Крутой маршрут
Часть 47 из 95 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В промежутках врачиха со слезами гладила меня по волосам, а я как зачарованная перебирала дареную кофточку. Ее яркие пуговки и цветные разводы гипнотизировали меня.
— Я очень похудела. Она будет мне велика, — говорила я, совершенно не думая о том, как "впишется" эта кофточка в мой общий ансамбль: тряпичные, перевязанные веревочками чуни на ногах, серая с коричневой полосой тюремная ярославская юбка, обшарпанная заплатанная телогрейка.
Легкий шорох и тихие возгласы заключенных возвестили появление в бараке старшей нарядчицы Верки. Цепкий зоркий взгляд моментально фиксировал кофточку в моих руках.
— Конечно, велика тебе! Да куда тебе и надевать-то такую? На кайловку, что ли?
Веркины многоопытные руки смяли тонкую шерсть. Шерсть распрямилась.
— Натуральная. Дай померить...
— Конечно, конечно, Верочка, пожалуйста, померьте, — изо всех сил сжимая мою руку, повторяла хозяйка кофты, врачиха Мария, отлично знакомая с могуществом старшего нарядчика.
Верка небрежным жестом засунула кофточку под свой пуховый платок.
— Не жалейте, Женечка, — возбужденно уговаривала Мария. — Эта кофточка вам, может быть, жизнь спасет. Конечно, есть среди нарядчиков такие, что берут, да не делают, но про эту Верку я слышала, что она за каждую вещь посылает на легкую работу хоть на две недели. А вам сейчас после больницы, да в таком состоянии, так важно не ходить на эту проклятую кайловку. Да и морозы, может быть, спадут за это время.
Прогноз доктора Марии оправдался уже на следующем утреннем разводе. Как всегда, мы стояли совсем окоченевшие, по пятеркам, ожидая вызова. Было пять часов утра. Ничто в темном небе и густом слоистом воздухе не предвещало близкого рассвета. Торопливо выравнивая шаг, я двинулась со своей пятеркой к воротам и вдруг поймала на себе внимательный взгляд Верки-нарядчицы. Она стояла со списком в руках, в своем ладном дубленом полушубочке и пуховом платке, окруженная целым выводком вохровцев.
— Давай, давай, — выкрикивала она через каждые две-три секунды, в промежутках между кокетливыми улыбками, адресованными вохровцам.
Впрочем, иногда Верка останавливала очередную пятерку и "отставляла" из нее какую-нибудь укутанную в тряпки бесполую фигуру.
— Налево! В сторону! — выкрикивала при этом Верка, и у всех замирало сердце.
Потому что такая "отставка" могла быть и к несчастью, и к добру. Могли остановить для очередного этапа в тайгу, по сравнению с которым и магаданский ЖЕНОЛП казался раем. Но могли оставить и для посылки на вожделенную работу "в помещении", где хоть на несколько дней отойдут распухшие ноги, где ты встретишь "вольняшек", а с ними и нелегальные отправки писем, "левых" заработков пайки хлеба, а то и миски супа.
— Отставить! Налево! — сказала Верка, когда я ковыляла мимо нее в своих чунях. Так дареная казанская кофточка оказалась для меня в этот момент гриневским заячьим тулупчиком.
Я просто ушам не поверила, когда уже на исходе развода утомленная Верка небрежно бросила мне:
— В гостиницу пойдешь... Бригадир — Анька Полозова.
Вольная гостиница. Это то самое сказочное место, куда посылают только бытовичек, куда нам, контрикам, доступ закрыт. Это та самая счастливая Аркадия, где, закончив мытье полов, заключенные-уборщицы могли брать у постояльцев заказы на частную стирку и получать за это большие куски хлеба и даже сахара.
Поистине Верка-нарядчица была глубоко принципиальной взяточницей. Взяв что-либо, она честно расплачивалась. Не в пример многим другим.
Магаданская гостиница 1940 года размещалась в большом сером бараке. Только в двух комнатах жили семейные: какие-то начальники из средних, квартиры которых еще только строились. Все остальное население гостиницы — это были колымчане первых наборов: проспиртованные экспедиторы с приисков, урки, промышляющие в Магадане в промежутках между отбытым и еще не полученным новым сроком, и даже отдельные ловкачи, что смогли, находясь "во льдах", сфабриковать неплохие документы.
Комнаты были переполнены. Коридоры тоже. В коридорах почти вповалку, по два на каждой железной койке, а местами и на матрацах, брошенных прямо на пол, жили хорошие "материковские" люди. Это были по большей части геологи, отсидевшие с 37-го "в гаранинщину" по два-три года в доме Васькова, а теперь, после "либеральной весны" 1939 года, вынесенные на волю. Здесь в гостинице ждали они весны, начала навигации, возвращения на Большую землю.
— Девки! До трех казенная уборка. С трех — ваше дело... До отбоя... Только не гореть, поняли? Погорите — сами за себя отвечаете, я ничего не знаю, — сказала бригадирша Анька Полозова, обращаясь к своей бригаде, состоявшей из пяти отборных блатнячек и меня.
Сама Анька имела солидную удобную статью — СВЭ. Социально-вредный элемент. Пограничная между политиками и блатарями. С такой статьей можно было по праву занимать выдающийся пост бригадира уборщиц гостиницы.
— Ну, я иду наряды заполнять, — добавила Анька.
— Заполняй давай! — хрипло буркнула Маруська-красючка. — И то сказать — заждался! Ишь буркалы-то выкатил!.. Ошалел, ждавши...
Действительно, завхоз гостиницы, мощный кавказец, обладатель точеного подбородка и очень выпуклых глаз, с которым Анька уже целый месяц "заполняла наряды", ждал ее в дверях своей комнаты.
— Сейчас, Ашотик, иду, лапонька, — неожиданно нежно обратилась Анька к завхозу. — Да вот еще, девки! Тут сегодня новенькая, пятьдесят восьмая... Отощала здорово... тюрзак, одно слово... Так вы, того, не шакальте с ней... Покажите, что и как. Тебя как? Женей? Ну и ладно! Иди вон с Маруськой-красючкой. Введи ее в курс дела, Мария. Есть? А то у меня наряды незаполненные. Иду, Ашотик, деточка.
— Та еще деточка! — буркнула опять Маруська-красючка, поводя мечтательными синими глазами. — Его легче похоронить, чем накормить. Как удав жрет... Исполу их обрабатываем...
К вечеру я увидела, как, подчиняясь неписаным законам, привилегированная бригада тащит оброк — половину доходов от своих отхожих промыслов — на прокормление удава Ашотика и его нежной подруги — бригадирши Аньки Полозовой.
Работа состояла в мытье некрашеных затоптанных полов. С тряпкой и ведром я встала в очередь к титану, где заключенный старик кубогрей бережно наливал каждой из нас полведра кипятку. Остальное полагалось дополнять снегом.
Старик несколько раз окинул меня косым взглядом из-под лохматых бровей и сразу определил статью и срок.
— Тюрзак, поди? Та-а-ак... Чуни-то снять надо. Раскиснут от воды. Эй, веселые, дали бы человеку какую обувку для работы. Есть ведь у вас, знаю...
— Дадим, не журыся, дед! Эй, Женька, снимай кандалы-то свои! На вот тебе калошки подходящие, — доброжелательно сказала татуированная с ног до головы Эльвирка, сбрасывая с себя мужские стоптанные галоши, в которых она пришаркала в кубовую.
— Спасибо, Эльвира! А как же вы сами?
— Ой, братцы, лопну! На "вы" она меня! Как ваше здоровье, Марья Ивановна? Приходите ко мне на вторые нары после отбоя... Кипяточку попьем, погутарим за книжечки... Чудные эти контрики... За меня не журысь! Сниму с любого фрайера в номере, босая не буду... — говорила Эльвирка, обезьяньими движениями почесывая правую ступню, на которой красовался лозунг "Не забуду мать-старушку".
Кубогрей остановил меня при выходе. Я шла последней.
— Давайте познакомимся. Вижу, что политическая. Как это вас сюда прислали? Видно, по здоровью, актированы, что ли? Я сам ведь тоже антисоветский агитатор. Пятьдесят восемь-десять. Сам ленинградец с Кировского. Посадили меня на эту блатную работенку, поскольку актирован. Внутренность расходится. Оперирован был в гражданскую. А после трассы да золотишка швы-то и разошлись внутри. Вот и пожалели, посадили тут в тепло. Ну да ведь и годиков-то мне шестьдесят с гаком. Да не во мне суть. Хочу вас предупредить. Девушка вы молодая, а место тут злачное.
— Понимаю. Мне уже за тридцать. Это я от истощения так помолодела, что девушкой кажусь.
— Все равно — молодая еще. Да и не здешнего сорта. Вижу я людей. Так вот, в номера ни к кому не заходите. Ни ногой. Ашотки особенно опасайтесь. А если что заработать надо, так у женщин. Здесь две семьи живут. Как с полами управитесь, приходите ко мне. Я вас сам к Солодихе сведу. Вчера спрашивали девушку для стирки. Жадна, правда, чертовка, да ведь уж все накормит. Ну, еще тех можете обслуживать, которые в коридоре. Это наши, реабилитированные. Сами, правда, с хлеба на квас, из колеи выбиты, по два да по три года отсидели... Но эти последний кусок пополам разделят. В стирке тоже сильно нуждаются.
Блатнячки закончили казенную работу на два часа раньше меня. Все в длинных шароварах с низко надвинутыми на глаза платочками, завязанными особым блатным узлом, в платьях фантастических расцветок и фасонов, они носились теперь по зданию, наполняя его визгами, хохотом и матерщиной.
Впрочем, это была не ругань. Настроение у девок было мирное, даже приятное. Просто любую свою мысль они выражали именно этими тремя-четырьмя похабными глаголами и производными от них грамматическими формами.
— Амебы! — почти ласково сказал кубогрей, наливая мне очередную порцию кипятку. — Кроме этих слов, ничего не знают. Право, одноклеточные... А ведь есть и невредные девахи среди них. Если бы, конечно, за них с малолетства взяться. Да, жили мы на материке и не знали, сколько у нас в стране такой швали.
Мыть пол было не очень трудно, хотя от голода и согнутого положения кружилась голова. Особенно легко становилось, когда вспоминались общие работы, например "мелиорация": пудовое железное кайло, безнадежно тюкающее насмерть окаменелую землю, и яростные ожоги от мороза, врывающегося под вытертую телогрейку. А это действительно легкая, блатная работа. Под крышей, в тепле. Да еще вода горячая. Нежит распухшие руки. Тем не менее до слез обидно, что шмыгающие по коридорам постояльцы оставляли грязные следы на только что вымытом куске.
— Эй ты, Мария Ивановна! Обалдела, что ли? — переодетая в малиновый халатик с цветами и густо намалеванная Эльвирка с неподдельным изумлением взирала на мою работу. — Гляньте-ка, девки, на малохольную! Как скоблит, а? Да ты что, к свекрови, что ли, приехала, хочешь показать, какая ты сама из себя работящая?
— А ты не ори, а покажи человеку, как делают! Тюрзак ведь она... А из тюрзака, известно, кровь вся выпитая.
Маруська-красючка говорила баском пропойцы, но синие глаза ее по-прежнему удивляли мечтательным выражением.
— Вот чего, Женька, слушай сюда. — Она потянула меня за рукав. — Первое дело: черного кобеля не отмоешь добела — это раз! Второе — тебе еще надо на себя заработать, а ты все на начальника вкалываешь. Это два. А третье — смотри, вот как надо...
Маруська ловким движением выплеснула всю воду на пол и быстрыми широкими мазками растерла ее по грязному полу.
— Было бы сыро, чтобы Ашотка видел, что мыто. Айда в кубовую чай пить! На мою пайку! Мне фрайер белого дал.
Неописуемое райское блаженство — сидеть у теплого титана, тянуть из стариковой кружки почти крутой кипяток, откусывая время от времени от кусочка пиленого сахара и отщипывая от Маруськиной пайки.
...Солодиха оказалась весьма импульсивной дамой.
— Вот эту? Да она на ногах-то еле держится... Доходяга натуральная... Где ей такую кучу перестирать! У меня месяц не стирано.
— Любого не кормить да держать на кайловке — так отощает, — эпически заметил старик. — Смирна зато. Да и возьмет недорого.
Я почти любовно перебирала солодовское белье, сортируя его на кучки. Момент этот представлялся мне переломным и торжественным на моем тюремно-лагерном пути. Во-первых, предстояло впервые за три года самостоятельно и по собственной инициативе заработать себе на хлеб. Во-вторых, привлекал разумный характер предстоящей работы. Это было совсем неплохой целью — переодеть в чистое этих замурзанных ребят, копошившихся в углу номера, заваленного немытой посудой и неприбранным барахлом.
— А ты не заразная какая? — поинтересовалась Солодиха, критически осматривая меня. — Уж больно худа...
— Нет. Цинга не заразная. От голода это...
— Ладно! Схожу вот сейчас в магазин, потом обедать будем.
Перед уходом в магазин Солодиха долго шептала что-то своему старшему — десятилетнему мальчишке, время от времени вскидывая на меня глаза. Вскоре после ухода матери мальчишка улизнул в коридор, на ходу бросив шестилетней сестренке:
— Сама смотри, чтобы она чего не сперла! Мне надоело уж...
...Недаром Юля, моя ярославская сокамерница, шутила, что от ста граммов полноценной пищи я сразу толстею на килограмм. Уже через неделю работы в гостинице я становлюсь неузнаваемой.
— Ишь как быстро на моих хлебах мяском-то обросла, — почти доброжелательно говорит Солодиха, подбавляя мне густо просаленной пшенной каши. За неделю я ликвидировала все самые непроходимые залежи в углах ее жилья, и она оценила это, особенно убедившись, что все добро на месте.
— А ты, оказывается, ничего из себя. Глазастенькая... Недолго, поди, у меня в уборщицах засидишься. Бабы в Магадане — товар дефицитный. А тут, в гостинице, шакалье так и рыщет.
Пытаюсь элементарно втолковать Солодихе, что я "честная".
— Ну что же, это хорошо, — одобряет она, — тогда вот подкрепись еще маленько, и мы тебе самостоятельного мужика подыщем. Тут ведь даже экспедиторы с приисков бывают. Масло-сахар-белый хлеб! Да и деньгами даст...
По вечерам возвращаюсь в восьмой тюрзаковский барак ЖЕНОЛПа и в лицах изображаю нашим гостиничные персонажи. Все наши хохочут, и я сама только в плане чистой юмористики воспринимаю заботы Солодихи о том, как бы повыгоднее продать меня самостоятельному экспедитору.
Но однажды во время мытья полов в коридоре (я обрабатываю их теперь быстренько, по Маруськиной методе, чтобы больше времени осталось на Солодиху) вдруг чувствую увесистый шлепок пониже спины: чей-то осипший, настоянный на спирту и на чифире голос хрипит:
— Пойдем... Полюбимся... Сотнягу даю!
До сих пор с вопросом о проституции мне приходилось сталкиваться или как с социальной проблемой (в связи с ростом безработицы в США), или как с художественным образом (Алиса Коонен под качающимся на авансцене тусклым фонарем). Даже в самых кошмарных видениях бутырских и ярославских ночей не могли мне присниться такие слова и жесты, адресованные мне... мне!
Аффект настолько силен, что я сразу забываю подробные инструкции старика кубогрея о том, как вести себя в подобных случаях ("Прямо тряпкой по морде и шли его подальше на его же языке"). Вместо этого откуда-то из глубины подсознания вырывается:
— Негодяй! Как вы смеете!
Прихваченные морозом, коричневые, облупленные щеки моего покупателя расплываются в улыбке. Он сдвигает шапку набок.
— Ишь ты! Глазки. Красючка... 58-я, что ли? Айда, 200 даю...
Синие от мороза со скрюченными пальцами лапы снова тянутся ко мне.
— Я очень похудела. Она будет мне велика, — говорила я, совершенно не думая о том, как "впишется" эта кофточка в мой общий ансамбль: тряпичные, перевязанные веревочками чуни на ногах, серая с коричневой полосой тюремная ярославская юбка, обшарпанная заплатанная телогрейка.
Легкий шорох и тихие возгласы заключенных возвестили появление в бараке старшей нарядчицы Верки. Цепкий зоркий взгляд моментально фиксировал кофточку в моих руках.
— Конечно, велика тебе! Да куда тебе и надевать-то такую? На кайловку, что ли?
Веркины многоопытные руки смяли тонкую шерсть. Шерсть распрямилась.
— Натуральная. Дай померить...
— Конечно, конечно, Верочка, пожалуйста, померьте, — изо всех сил сжимая мою руку, повторяла хозяйка кофты, врачиха Мария, отлично знакомая с могуществом старшего нарядчика.
Верка небрежным жестом засунула кофточку под свой пуховый платок.
— Не жалейте, Женечка, — возбужденно уговаривала Мария. — Эта кофточка вам, может быть, жизнь спасет. Конечно, есть среди нарядчиков такие, что берут, да не делают, но про эту Верку я слышала, что она за каждую вещь посылает на легкую работу хоть на две недели. А вам сейчас после больницы, да в таком состоянии, так важно не ходить на эту проклятую кайловку. Да и морозы, может быть, спадут за это время.
Прогноз доктора Марии оправдался уже на следующем утреннем разводе. Как всегда, мы стояли совсем окоченевшие, по пятеркам, ожидая вызова. Было пять часов утра. Ничто в темном небе и густом слоистом воздухе не предвещало близкого рассвета. Торопливо выравнивая шаг, я двинулась со своей пятеркой к воротам и вдруг поймала на себе внимательный взгляд Верки-нарядчицы. Она стояла со списком в руках, в своем ладном дубленом полушубочке и пуховом платке, окруженная целым выводком вохровцев.
— Давай, давай, — выкрикивала она через каждые две-три секунды, в промежутках между кокетливыми улыбками, адресованными вохровцам.
Впрочем, иногда Верка останавливала очередную пятерку и "отставляла" из нее какую-нибудь укутанную в тряпки бесполую фигуру.
— Налево! В сторону! — выкрикивала при этом Верка, и у всех замирало сердце.
Потому что такая "отставка" могла быть и к несчастью, и к добру. Могли остановить для очередного этапа в тайгу, по сравнению с которым и магаданский ЖЕНОЛП казался раем. Но могли оставить и для посылки на вожделенную работу "в помещении", где хоть на несколько дней отойдут распухшие ноги, где ты встретишь "вольняшек", а с ними и нелегальные отправки писем, "левых" заработков пайки хлеба, а то и миски супа.
— Отставить! Налево! — сказала Верка, когда я ковыляла мимо нее в своих чунях. Так дареная казанская кофточка оказалась для меня в этот момент гриневским заячьим тулупчиком.
Я просто ушам не поверила, когда уже на исходе развода утомленная Верка небрежно бросила мне:
— В гостиницу пойдешь... Бригадир — Анька Полозова.
Вольная гостиница. Это то самое сказочное место, куда посылают только бытовичек, куда нам, контрикам, доступ закрыт. Это та самая счастливая Аркадия, где, закончив мытье полов, заключенные-уборщицы могли брать у постояльцев заказы на частную стирку и получать за это большие куски хлеба и даже сахара.
Поистине Верка-нарядчица была глубоко принципиальной взяточницей. Взяв что-либо, она честно расплачивалась. Не в пример многим другим.
Магаданская гостиница 1940 года размещалась в большом сером бараке. Только в двух комнатах жили семейные: какие-то начальники из средних, квартиры которых еще только строились. Все остальное население гостиницы — это были колымчане первых наборов: проспиртованные экспедиторы с приисков, урки, промышляющие в Магадане в промежутках между отбытым и еще не полученным новым сроком, и даже отдельные ловкачи, что смогли, находясь "во льдах", сфабриковать неплохие документы.
Комнаты были переполнены. Коридоры тоже. В коридорах почти вповалку, по два на каждой железной койке, а местами и на матрацах, брошенных прямо на пол, жили хорошие "материковские" люди. Это были по большей части геологи, отсидевшие с 37-го "в гаранинщину" по два-три года в доме Васькова, а теперь, после "либеральной весны" 1939 года, вынесенные на волю. Здесь в гостинице ждали они весны, начала навигации, возвращения на Большую землю.
— Девки! До трех казенная уборка. С трех — ваше дело... До отбоя... Только не гореть, поняли? Погорите — сами за себя отвечаете, я ничего не знаю, — сказала бригадирша Анька Полозова, обращаясь к своей бригаде, состоявшей из пяти отборных блатнячек и меня.
Сама Анька имела солидную удобную статью — СВЭ. Социально-вредный элемент. Пограничная между политиками и блатарями. С такой статьей можно было по праву занимать выдающийся пост бригадира уборщиц гостиницы.
— Ну, я иду наряды заполнять, — добавила Анька.
— Заполняй давай! — хрипло буркнула Маруська-красючка. — И то сказать — заждался! Ишь буркалы-то выкатил!.. Ошалел, ждавши...
Действительно, завхоз гостиницы, мощный кавказец, обладатель точеного подбородка и очень выпуклых глаз, с которым Анька уже целый месяц "заполняла наряды", ждал ее в дверях своей комнаты.
— Сейчас, Ашотик, иду, лапонька, — неожиданно нежно обратилась Анька к завхозу. — Да вот еще, девки! Тут сегодня новенькая, пятьдесят восьмая... Отощала здорово... тюрзак, одно слово... Так вы, того, не шакальте с ней... Покажите, что и как. Тебя как? Женей? Ну и ладно! Иди вон с Маруськой-красючкой. Введи ее в курс дела, Мария. Есть? А то у меня наряды незаполненные. Иду, Ашотик, деточка.
— Та еще деточка! — буркнула опять Маруська-красючка, поводя мечтательными синими глазами. — Его легче похоронить, чем накормить. Как удав жрет... Исполу их обрабатываем...
К вечеру я увидела, как, подчиняясь неписаным законам, привилегированная бригада тащит оброк — половину доходов от своих отхожих промыслов — на прокормление удава Ашотика и его нежной подруги — бригадирши Аньки Полозовой.
Работа состояла в мытье некрашеных затоптанных полов. С тряпкой и ведром я встала в очередь к титану, где заключенный старик кубогрей бережно наливал каждой из нас полведра кипятку. Остальное полагалось дополнять снегом.
Старик несколько раз окинул меня косым взглядом из-под лохматых бровей и сразу определил статью и срок.
— Тюрзак, поди? Та-а-ак... Чуни-то снять надо. Раскиснут от воды. Эй, веселые, дали бы человеку какую обувку для работы. Есть ведь у вас, знаю...
— Дадим, не журыся, дед! Эй, Женька, снимай кандалы-то свои! На вот тебе калошки подходящие, — доброжелательно сказала татуированная с ног до головы Эльвирка, сбрасывая с себя мужские стоптанные галоши, в которых она пришаркала в кубовую.
— Спасибо, Эльвира! А как же вы сами?
— Ой, братцы, лопну! На "вы" она меня! Как ваше здоровье, Марья Ивановна? Приходите ко мне на вторые нары после отбоя... Кипяточку попьем, погутарим за книжечки... Чудные эти контрики... За меня не журысь! Сниму с любого фрайера в номере, босая не буду... — говорила Эльвирка, обезьяньими движениями почесывая правую ступню, на которой красовался лозунг "Не забуду мать-старушку".
Кубогрей остановил меня при выходе. Я шла последней.
— Давайте познакомимся. Вижу, что политическая. Как это вас сюда прислали? Видно, по здоровью, актированы, что ли? Я сам ведь тоже антисоветский агитатор. Пятьдесят восемь-десять. Сам ленинградец с Кировского. Посадили меня на эту блатную работенку, поскольку актирован. Внутренность расходится. Оперирован был в гражданскую. А после трассы да золотишка швы-то и разошлись внутри. Вот и пожалели, посадили тут в тепло. Ну да ведь и годиков-то мне шестьдесят с гаком. Да не во мне суть. Хочу вас предупредить. Девушка вы молодая, а место тут злачное.
— Понимаю. Мне уже за тридцать. Это я от истощения так помолодела, что девушкой кажусь.
— Все равно — молодая еще. Да и не здешнего сорта. Вижу я людей. Так вот, в номера ни к кому не заходите. Ни ногой. Ашотки особенно опасайтесь. А если что заработать надо, так у женщин. Здесь две семьи живут. Как с полами управитесь, приходите ко мне. Я вас сам к Солодихе сведу. Вчера спрашивали девушку для стирки. Жадна, правда, чертовка, да ведь уж все накормит. Ну, еще тех можете обслуживать, которые в коридоре. Это наши, реабилитированные. Сами, правда, с хлеба на квас, из колеи выбиты, по два да по три года отсидели... Но эти последний кусок пополам разделят. В стирке тоже сильно нуждаются.
Блатнячки закончили казенную работу на два часа раньше меня. Все в длинных шароварах с низко надвинутыми на глаза платочками, завязанными особым блатным узлом, в платьях фантастических расцветок и фасонов, они носились теперь по зданию, наполняя его визгами, хохотом и матерщиной.
Впрочем, это была не ругань. Настроение у девок было мирное, даже приятное. Просто любую свою мысль они выражали именно этими тремя-четырьмя похабными глаголами и производными от них грамматическими формами.
— Амебы! — почти ласково сказал кубогрей, наливая мне очередную порцию кипятку. — Кроме этих слов, ничего не знают. Право, одноклеточные... А ведь есть и невредные девахи среди них. Если бы, конечно, за них с малолетства взяться. Да, жили мы на материке и не знали, сколько у нас в стране такой швали.
Мыть пол было не очень трудно, хотя от голода и согнутого положения кружилась голова. Особенно легко становилось, когда вспоминались общие работы, например "мелиорация": пудовое железное кайло, безнадежно тюкающее насмерть окаменелую землю, и яростные ожоги от мороза, врывающегося под вытертую телогрейку. А это действительно легкая, блатная работа. Под крышей, в тепле. Да еще вода горячая. Нежит распухшие руки. Тем не менее до слез обидно, что шмыгающие по коридорам постояльцы оставляли грязные следы на только что вымытом куске.
— Эй ты, Мария Ивановна! Обалдела, что ли? — переодетая в малиновый халатик с цветами и густо намалеванная Эльвирка с неподдельным изумлением взирала на мою работу. — Гляньте-ка, девки, на малохольную! Как скоблит, а? Да ты что, к свекрови, что ли, приехала, хочешь показать, какая ты сама из себя работящая?
— А ты не ори, а покажи человеку, как делают! Тюрзак ведь она... А из тюрзака, известно, кровь вся выпитая.
Маруська-красючка говорила баском пропойцы, но синие глаза ее по-прежнему удивляли мечтательным выражением.
— Вот чего, Женька, слушай сюда. — Она потянула меня за рукав. — Первое дело: черного кобеля не отмоешь добела — это раз! Второе — тебе еще надо на себя заработать, а ты все на начальника вкалываешь. Это два. А третье — смотри, вот как надо...
Маруська ловким движением выплеснула всю воду на пол и быстрыми широкими мазками растерла ее по грязному полу.
— Было бы сыро, чтобы Ашотка видел, что мыто. Айда в кубовую чай пить! На мою пайку! Мне фрайер белого дал.
Неописуемое райское блаженство — сидеть у теплого титана, тянуть из стариковой кружки почти крутой кипяток, откусывая время от времени от кусочка пиленого сахара и отщипывая от Маруськиной пайки.
...Солодиха оказалась весьма импульсивной дамой.
— Вот эту? Да она на ногах-то еле держится... Доходяга натуральная... Где ей такую кучу перестирать! У меня месяц не стирано.
— Любого не кормить да держать на кайловке — так отощает, — эпически заметил старик. — Смирна зато. Да и возьмет недорого.
Я почти любовно перебирала солодовское белье, сортируя его на кучки. Момент этот представлялся мне переломным и торжественным на моем тюремно-лагерном пути. Во-первых, предстояло впервые за три года самостоятельно и по собственной инициативе заработать себе на хлеб. Во-вторых, привлекал разумный характер предстоящей работы. Это было совсем неплохой целью — переодеть в чистое этих замурзанных ребят, копошившихся в углу номера, заваленного немытой посудой и неприбранным барахлом.
— А ты не заразная какая? — поинтересовалась Солодиха, критически осматривая меня. — Уж больно худа...
— Нет. Цинга не заразная. От голода это...
— Ладно! Схожу вот сейчас в магазин, потом обедать будем.
Перед уходом в магазин Солодиха долго шептала что-то своему старшему — десятилетнему мальчишке, время от времени вскидывая на меня глаза. Вскоре после ухода матери мальчишка улизнул в коридор, на ходу бросив шестилетней сестренке:
— Сама смотри, чтобы она чего не сперла! Мне надоело уж...
...Недаром Юля, моя ярославская сокамерница, шутила, что от ста граммов полноценной пищи я сразу толстею на килограмм. Уже через неделю работы в гостинице я становлюсь неузнаваемой.
— Ишь как быстро на моих хлебах мяском-то обросла, — почти доброжелательно говорит Солодиха, подбавляя мне густо просаленной пшенной каши. За неделю я ликвидировала все самые непроходимые залежи в углах ее жилья, и она оценила это, особенно убедившись, что все добро на месте.
— А ты, оказывается, ничего из себя. Глазастенькая... Недолго, поди, у меня в уборщицах засидишься. Бабы в Магадане — товар дефицитный. А тут, в гостинице, шакалье так и рыщет.
Пытаюсь элементарно втолковать Солодихе, что я "честная".
— Ну что же, это хорошо, — одобряет она, — тогда вот подкрепись еще маленько, и мы тебе самостоятельного мужика подыщем. Тут ведь даже экспедиторы с приисков бывают. Масло-сахар-белый хлеб! Да и деньгами даст...
По вечерам возвращаюсь в восьмой тюрзаковский барак ЖЕНОЛПа и в лицах изображаю нашим гостиничные персонажи. Все наши хохочут, и я сама только в плане чистой юмористики воспринимаю заботы Солодихи о том, как бы повыгоднее продать меня самостоятельному экспедитору.
Но однажды во время мытья полов в коридоре (я обрабатываю их теперь быстренько, по Маруськиной методе, чтобы больше времени осталось на Солодиху) вдруг чувствую увесистый шлепок пониже спины: чей-то осипший, настоянный на спирту и на чифире голос хрипит:
— Пойдем... Полюбимся... Сотнягу даю!
До сих пор с вопросом о проституции мне приходилось сталкиваться или как с социальной проблемой (в связи с ростом безработицы в США), или как с художественным образом (Алиса Коонен под качающимся на авансцене тусклым фонарем). Даже в самых кошмарных видениях бутырских и ярославских ночей не могли мне присниться такие слова и жесты, адресованные мне... мне!
Аффект настолько силен, что я сразу забываю подробные инструкции старика кубогрея о том, как вести себя в подобных случаях ("Прямо тряпкой по морде и шли его подальше на его же языке"). Вместо этого откуда-то из глубины подсознания вырывается:
— Негодяй! Как вы смеете!
Прихваченные морозом, коричневые, облупленные щеки моего покупателя расплываются в улыбке. Он сдвигает шапку набок.
— Ишь ты! Глазки. Красючка... 58-я, что ли? Айда, 200 даю...
Синие от мороза со скрюченными пальцами лапы снова тянутся ко мне.