни Клод, бывало, часами и безо всякой цели бродил по пустынному выцветшему берегу моря; ключ от комнаты он, разумеется, всегда носил с собой. Подгоняемый любопытством и отцовскими сетованьями, я частенько пытался найти хоть какие-то общие с братом интересы, которые могли бы свести нас поближе и дать мне возможность проникнуть в ту тайну, которую он столь ревниво прятал в своем одиноком, населенном призраками прошлого обиталище. Раз или два я даже пытался составить ему компанию в экспедициях вдоль линии прибоя, но его мрачная неразговорчивость очень ясно дала понять, что мне тут не рады. В конце концов, я разочаровался и оставил эти тщетные попытки. Всем было бы лучше, если бы я так никогда и не набрался смелости бросить Клоду вызов и проникнуть в его запретную комнату, – но, увы, тут в дело вмешался мой ирландский сеттер, Тэм.
Зная, что я обожаю собак, отец подарил мне его на двадцать второй день рожденья. В возрасте чуть больше года он уже был отлично дрессирован. Ум он имел острый, глаза добрые, а шерсть – того дивного медного цвета, который делает всю породу исключительным образчиком красоты. Не успел я оглянуться, как мы с Тэмом уже были неразлучны: куда я, туда и он. Его бурные, временами потешные игры хоть немного развеивали сумрак, вечно окутывавший наш Приорат, который будто весь зарос какой-то липкой, удушающей грязью, не пропускавшей ни солнечный свет, ни обычную человеческую радость. И, разумеется, Клод возненавидел Тэма с первого же взгляда.
Словно повинуясь некому врожденному инстинкту, пес избегал моего брата. Это было совсем не ново: все животные выказывали к нему самую живейшую неприязнь. Наверняка присущая им первобытная чувствительность предупреждала их о скрытом в нем зле, недоступном куда более грубым и тяжеловесным чувствам человека. Обычно эта открытая враждебность вызывала у Клода лишь некоторое сардоническое веселье. Но Тэм его откровенно раздражал. Возможно, причина была в том, что пес вторгся на территорию Приората, где до тех пор властвовал исключительно Клод. При каждом удобном случае он довольно неуклюже пытался приручить пса, лишь усиливая тем самым мои подозрения.
В тот день мы с Тэмом, как обычно, резвились в серой, сумеречной тишине сада. Я веселился, глядя, как пес носится за трухлявой ясеневой палочкой, которую я кидал ему от забора в сторону мощенной плитняком террасы – на нее выходила своими стеклянными створными дверями библиотека. Вдруг сеттер сделал стойку, так и не добежав до палочки, а потом поджал хвост. Вся его огненная фигура, озаренная светом близящегося к закату солнца, напряглась, брыли задрожали, обнажая клыки. Задорный, славный Тэм в мгновение ока превратился в перепуганное животное.
Я поднял глаза и обнаружил, что над Тэмовой игрушкой стоит Клод. Он улыбался, его бледные губы кривились, показывая мелкие острые зубы, но во взгляде никакого веселья не было. Зато была злоба человека, которому помешали. Мне показалось, что он вздрогнул, когда в горле Тэма заворочался глухой рык – и не успел я вмешаться, как мой брат с хриплым хохотом сцапал собаку. Я услышал, как он бормочет: «А ну, иди, сюда, чертенок!» – а потом услышал дикий визг Тэма, и почти сразу же резкий вскрик боли.
– Тэм! – закричал я. – Тэм, фу! Ко мне!
Варварская сцена закончилась так же внезапно как началась. В ясеневой рощице воцарилась страшная, тяжелая тишина. Лист спланировал к моим ногам и лег на холодный камень. Тэм, жалобно скуля, кинулся ко мне и прижался к ногам: он весь дрожал. Клод не ругался – он даже ни слова не вымолвил. Он просто стоял и смотрел пустым взглядом на кровь, капавшую из двух ранок на тыльной стороне его бледной руки. Потом перевел взгляд на прячущуюся за меня собаку, и в нем сверкнула такая затаенная злоба, такая сатанинская ненависть, что, наверное, старше самого человеческого рода – огненный отголосок забытых эонов, когда эта ненависть правила миром. Прошло одно длинное мгновение. Клод развернулся и сквозь стеклянное окно-дверь исчез в сумраке библиотеки. Я утешительно потрепал Тэма по холке, но рука у меня тряслась. Я сказал себе не дурить, сказал, что бояться нечего… но вечером Тэм исчез.
Я, как обычно, отправился к конуре, спустить собаку с привязи и повести на ежедневную прогулку по деревне – но обнаружил только измочаленный конец поводка, привязанного к железному кольцу возле дверцы. И вот там, стоя в сгущающейся душной тьме, я словно во вспышке вспомнил едва сдерживаемую ярость на бескровной физиономии Клода, а сразу же вслед за ним мне привиделась запретная дверь в восточном крыле, надгробье всякой истины.
Меня прошиб озноб. Я сказал себе, что у меня просто распоясалось воображение. Вполне возможно, Тэм просто перегрыз привязь и умчался навстречу свободе – носится сейчас где-нибудь по деревне и ждет меня. Но и идя по тропинке в Иннисвич, и расспрашивая завсегдатаев трактира, и болтая с игравшими на улице в салки детишками, я уже знал, что мне скажут. Никто Тэма не видел и не слышал – с самого вчерашнего вечера, когда мы с ним были тут в последний раз. Непривычная холодная ярость захватила меня целиком. Возвращаясь в Приорат, я понимал, что сегодня взломаю святилище Клода, чего бы мне это ни стоило.
Прежде чем уйти домой, в деревню, экономка оставила для меня в библиотеке поднос, на котором обнаружились сандвичи, сконы и кофейник горячего шоколада. Я ни к чему не притронулся. Осторожно прокравшись через катакомбы нижнего холла в сумрачную, как склеп, буфетную, я нашел там то, что мне было нужно. Из ржавого, редко используемого ящика с инструментами я извлек моток толстой проволоки, загнул один конец в аккуратный крюк и так же беззвучно и бдительно проделал обратный путь, после чего поднялся по широкой, вьющейся спиралью лестнице наверх. Где-то в доме вековая балка проскрипела зловещее одинокое ругательство. Из комнаты в самом начале лестницы доносился тяжелый, успокаивающе обычный храп отца. Чуть дальше дверь в спальню Клода стояла приоткрытая. Света внутри не было. Я задержал дыхание и вперил взгляд в стигийскую тьму комнаты. Медленно, очень медленно водянистый лунный свет нарисовал мне распростертую на кровати под балдахином фигуру Клода. Брат дышал размеренно и глубоко.
Изо всех сил стараясь не шуметь – мое усердие удивило меня самого – я прикрыл ему дверь и двинулся сквозь тени дальше, к комнате в восточном крыле.
Я совсем не был уверен, что мне все удастся. Крученая проволока извивалась в моих неверных пальцах, грохоча в старинном замке, будто откованные в аду цепи какого-нибудь добропорядочного призрака. Понятия не имею, сколько я там воевал с дверью, пока меня не вознаградил, наконец, глухой скрежет несговорчивого механизма. Я толкнул тяжелую дверь мокрой от пота рукой, и она бесшумно отворилась внутрь. Густая тьма, казалось, потекла изнутри и чуть не засосала меня в черный водоворот. Мне внезапно стало дурно. Жуткие, отдающие могилой миазмы нахлынули со всех сторон. Это была вонь забытых веков, тошнотворная, эктоплазмическая аура мертвой плоти. Я запалил свечу и при ее свете разглядел расчищенный на столе, среди зловеще мерцающей стеклянной лабораторной посуды, реторт и пробирок непонятно какой давности, небольшой круг. Посреди него возвышалась статуэтка, вырезанная словно бы из сырого, точеного гнилью дерева. Я шагнул вперед и уставился на произведение искусства, одновременно изысканное и невыразимо злое; меня не оставляло ощущение, что руки, изваявшие эту вещь, направлял какой-то нечестивый гений. Никакое человеческое мастерство не сумело бы породить столь сверхъестественно совершенное изображение Тэма. Миниатюрное животное лежало на боку и смотрело в пламя свечи жутко пустым глазом. Горло от уха до уха зияло страшной расселиной, и из этой мастерски изображенной раны сочился мерзкий зеленый ихор, медленно расползавшийся лужей по изрезанной поверхности стола.
Не могу сказать, сколько я стоял там, таращась на этот зловонный, разлагающийся портрет смерти. Разрозненные и невыносимые видения милого зверя, который так много для меня значил, мерцали в окружающей тьме. Физическая немочь вернулась, скрутила мне желудок; я подумал о Тэме, который сейчас где-то далеко, один, плачет, роняя последние капли своей недолгой жизни.
За завтраком наутро экономка ворвалась в столовую и сообщила, что со мной срочно хочет поговорить деревенский рыбак. Конечно, они нашли Тэма.
Пронизывающий холодный туман жадными пальцами наползал на берег с Атлантики. Он завивался, как эктоплазма со спиритического сеанса среди промокших от росы трав, жесткими иглами торчавших по гребням дюн. Я встал на колени рядом с жалкими, обмякшими останками, наполовину погребенными под нанесенным ветрами песком. Глубокая медь шерсти на шее Тэма была испачкана чем-то еще более красным и вдобавок липким. Ужасный разрез алел, как гротескная улыбка идиота. Пес был мертв уже много часов. Я встал. Рыбак украдкой вытер слезу с выжженной солью щеки.
– Мы в деревне все любили Тэма, сэр… Он был такой добрый с детьми.
Он тряхнул головой.
– Это должна быть прямо очень большая тварюга, чтобы вот так раскроить ему глотку…
Я промолчал. Потом послал его за лопатой и куском просмоленной парусины. Мы завернули Тэма в холстину и похоронили там же, на дюне. Песок был сырой и холодный. Туман так и струился в неглубокую яму могилы. Когда мы забросали ее, я отметил место одной-единственной вылизанной морем ракушкой. Все время, пока мы работали, я раздумывал над словами рыбака. О да, ничто, существующее в природе, ни человек, ни зверь, не причиняло вреда моему Тэму. Его уничтожило что-то совсем другое.
Отец правды так и не узнал. Я предоставил ему верить в сказку, которая ходила по деревне: будто на Тэма напала и убила какая-то бродячая зверюга. Никакого желания давать папе лишние поводы для волнения у меня не было и в помине. Годы и без того тяжким бременем ложились ему на плечи; он так и не оправился от смерти мамы – я хотел, чтобы свои угасающие дни он провел хотя бы в относительном мире.
Вскоре после ужина я сказал, что иду спать. На лестнице рядом со мной незаметно возник Клод. Он ни слова мне не сказал, но задержался у моей двери. Невольно я посмотрел на него. Он улыбался. Его взрослое бледное лицо никак не сочеталось с мальчишеской одеждой – и, о да, я уже видел на нем такое выражение раньше. Это была та же триумфальная, исполненная жестокого веселья улыбка, что и в тот день, когда последний учитель покидал Иннисвичский Приорат. Клод Эшер снова победил дерзкого, осмелившегося вторгнуться на его территорию. После долгой паузы он тихо сказал: «Спокойной ночи!» – и удалился по окутанному тенями коридору, который вел в восточное крыло.
Больше я его не видел почти четыре года.
III
На следующее утро, не дожидаясь, пока Клод встанет и спустится к завтраку, я попрощался с отцом и отбыл, как уже некоторое время планировал, в Принстон – учиться журналистике. Несколько месяцев темные воспоминания об этих последних часах в Приорате маячили где-то на периферии рассудка, но постепенно нормальная человеческая забывчивость взяла верх: память сложила страшную судьбу Тэма на затянутую паутиной полку в архиве, захлопнула дверь и повернула ключ. Жизнь в университете была приятно обыденной и ничем не напоминала ту, которую я вел раньше, в тени брата в Иннисвичском Приорате. Единственной ниточкой, еще связывавшей меня с Клодом в эти четыре счастливых, суматошных года, оставалась переписка с отцом. Увы, с течением времени его письма становились все более натянутыми. Изо всех сил стараясь казаться веселым и всем довольным, он ничего не мог поделать с подспудно проникающей в них тревогой о Клоде. Случайные, скудные фразы там и сям намекали, что брат становится все более скрытным, все более неуправляемым. Каждая ввергала меня вновь в бесконечные мрачные лабиринты памяти, воскрешая отвратительное, ухмыляющееся лицо, которое я хотел поскорее забыть. К тому же бывали мгновения, когда мне казалось, что тлетворное влияние брата способно достать меня даже здесь. Для кое-каких консервативных элементов университетской общественности, среди которых встречались уроженцы Иннисвича и ближайшей округи, я стал предметом довольно-таки оскорбительного любопытства. На меня смотрели искоса как на «того парня из Иннисвичского Приората – ну, вы знаете… братца Клода Эшера».
Когда на вручение степени в Принстон приехал отец, Клод увязался за ним. Вспоминая тот вечер у меня в гостиной, я теперь уже понимаю, что не будь мы с папой так ослеплены желанием разглядеть в Клоде хоть что-то хорошее, мы бы с самого начала угадали страшную правду. Вместо этого мы с отчаянной надеждой слушали брата, тихим голосом вещавшего нам о своем решении послужить человечеству на медицинском поприще. Счастливый впервые за долгие годы, отец впитывал каждый звук его лицемерной, кощунственной лжи. Прежде чем отправиться почивать, он сказал мне на ухо, что был бы признателен, если бы я посоветовал Клоду самый лучший профильный университет. Вот уж поистине предел мечтаний! Давать брату советы казалось мне идеей нелепой и даже претенциозной. В лучшем случае он меня просто засмеет.
Когда я вернулся в гостиную, Клод сидел развалившись в потертом кожаном кресле перед камином. Даже в теплом розовом свете дровяного огня его лицо казалось необычайно бледным. Помню, я еще подумал, что у него, должно быть, анемия. Он выглядел замерзшим, но холод этот явно проникал глубже всякой плоти, сжимая ледяными пальцами саму душу. Стоило мне усесться в кресло напротив и зажечь трубку, как он уже впился в меня взглядом. Любопытно, что древняя тайная злоба обращенной ко мне улыбки ныне была явственно окрашена страхом. Признаться, я удивился. Пока я раздумывал, как бы вывести разговор на нужную тему, Клод начал сам:
– Я, знаешь ли, уже определился с колледжем…
– О… нет, я не знал.
– Так вот – да.
Его тусклые холодные глаза вдруг сверкнули тихим коварством. Мне еще тогда стоило понять, что его выбор ничего хорошего нам не сулит. Но, честно говоря, я не почувствовал ничего – лишь смутное и слегка тревожное удивление – когда он сказал:
– Я решил поступить в Мискатонский университет.
Название он произнес с необычной гулкой четкостью, и в этот миг я снова уловил невольный проблеск тревоги за его скрытной улыбающейся маской. Можно подумать, Клод боялся, что я узнаю это слово – как будто, с ним было связано что-то порочащее, компрометирующее, и он отчаянно надеялся, что мне ничего не известно. Когда я поинтересовался, где находится Мискатон и какова его репутация, он почти незаметно для постороннего взгляда расслабился. Своим шипящим и странно гипнотическим голосом он принялся рисовать приятнейшую картину: богатый колледж с древними традициями, расположившийся среди живописных холмов Аркхэма, что в северной части Новой Англии. Той ночью он ни словом не обмолвился о том, какие богопротивные ужасы скрываются за увитыми плющом стенами Мискатонской библиотеки. Все свою чарующую ложь он излил на меня с неподражаемой естественностью. И, несмотря на слабое предчувствие опасности, мучившее меня с самого начала разговора, в конце его я одобрил выбор Клода. Главным образом потому, что глядя на его ухмыляющуюся, заледенелую в своем упорстве физиономию, я понимал, что все равно никак не смогу повлиять на его решение.
Первый курс в Мискатоне Клод одолел просто блестяще. Его оценки были настолько выше среднего, что заслужили в итоге восторженное, полное комплиментов письмо от декана. Я помню, как все сомнения смыло с лица читавшего сию эпистолу отца: он передал мне бумагу с выражением поистине детской гордости за свое произведение. Да и сам я был чрезвычайно польщен столь безоговорочной похвалой моему брату. Даже скверные предчувствия, весь год терзавшие меня, начали понемногу таять. А потом я прочел список предметов, в которых Клод так отличился, и теплое сиянье библиотечного камина, перед которым стояло мое кресло, словно задуло порывом холодного ветра. «Медиевистика: древние культы и секты», «История некромансии», «Сохранившаяся до наших дней литература по ведовству».
Жуткие заглавия кружили перед моим внутренним взором, скалились, прятались в темных углах комнаты. Вот тогда-то мне и открылось все чудовищное бесстыдство выбора Клода.
На втором курсе Мискатона брат приехал в Приорат на Рождество. Не успел он и двух дней пробыть дома, как отец внезапно и тяжело занемог. Причиной стал спор.
Я как раз шел мимо приоткрытой двери в библиотеку, когда услыхал отцовский голос. Я был только что из деревни, на моих задубевших от зимнего холода щеках уже готовилась расцвести приличная празднику улыбка, как вдруг… Я встал как вкопанный. Они меня не слышали. Отец сгорбился в кресле за своим письменным столом; рот его в мягком ламповом свете выглядел причудливо искривленным, глаза – испуганными. По пергаментно-сухой коже расползалась нездоровая бледность. Клод, стоя спиной ко мне, молча глядел на оранжевый освежеванный труп полена в камине.
– Клод… – Голос отца звучал глухо, словно на грудь ему давило некое тяжкое бремя. – Ты должен понять…
– Я понимаю…
Он говорил едва слышно, но с какой-то зверской твердостью.
– Нет, ты не… – Отец взмахнул бессильной, оплетенной синими венами рукой. – Пойми, что я делаю это для твоего же собственного блага. Да, мать оставила тебе по завещанию кое-какие деньги – поровну тебе и твоему брату – но они были помещены в траст и находятся на моем попечении до твоего совершеннолетия… или до моей смерти. Клод, ты должен остаться в Мискатоне. Ты…
– Я тебе уже сказа: меня тошнит от колледжа! Я уже узнал там все, что можно. Мне нужны эти деньги! Я хочу путешествовать, хочу увидеть Тибет и Китай. Хочу пожить на юге, в Индии…
Он стремительно повернулся к отцу, и я впервые увидал у него во взгляде кипучую, лихорадочную ненависть пополам с неконтролируемым гневом. Я увидал, как отец слабеет под натиском этого бесчеловечного взора. Голос брата взлетел до безумного, мучительного вопля; он навис над скорчившейся в кресле фигуркой:
– Говорю тебе, мне нужны эти деньги!
– Клод!
Я шагнул в комнату, и свертки из лавки хлынули у меня из рук. Елочные игрушки разлетелись об пол, усеяв его мириадами алых и зеленых осколков. Клод замер в нескольких футах от кресла. Отец обратил на меня широко распахнутые глаза, в которых плескались ужас и облегчение. Он снова поднял безнадежно слабую руку, словно хотел заговорить, но тут же откинулся на подушки, смертельно-бледный и бесчувственный. Задыхаясь от гнева и омерзения, я оттолкнул Клода и упал на колени подле отца. Пульс едва бился в его тонком запястье.
– Почему ты не оставишь его в покое? – прорычал я. – Почему не уберешься отсюда к дьяволу?
– Я все равно получу то, что мне нужно, – спокойно ответил он. – Так или иначе.
Только ужасное состояние отца помогло мне выплыть из холодных, вязких пучин безумия, куда я оказался ввергнут словами брата. Не успела дверь библиотеки закрыться за ним, как я уже звонил доктору Эллерби. Он приехал немедля. Годы сделали его толще и почти лишили волос. Он прописал успокоительное и несколько дней постельного режима… но я увидал на его дородном, цветущем лице то же бессильное изумление, которое помнил по ночи, когда умерла мать. Уверенным профессиональным тоном он заявил, что отцу нужно во что бы то ни стало избегать волнений. Я практически мог читать его мысли: в этом древнем доме, думал он, процветает зараза, исцелить которую не в силах никакая мирская медицина.
Доктор Эллерби навещал нас каждый вечер. Механически и с фальшивой бодростью осмотрев пациента, он спускался в библиотеку, пропустить столь необходимый в подобных обстоятельствах стаканчик. Я смотрел на его удрученно поникшие плечи: он обычно стоял у окна, глядя на лиловую зимнюю тень нашей ясеневой рощицы. Через какое-то время он медленно качал головой и произносил голосом тяжелым и утомленным:
– Все это так странно. Я просто не могу объяснить происходящее. Мы с твоим отцом знакомы с самого дня его приезда в Иннисвич: у него никогда не было проблем с кровью. Их и сейчас нет! А между тем… между тем кровь будто утекает из его организма, капля за каплей.
Слова могли быть разные, но их горький, страшный смысл оставался неизменным. Они отдавались тревожным эхом в каком-то потайном уголке моего разума, вплетаясь в холодные, ядовитые каденции другого голоса. Я снова и снова слышал звонкий хруст битых елочных игрушек под ногой у Клода и жуткое бормотанье этого бледного призрака: «Так или иначе, я все равно получу то, что мне нужно».
А одним февральским утром, когда я неба сеял ледяной дождь, в Иннисвичский Приорат доставили письмо. Оно было адресовано отцу и подписано неким Джонатаном Уайлдером, деканом Мискатонского университета. Дорогая бумага слабо шуршала под моими дрожащими пальцами. Дурное предчувствие поднялось вязкой волной, забивая легкие, лишая сил дышать. Письмо оказалось совсем коротким, а фразировка – темной и странно сконфуженной. Автор не сказал практически ничего внятного, но более чем прозрачно намекал на какой-то непонятный страх, владевший его разумом. Первым делом он заявлял, что не в силах доверить суть дела бумаге, а потому был бы весьма признателен, если бы отец приехал к нему в университет, дабы они могли в частном порядке обсудить некие необычайные обстоятельства, приведшие к чрезвычайно прискорбному повороту в академической карьере его сына, Клода.
Отец так никогда и не увидел письма. В следующую субботу поздно вечером я сел на поезд в Аркхэм. Устало откинувшись на блекло-зеленые подушки спального вагона, я неотрывно глядел в квадрат непроницаемой тьмы, служивший мне окном. Я не видел призрачных пейзажей, через которые тарахтел наш состав, подобно какому-то гигантскому фосфоресцирующему червю, вечно ползущему в могильном мраке. Перед моими горящими от бессонницы глазами, словно в гипнотическом, растленном данс-макабре так и плавало последнее предложение из письма Джонатана Уайлдера:
– Я… я знаю, как мало помогают слова, поверь, Эдмунд. – Голос его звучал глухо. – Просто хочу, чтобы ты знал: я сделал все возможное. Миссис Эшер…
Он встряхнул покатыми плечами, словно слабо гневаясь на судьбу.
– Миссис Эшер просто была недостаточно сильна. Это само по себе странно… ребенок оказался как будто бы слишком велик для нее. Он прямо высосал из матери все силы, всю волю. Словно…
Слова его канули во тьму, куда вслед за ними уже падал и я. Я хотел закричать, заплакать, но не мог. Страх и одиночество стиснули мне грудь; я едва мог дышать. Потом, уже годы спустя, конец этой неоконченной фразы Эллерби так и преследовал меня: «…словно он убил ее, чтобы выжить самому».
Они похоронили маму в тенистом уголке кладбища, за церковью. Вся деревня пришла и стояла там, под иглами ливня, склонив головы в безмолвном горе. И сквозь все это, требовательный и наглый, пробивался воинственный вой младенца Клода. В этих властительных воплях было что-то отчаянно неправильное, чтобы не сказать нечестивое – как будто этот темноголовый горлопан уже был запанибрата со смертью и не собирался ни горевать, ни, тем паче, пасовать перед ее неумолимым лицом.
С того дня и дальше Иннисвичский Приорат находился в полной и безраздельной собственности моего брата. Завывания, впрочем, очень скоро прекратились, и голос Клода с самых младых ногтей приобрел странно свистящие и шипящие модуляции – но менее властным от этого не стал. Напротив, сама его тихая мягкость, казалось, лишь способствовала силе, и влияние его на слушателя от этого только возрастало. Воля Клода, а отнюдь не его голос, правила Приоратом и всеми его обитателями. Голос был просто инструментом.
Папа стал Клоду настоящим рабом. Вся нежнейшая, невзыскательная любовь, которую он питал к маме, пока та была жива, теперь досталась ему. Надо думать, отец видел в младшем сыне последнюю память о той, чья могила теперь была вечно убрана цветами – во всякое время года. Мне его было ужасно жалко – ибо мой брат, это слабое, отрешенное, задумчивое создание, абсолютно не нуждался ни в любви, ни в помощи. Всю свою жизнь Клод Эшер был совершенно холоден и самодостаточен – и, более того, способен получить все, чего бы ни пожелал.
Постоянное беспокойство по поводу сомнительного здоровья Клода привело к дальнейшим эскападам со стороны отца. Вместо того чтобы отослать мальчишку в школу и избавить от гнетущей атмосферы Приората, папа принялся нанимать частных учителей. План, разумеется, с треском провалился. Раз за разом все начиналось хорошо, но стоило очередному ученому джентльмену или леди свить в Приорате уютное и хлебное гнездышко, как тут же все шло насмарку. Попечение об одном-единственном мальчике представлялось им удачнейшей в мире синекурой, но в какой-то момент каждый из них понимал, что чувствует к питомцу живейшую неприязнь, открытую или тайную. Никто в итоге не задерживался в Иннисвиче больше, чем на пару недель. Когда очередной бедолага покидал наш негостеприимный кров, мне иногда случалось поглядеть из сада вверх, и за окном второго этажа я видел бледную, тонкую физиономию Клода: по его бесцветным губам неизменно блуждала довольная и злобная улыбка. Стоило назойливому чужаку оставить наши пределы, и вороватый изоляционизм моего дражайшего брата снова окутывал Приорат, будто гробовым покровом.
II
В восточном крыле Приората, за массивной барочной дверью пряталась комната, которой я никогда в жизни не видел. Нечестивые слухи о ней будоражили добропорядочный Иннисвич с одной достопамятной ночи в конце XVIII века. Отец никогда ни словом не обмолвился нам о жутких легендах, гнездившихся и шептавших гнусности за этим резным порталом. С него было довольно, что сто лет назад комнату заперли и забыли. Но мы с Клодом держали ушки на макушке и потому слышали как приходящая прислуга из деревни, ежась от удовольствия, шепотом смакует кошмарные подробности тайных злодеяний, отошедших в далекое прошлое.
В 1793 году Иавис Дризен, тогдашний пастор иннисвичской церкви, возвратился из длительного отпуска в Европе и привез с собой женщину, с которой успел познакомиться и, более того, пожениться на континенте. В архивах местной библиотеки сохранились письменные упоминания о ее необычайной красоте – довольно разрозненные и по большей части двусмысленные или даже оскорбительные. Впрочем, в одном все эти свидетельства соглашались друг с другом: супруга Иависа Дризена была тайной последовательницей ведовства. Она родилась в какой-то неизвестной и пользующейся дурной славой венгерской деревушке. Вскоре уже весь Иннисвич шептался, что эта колдунья, эта наложница сил тьмы недостойна жить среди честных христиан, а в ту ночь, когда истеричная, тупоголовая баба, прислуживавшая Дризенам, сбежала из Приората, вопя на всю деревню, шепот перерос чуть ли не в революцию. Изловив старуху, деревенские попробовали выяснить причину ее припадка, и тут-то и всплыла загадочная комната в восточном крыле. Там пытливые селяне обнаружили ответы на все свои вопросы – в виде обугленных останков молодой жены Иависа Дризена, прикованных к вертелу в фундаментальных размеров старинном камине. На одной из массивных потолочных балок бесшумно раскачивался труп самого пастора Иависа. На следующий день тела вынесли из комнаты и похоронили, а само помещение запечатали.
Так вот, когда Клоду Эшеру стукнуло двенадцать, он потребовал эту комнату себе во владение.
Отец разволновался пуще прежнего и, наконец-то, открыто заявил, что его беспокоит нездоровый индивидуализм Клода – а тот, реквизировав комнату в восточном крыле, прекратил практически все контакты с внешним миром. И вправду было что-то болезненное и тревожащее душу в том, как он сидел дни и ночи напролет в своем неприкосновенном убежище. Тяжелая, покрытая затейливой резьбой деревянная дверь неизменно стояла запертой. В ясные сухие дни Клод, бывало, часами и безо всякой цели бродил по пустынному выцветшему берегу моря; ключ от комнаты он, разумеется, всегда носил с собой. Подгоняемый любопытством и отцовскими сетованьями, я частенько пытался найти хоть какие-то общие с братом интересы, которые могли бы свести нас поближе и дать мне возможность проникнуть в ту тайну, которую он столь ревниво прятал в своем одиноком, населенном призраками прошлого обиталище. Раз или два я даже пытался составить ему компанию в экспедициях вдоль линии прибоя, но его мрачная неразговорчивость очень ясно дала понять, что мне тут не рады. В конце концов, я разочаровался и оставил эти тщетные попытки. Всем было бы лучше, если бы я так никогда и не набрался смелости бросить Клоду вызов и проникнуть в его запретную комнату, – но, увы, тут в дело вмешался мой ирландский сеттер, Тэм.
Зная, что я обожаю собак, отец подарил мне его на двадцать второй день рожденья. В возрасте чуть больше года он уже был отлично дрессирован. Ум он имел острый, глаза добрые, а шерсть – того дивного медного цвета, который делает всю породу исключительным образчиком красоты. Не успел я оглянуться, как мы с Тэмом уже были неразлучны: куда я, туда и он. Его бурные, временами потешные игры хоть немного развеивали сумрак, вечно окутывавший наш Приорат, который будто весь зарос какой-то липкой, удушающей грязью, не пропускавшей ни солнечный свет, ни обычную человеческую радость. И, разумеется, Клод возненавидел Тэма с первого же взгляда.
Словно повинуясь некому врожденному инстинкту, пес избегал моего брата. Это было совсем не ново: все животные выказывали к нему самую живейшую неприязнь. Наверняка присущая им первобытная чувствительность предупреждала их о скрытом в нем зле, недоступном куда более грубым и тяжеловесным чувствам человека. Обычно эта открытая враждебность вызывала у Клода лишь некоторое сардоническое веселье. Но Тэм его откровенно раздражал. Возможно, причина была в том, что пес вторгся на территорию Приората, где до тех пор властвовал исключительно Клод. При каждом удобном случае он довольно неуклюже пытался приручить пса, лишь усиливая тем самым мои подозрения.
В тот день мы с Тэмом, как обычно, резвились в серой, сумеречной тишине сада. Я веселился, глядя, как пес носится за трухлявой ясеневой палочкой, которую я кидал ему от забора в сторону мощенной плитняком террасы – на нее выходила своими стеклянными створными дверями библиотека. Вдруг сеттер сделал стойку, так и не добежав до палочки, а потом поджал хвост. Вся его огненная фигура, озаренная светом близящегося к закату солнца, напряглась, брыли задрожали, обнажая клыки. Задорный, славный Тэм в мгновение ока превратился в перепуганное животное.
Я поднял глаза и обнаружил, что над Тэмовой игрушкой стоит Клод. Он улыбался, его бледные губы кривились, показывая мелкие острые зубы, но во взгляде никакого веселья не было. Зато была злоба человека, которому помешали. Мне показалось, что он вздрогнул, когда в горле Тэма заворочался глухой рык – и не успел я вмешаться, как мой брат с хриплым хохотом сцапал собаку. Я услышал, как он бормочет: «А ну, иди, сюда, чертенок!» – а потом услышал дикий визг Тэма, и почти сразу же резкий вскрик боли.
– Тэм! – закричал я. – Тэм, фу! Ко мне!
Варварская сцена закончилась так же внезапно как началась. В ясеневой рощице воцарилась страшная, тяжелая тишина. Лист спланировал к моим ногам и лег на холодный камень. Тэм, жалобно скуля, кинулся ко мне и прижался к ногам: он весь дрожал. Клод не ругался – он даже ни слова не вымолвил. Он просто стоял и смотрел пустым взглядом на кровь, капавшую из двух ранок на тыльной стороне его бледной руки. Потом перевел взгляд на прячущуюся за меня собаку, и в нем сверкнула такая затаенная злоба, такая сатанинская ненависть, что, наверное, старше самого человеческого рода – огненный отголосок забытых эонов, когда эта ненависть правила миром. Прошло одно длинное мгновение. Клод развернулся и сквозь стеклянное окно-дверь исчез в сумраке библиотеки. Я утешительно потрепал Тэма по холке, но рука у меня тряслась. Я сказал себе не дурить, сказал, что бояться нечего… но вечером Тэм исчез.
Я, как обычно, отправился к конуре, спустить собаку с привязи и повести на ежедневную прогулку по деревне – но обнаружил только измочаленный конец поводка, привязанного к железному кольцу возле дверцы. И вот там, стоя в сгущающейся душной тьме, я словно во вспышке вспомнил едва сдерживаемую ярость на бескровной физиономии Клода, а сразу же вслед за ним мне привиделась запретная дверь в восточном крыле, надгробье всякой истины.
Меня прошиб озноб. Я сказал себе, что у меня просто распоясалось воображение. Вполне возможно, Тэм просто перегрыз привязь и умчался навстречу свободе – носится сейчас где-нибудь по деревне и ждет меня. Но и идя по тропинке в Иннисвич, и расспрашивая завсегдатаев трактира, и болтая с игравшими на улице в салки детишками, я уже знал, что мне скажут. Никто Тэма не видел и не слышал – с самого вчерашнего вечера, когда мы с ним были тут в последний раз. Непривычная холодная ярость захватила меня целиком. Возвращаясь в Приорат, я понимал, что сегодня взломаю святилище Клода, чего бы мне это ни стоило.
Прежде чем уйти домой, в деревню, экономка оставила для меня в библиотеке поднос, на котором обнаружились сандвичи, сконы и кофейник горячего шоколада. Я ни к чему не притронулся. Осторожно прокравшись через катакомбы нижнего холла в сумрачную, как склеп, буфетную, я нашел там то, что мне было нужно. Из ржавого, редко используемого ящика с инструментами я извлек моток толстой проволоки, загнул один конец в аккуратный крюк и так же беззвучно и бдительно проделал обратный путь, после чего поднялся по широкой, вьющейся спиралью лестнице наверх. Где-то в доме вековая балка проскрипела зловещее одинокое ругательство. Из комнаты в самом начале лестницы доносился тяжелый, успокаивающе обычный храп отца. Чуть дальше дверь в спальню Клода стояла приоткрытая. Света внутри не было. Я задержал дыхание и вперил взгляд в стигийскую тьму комнаты. Медленно, очень медленно водянистый лунный свет нарисовал мне распростертую на кровати под балдахином фигуру Клода. Брат дышал размеренно и глубоко.
Изо всех сил стараясь не шуметь – мое усердие удивило меня самого – я прикрыл ему дверь и двинулся сквозь тени дальше, к комнате в восточном крыле.
Я совсем не был уверен, что мне все удастся. Крученая проволока извивалась в моих неверных пальцах, грохоча в старинном замке, будто откованные в аду цепи какого-нибудь добропорядочного призрака. Понятия не имею, сколько я там воевал с дверью, пока меня не вознаградил, наконец, глухой скрежет несговорчивого механизма. Я толкнул тяжелую дверь мокрой от пота рукой, и она бесшумно отворилась внутрь. Густая тьма, казалось, потекла изнутри и чуть не засосала меня в черный водоворот. Мне внезапно стало дурно. Жуткие, отдающие могилой миазмы нахлынули со всех сторон. Это была вонь забытых веков, тошнотворная, эктоплазмическая аура мертвой плоти. Я запалил свечу и при ее свете разглядел расчищенный на столе, среди зловеще мерцающей стеклянной лабораторной посуды, реторт и пробирок непонятно какой давности, небольшой круг. Посреди него возвышалась статуэтка, вырезанная словно бы из сырого, точеного гнилью дерева. Я шагнул вперед и уставился на произведение искусства, одновременно изысканное и невыразимо злое; меня не оставляло ощущение, что руки, изваявшие эту вещь, направлял какой-то нечестивый гений. Никакое человеческое мастерство не сумело бы породить столь сверхъестественно совершенное изображение Тэма. Миниатюрное животное лежало на боку и смотрело в пламя свечи жутко пустым глазом. Горло от уха до уха зияло страшной расселиной, и из этой мастерски изображенной раны сочился мерзкий зеленый ихор, медленно расползавшийся лужей по изрезанной поверхности стола.
Не могу сказать, сколько я стоял там, таращась на этот зловонный, разлагающийся портрет смерти. Разрозненные и невыносимые видения милого зверя, который так много для меня значил, мерцали в окружающей тьме. Физическая немочь вернулась, скрутила мне желудок; я подумал о Тэме, который сейчас где-то далеко, один, плачет, роняя последние капли своей недолгой жизни.
За завтраком наутро экономка ворвалась в столовую и сообщила, что со мной срочно хочет поговорить деревенский рыбак. Конечно, они нашли Тэма.
Пронизывающий холодный туман жадными пальцами наползал на берег с Атлантики. Он завивался, как эктоплазма со спиритического сеанса среди промокших от росы трав, жесткими иглами торчавших по гребням дюн. Я встал на колени рядом с жалкими, обмякшими останками, наполовину погребенными под нанесенным ветрами песком. Глубокая медь шерсти на шее Тэма была испачкана чем-то еще более красным и вдобавок липким. Ужасный разрез алел, как гротескная улыбка идиота. Пес был мертв уже много часов. Я встал. Рыбак украдкой вытер слезу с выжженной солью щеки.
– Мы в деревне все любили Тэма, сэр… Он был такой добрый с детьми.
Он тряхнул головой.
– Это должна быть прямо очень большая тварюга, чтобы вот так раскроить ему глотку…
Я промолчал. Потом послал его за лопатой и куском просмоленной парусины. Мы завернули Тэма в холстину и похоронили там же, на дюне. Песок был сырой и холодный. Туман так и струился в неглубокую яму могилы. Когда мы забросали ее, я отметил место одной-единственной вылизанной морем ракушкой. Все время, пока мы работали, я раздумывал над словами рыбака. О да, ничто, существующее в природе, ни человек, ни зверь, не причиняло вреда моему Тэму. Его уничтожило что-то совсем другое.
Отец правды так и не узнал. Я предоставил ему верить в сказку, которая ходила по деревне: будто на Тэма напала и убила какая-то бродячая зверюга. Никакого желания давать папе лишние поводы для волнения у меня не было и в помине. Годы и без того тяжким бременем ложились ему на плечи; он так и не оправился от смерти мамы – я хотел, чтобы свои угасающие дни он провел хотя бы в относительном мире.
Вскоре после ужина я сказал, что иду спать. На лестнице рядом со мной незаметно возник Клод. Он ни слова мне не сказал, но задержался у моей двери. Невольно я посмотрел на него. Он улыбался. Его взрослое бледное лицо никак не сочеталось с мальчишеской одеждой – и, о да, я уже видел на нем такое выражение раньше. Это была та же триумфальная, исполненная жестокого веселья улыбка, что и в тот день, когда последний учитель покидал Иннисвичский Приорат. Клод Эшер снова победил дерзкого, осмелившегося вторгнуться на его территорию. После долгой паузы он тихо сказал: «Спокойной ночи!» – и удалился по окутанному тенями коридору, который вел в восточное крыло.
Больше я его не видел почти четыре года.
III
На следующее утро, не дожидаясь, пока Клод встанет и спустится к завтраку, я попрощался с отцом и отбыл, как уже некоторое время планировал, в Принстон – учиться журналистике. Несколько месяцев темные воспоминания об этих последних часах в Приорате маячили где-то на периферии рассудка, но постепенно нормальная человеческая забывчивость взяла верх: память сложила страшную судьбу Тэма на затянутую паутиной полку в архиве, захлопнула дверь и повернула ключ. Жизнь в университете была приятно обыденной и ничем не напоминала ту, которую я вел раньше, в тени брата в Иннисвичском Приорате. Единственной ниточкой, еще связывавшей меня с Клодом в эти четыре счастливых, суматошных года, оставалась переписка с отцом. Увы, с течением времени его письма становились все более натянутыми. Изо всех сил стараясь казаться веселым и всем довольным, он ничего не мог поделать с подспудно проникающей в них тревогой о Клоде. Случайные, скудные фразы там и сям намекали, что брат становится все более скрытным, все более неуправляемым. Каждая ввергала меня вновь в бесконечные мрачные лабиринты памяти, воскрешая отвратительное, ухмыляющееся лицо, которое я хотел поскорее забыть. К тому же бывали мгновения, когда мне казалось, что тлетворное влияние брата способно достать меня даже здесь. Для кое-каких консервативных элементов университетской общественности, среди которых встречались уроженцы Иннисвича и ближайшей округи, я стал предметом довольно-таки оскорбительного любопытства. На меня смотрели искоса как на «того парня из Иннисвичского Приората – ну, вы знаете… братца Клода Эшера».
Когда на вручение степени в Принстон приехал отец, Клод увязался за ним. Вспоминая тот вечер у меня в гостиной, я теперь уже понимаю, что не будь мы с папой так ослеплены желанием разглядеть в Клоде хоть что-то хорошее, мы бы с самого начала угадали страшную правду. Вместо этого мы с отчаянной надеждой слушали брата, тихим голосом вещавшего нам о своем решении послужить человечеству на медицинском поприще. Счастливый впервые за долгие годы, отец впитывал каждый звук его лицемерной, кощунственной лжи. Прежде чем отправиться почивать, он сказал мне на ухо, что был бы признателен, если бы я посоветовал Клоду самый лучший профильный университет. Вот уж поистине предел мечтаний! Давать брату советы казалось мне идеей нелепой и даже претенциозной. В лучшем случае он меня просто засмеет.
Когда я вернулся в гостиную, Клод сидел развалившись в потертом кожаном кресле перед камином. Даже в теплом розовом свете дровяного огня его лицо казалось необычайно бледным. Помню, я еще подумал, что у него, должно быть, анемия. Он выглядел замерзшим, но холод этот явно проникал глубже всякой плоти, сжимая ледяными пальцами саму душу. Стоило мне усесться в кресло напротив и зажечь трубку, как он уже впился в меня взглядом. Любопытно, что древняя тайная злоба обращенной ко мне улыбки ныне была явственно окрашена страхом. Признаться, я удивился. Пока я раздумывал, как бы вывести разговор на нужную тему, Клод начал сам:
– Я, знаешь ли, уже определился с колледжем…
– О… нет, я не знал.
– Так вот – да.
Его тусклые холодные глаза вдруг сверкнули тихим коварством. Мне еще тогда стоило понять, что его выбор ничего хорошего нам не сулит. Но, честно говоря, я не почувствовал ничего – лишь смутное и слегка тревожное удивление – когда он сказал:
– Я решил поступить в Мискатонский университет.
Название он произнес с необычной гулкой четкостью, и в этот миг я снова уловил невольный проблеск тревоги за его скрытной улыбающейся маской. Можно подумать, Клод боялся, что я узнаю это слово – как будто, с ним было связано что-то порочащее, компрометирующее, и он отчаянно надеялся, что мне ничего не известно. Когда я поинтересовался, где находится Мискатон и какова его репутация, он почти незаметно для постороннего взгляда расслабился. Своим шипящим и странно гипнотическим голосом он принялся рисовать приятнейшую картину: богатый колледж с древними традициями, расположившийся среди живописных холмов Аркхэма, что в северной части Новой Англии. Той ночью он ни словом не обмолвился о том, какие богопротивные ужасы скрываются за увитыми плющом стенами Мискатонской библиотеки. Все свою чарующую ложь он излил на меня с неподражаемой естественностью. И, несмотря на слабое предчувствие опасности, мучившее меня с самого начала разговора, в конце его я одобрил выбор Клода. Главным образом потому, что глядя на его ухмыляющуюся, заледенелую в своем упорстве физиономию, я понимал, что все равно никак не смогу повлиять на его решение.
Первый курс в Мискатоне Клод одолел просто блестяще. Его оценки были настолько выше среднего, что заслужили в итоге восторженное, полное комплиментов письмо от декана. Я помню, как все сомнения смыло с лица читавшего сию эпистолу отца: он передал мне бумагу с выражением поистине детской гордости за свое произведение. Да и сам я был чрезвычайно польщен столь безоговорочной похвалой моему брату. Даже скверные предчувствия, весь год терзавшие меня, начали понемногу таять. А потом я прочел список предметов, в которых Клод так отличился, и теплое сиянье библиотечного камина, перед которым стояло мое кресло, словно задуло порывом холодного ветра. «Медиевистика: древние культы и секты», «История некромансии», «Сохранившаяся до наших дней литература по ведовству».
Жуткие заглавия кружили перед моим внутренним взором, скалились, прятались в темных углах комнаты. Вот тогда-то мне и открылось все чудовищное бесстыдство выбора Клода.
На втором курсе Мискатона брат приехал в Приорат на Рождество. Не успел он и двух дней пробыть дома, как отец внезапно и тяжело занемог. Причиной стал спор.
Я как раз шел мимо приоткрытой двери в библиотеку, когда услыхал отцовский голос. Я был только что из деревни, на моих задубевших от зимнего холода щеках уже готовилась расцвести приличная празднику улыбка, как вдруг… Я встал как вкопанный. Они меня не слышали. Отец сгорбился в кресле за своим письменным столом; рот его в мягком ламповом свете выглядел причудливо искривленным, глаза – испуганными. По пергаментно-сухой коже расползалась нездоровая бледность. Клод, стоя спиной ко мне, молча глядел на оранжевый освежеванный труп полена в камине.
– Клод… – Голос отца звучал глухо, словно на грудь ему давило некое тяжкое бремя. – Ты должен понять…
– Я понимаю…
Он говорил едва слышно, но с какой-то зверской твердостью.
– Нет, ты не… – Отец взмахнул бессильной, оплетенной синими венами рукой. – Пойми, что я делаю это для твоего же собственного блага. Да, мать оставила тебе по завещанию кое-какие деньги – поровну тебе и твоему брату – но они были помещены в траст и находятся на моем попечении до твоего совершеннолетия… или до моей смерти. Клод, ты должен остаться в Мискатоне. Ты…
– Я тебе уже сказа: меня тошнит от колледжа! Я уже узнал там все, что можно. Мне нужны эти деньги! Я хочу путешествовать, хочу увидеть Тибет и Китай. Хочу пожить на юге, в Индии…
Он стремительно повернулся к отцу, и я впервые увидал у него во взгляде кипучую, лихорадочную ненависть пополам с неконтролируемым гневом. Я увидал, как отец слабеет под натиском этого бесчеловечного взора. Голос брата взлетел до безумного, мучительного вопля; он навис над скорчившейся в кресле фигуркой:
– Говорю тебе, мне нужны эти деньги!
– Клод!
Я шагнул в комнату, и свертки из лавки хлынули у меня из рук. Елочные игрушки разлетелись об пол, усеяв его мириадами алых и зеленых осколков. Клод замер в нескольких футах от кресла. Отец обратил на меня широко распахнутые глаза, в которых плескались ужас и облегчение. Он снова поднял безнадежно слабую руку, словно хотел заговорить, но тут же откинулся на подушки, смертельно-бледный и бесчувственный. Задыхаясь от гнева и омерзения, я оттолкнул Клода и упал на колени подле отца. Пульс едва бился в его тонком запястье.
– Почему ты не оставишь его в покое? – прорычал я. – Почему не уберешься отсюда к дьяволу?
– Я все равно получу то, что мне нужно, – спокойно ответил он. – Так или иначе.
Только ужасное состояние отца помогло мне выплыть из холодных, вязких пучин безумия, куда я оказался ввергнут словами брата. Не успела дверь библиотеки закрыться за ним, как я уже звонил доктору Эллерби. Он приехал немедля. Годы сделали его толще и почти лишили волос. Он прописал успокоительное и несколько дней постельного режима… но я увидал на его дородном, цветущем лице то же бессильное изумление, которое помнил по ночи, когда умерла мать. Уверенным профессиональным тоном он заявил, что отцу нужно во что бы то ни стало избегать волнений. Я практически мог читать его мысли: в этом древнем доме, думал он, процветает зараза, исцелить которую не в силах никакая мирская медицина.
Доктор Эллерби навещал нас каждый вечер. Механически и с фальшивой бодростью осмотрев пациента, он спускался в библиотеку, пропустить столь необходимый в подобных обстоятельствах стаканчик. Я смотрел на его удрученно поникшие плечи: он обычно стоял у окна, глядя на лиловую зимнюю тень нашей ясеневой рощицы. Через какое-то время он медленно качал головой и произносил голосом тяжелым и утомленным:
– Все это так странно. Я просто не могу объяснить происходящее. Мы с твоим отцом знакомы с самого дня его приезда в Иннисвич: у него никогда не было проблем с кровью. Их и сейчас нет! А между тем… между тем кровь будто утекает из его организма, капля за каплей.
Слова могли быть разные, но их горький, страшный смысл оставался неизменным. Они отдавались тревожным эхом в каком-то потайном уголке моего разума, вплетаясь в холодные, ядовитые каденции другого голоса. Я снова и снова слышал звонкий хруст битых елочных игрушек под ногой у Клода и жуткое бормотанье этого бледного призрака: «Так или иначе, я все равно получу то, что мне нужно».
А одним февральским утром, когда я неба сеял ледяной дождь, в Иннисвичский Приорат доставили письмо. Оно было адресовано отцу и подписано неким Джонатаном Уайлдером, деканом Мискатонского университета. Дорогая бумага слабо шуршала под моими дрожащими пальцами. Дурное предчувствие поднялось вязкой волной, забивая легкие, лишая сил дышать. Письмо оказалось совсем коротким, а фразировка – темной и странно сконфуженной. Автор не сказал практически ничего внятного, но более чем прозрачно намекал на какой-то непонятный страх, владевший его разумом. Первым делом он заявлял, что не в силах доверить суть дела бумаге, а потому был бы весьма признателен, если бы отец приехал к нему в университет, дабы они могли в частном порядке обсудить некие необычайные обстоятельства, приведшие к чрезвычайно прискорбному повороту в академической карьере его сына, Клода.
Отец так никогда и не увидел письма. В следующую субботу поздно вечером я сел на поезд в Аркхэм. Устало откинувшись на блекло-зеленые подушки спального вагона, я неотрывно глядел в квадрат непроницаемой тьмы, служивший мне окном. Я не видел призрачных пейзажей, через которые тарахтел наш состав, подобно какому-то гигантскому фосфоресцирующему червю, вечно ползущему в могильном мраке. Перед моими горящими от бессонницы глазами, словно в гипнотическом, растленном данс-макабре так и плавало последнее предложение из письма Джонатана Уайлдера: