Кривое зеркало
Часть 3 из 5 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В 1999 году целый день сидеть в Интернете было не то, что сейчас. Так поступали все, а не только десятилетние девчонки. Это была эпоха «Вы получили письмо», когда казалось, что худшее, что может произойти в Сети, это влюбленность в своего конкурента по бизнесу. В 90-е годы люди собирались в Интернете на открытых форумах. Их, словно бабочек, тянуло к лужам и цветам человеческой любознательности и опыта. Саморегулирующиеся группы, вроде Usenet, разворачивали живые и относительно культурные дискуссии об исследовании космоса, метеорологии, рецептах, редких альбомах. Пользователи давали советы, задавали вопросы, завязывали дружеские отношения и гадали, каким станет этот новый Интернет.
Поскольку поисковиков было мало, а централизованных социальных платформ не было вовсе, изучение раннего Интернета происходило главным образом наедине с собой, и удовольствие тоже было сугубо личным. В 1995 году вышла книга «Ты можешь рыскать в Сети!». В ней перечислялись сайты, где можно было найти рецензии на кинофильмы или узнать что-то о боевых искусствах. Книга обучала пользователей основам сетевого этикета (не писать капслоком, не занимать дорогостоящую ленту других людей своими слишком длинными постами) и помогала им почувствовать себя в новом мире уютно и комфортно. («Не волнуйтесь, – писал автор. – Чтобы вызвать ярость, придется серьезно потрудиться!») Примерно в то же время GeoCities начал предлагать хостинг личных сайтов. Им с удовольствием пользовались отцы, создавая собственные сайты, посвященные гольфу. Подростки с радостью строили блестящие, мерцающие святилища Толкиена, Рикки Мартина или единорогов. Чаще всего там имелась примитивная гостевая книга и зелено-черный счетчик посещений. GeoCities, как и сам Интернет, был неуклюжим, безобразным, функциональным лишь наполовину и разбитым на кварталы: /area51/ предназначался для научной фантастики, /westhollywood/ – для ЛГБТ сообщества, /enchantedforest/ – для детей, /petsburgh/ – для любителей домашних животных. Покидая GeoCities, можно было гулять по другим улицам постоянно растущей деревни странностей. Можно было прогуляться по Expage или Angelfire, как это сделала я, и остановиться на перекрестке, где плясали маленькие анимированные хомячки. Эстетика Интернета только зарождалась – тексты мерцали, анимация была очень грубой. Если ты находил что-то по душе, если тебе хотелось задержаться в каком-то квартале, можно было построить собственный дом из деталей HTML и начать его украшать.
Этот период Интернета можно было назвать Web 1.0 – шаг назад от термина Web 2.0, предложенного в 1999 году писателем и дизайнером Дарси Динуччи в статье «Фрагментированное будущее». Она писала: «Сеть, какой мы знаем ее сейчас, то есть набор статичных экранов в окошке браузера, это лишь эмбрион грядущей сети. Мы видим рассвет Web 2.0… Сеть будущего позволит перемещаться через эфир, станет интерактивным средством общения». В сети Web 2.0 структуры станут динамичными: сайты перестанут быть домами и превратятся в порталы, через которые будет проходить непрерывный и постоянно меняющийся поток активности – обновление статусов, фотографии и т. п. Сделанное в Интернете тобой будет сплетаться со сделанным другими, а понравившееся другим станет видно тебе. Платформы Web 2.0, такие как Blogger и Myspace, помогли тем, кто лишь начинал получать представление об Интернете, создавать собственный очень личный и постоянно меняющийся ландшафт. Все больше людей стали регистрировать свое цифровое существование. Времяпрепровождение превратилось в императив: чтобы существовать, ты должен был зарегистрироваться в цифровом мире.
В ноябре 2000 года в журнале New Yorker появилась статья Ребекки Мид. Ребекка была одним из первых блогеров и выступала под ником Мэг Хуриан на своем сайте Megnut. Она писала, что всего за полтора года количество «сетевых блогов» выросло с пятидесяти до нескольких тысяч. Такие блоги, как Megnut, за день посещали тысячи человек. Новый Интернет стал социальным («блог состоит преимущественно из ссылок на другие сайты и комментариев к этим ссылкам») и формирующим индивидуальность (читатели Megnut знали, что Мэг хотела бы, чтобы качество рыбных такос в Сан-Франциско улучшилось, что она феминистка и очень близка со своей матерью). Блогосфера была полна взаимного общения, порождавшего эхо и нараставшего с каждым днем. «Основная аудитория блогов – другие блогеры», – писала Мид. Этикет требовал: «Если кто-то сослался на твой блог, ты должен ответить тем же».
После появления блогинга личная жизнь стала публичным достоянием, а социальные стимулы – нравиться, быть на виду – стали экономическими. Механизм сетевой демонстрации превратился в прочную основу карьеры. Хуриан основала Blogger вместе с Эваном Уильямсом, который позже стал одним из создателей Twitter. JenniCam была запущена в 1996 году, когда студентка колледжа Дженнифер Рингли начала выкладывать в сеть фотографии своей комнаты в общежитии, сделанные веб-камерой. В какой-то момент ее сайт посещали четыре миллиона человек в день, причем некоторые даже платили за подписку, чтобы получать фотографии быстрее. Интернет с его потенциально неограниченной аудиторией стал считаться естественным местом для самовыражения. Бойфренд Мэг, блогер Джейсон Коттке в одном из постов задавался вопросом, почему он не записывает свои мысли в личном дневнике. «Мне кажется это странным, – писал он. – Сеть – это место, где ты выражаешь свои мысли, чувства и все такое. А делать это где-то в другом месте кажется абсурдным».
Каждый день с ним соглашалось все больше людей. Призыв к самовыражению превратил интернет-деревню в город, растущий со световой скоростью. Социальные связи, как нервные импульсы, распространялись во всех направлениях. В десять лет я крутилась по кругу, рассматривая другие сайты Angelfire, полные гифок с животными и прочей чепухи. В двенадцать я уже писала пятьсот слов в день в публичном LiveJournal. В пятнадцать я загружала свои фотографии в мини-юбке в MySpace. К двадцати пяти моя работа заключалась в том, чтобы писать посты, которые привлекали бы в идеале сто тысяч читателей. Сегодня мне тридцать, и жизнь моя неразрывно связана с Интернетом и его лабиринтами непрерывных навязанных связей. Я живу в этом яростном, энергичном, немыслимом аду.
Развитие социального Интернета можно сравнить с переходом от Web 1.0 к Web 2.0. Процесс шел медленно, а потом произошел резкий перелом. Пик, полагаю, пришелся на 2012 год. Люди потеряли интерес к Интернету, который начал превращаться в набор новых трюизмов. Facebook стал скучным, тривиальным, вымученным. Instagram был получше, но вскоре все поняли его основную функцию – круглосуточный цирк счастья, популярности и успеха. Twitter, несмотря на все обещания, стал местом жалоб на авиакомпании и ругани по поводу статей, которые и были написаны для того, чтобы все ругались. Мечты о лучшем, подлинном и настоящем Интернете таяли на глазах. Раньше мы были свободны выходить в сеть, теперь же оказались прикованными к ней, и это напрягает. Платформы, которые обещали связь и общение, способствовали массовому отчуждению. Свобода, обещанная Интернетом, начала казаться чем-то таким, основной потенциал чего лежит в неправомерном использовании.
И хотя мы начали злиться на Интернет и видеть его недостатки, мираж лучшего сетевого «я» продолжал манить нас. Как среда, Интернет определяется встроенным стимулом активности. В реальной жизни можно проходить мимо и быть видимым для окружающих. Но в Интернете невозможно просто проходить и быть видимым – чтобы тебя видели, нужно действовать. Нужно общаться, чтобы присутствие в Интернете было заметным. А поскольку центральные платформы Интернета построены вокруг личных профилей, может показаться (сначала на механическом уровне, а потом на уровне закодированного инстинкта), что главная цель такого общения – это продемонстрировать себя в лучшем виде. Сетевые механизмы вознаграждения начинают замещать механизмы внесетевые, а потом полностью их вытесняют. Вот почему в Instagram все стараются выглядеть крутыми и постоянно путешествующими. Вот почему в Facebook все такие щеголеватые и торжествующие. Вот почему в Twitter правильное политическое высказывание многим кажется настоящим социальным благом.
Все это часто называют «демонстрацией добродетели» – этот термин чаще используют консерваторы, критикующие левых. Но демонстрация добродетели – это двухпартийное, даже аполитичное действие. Twitter забит драматическими признаниями в верности Второй поправке, которые можно рассматривать как демонстрацию добродетели. И то же можно сказать о размещении номера горячей линии помощи самоубийцам – многие размещают этот номер после смерти кого-то из знаменитостей. Мало кто не подвержен такому влиянию, поскольку оно соответствует нашему стремлению к политической цельности. Размещение фотографий с демонстрации протеста против разделения семей мигрантов (что я сделала, когда писала этот очерк) – это действие, имеющее микроскопическое значение, выражение верности определенному принципу и, конечно же, попытка продемонстрировать, какой я хороший человек.
В экстремальном проявлении демонстрация добродетели ведет людей с левыми взглядами к совершенно безумным поступкам. Легендарный случай произошел в июне 2016 года, когда на курорте Диснея погиб двухлетний мальчик. Он играл в лагуне, где купание было запрещено, и на него напал аллигатор. Женщина, имевшая десять тысяч фолловеров в Twitter, где публиковала посты о социальной справедливости, не упустила возможности разместить такой твит: «Меня так задолбали разговоры о превосходстве белых, что мне даже не жаль двухлетнего малыша, которого сожрал аллигатор из-за того, что его папочка не удосужился обратить внимание на запреты». (После этого женщина подверглась осуждению со стороны многих, кто решил продемонстрировать собственное моральное превосходство над ней, – признаюсь, я поступила так же.) Аналогичный твит вызвал всеобщее волнение в начале 2018 года, когда в сети распространилась очень милая история: крупная морская птица по имени Найджел умерла рядом с бетонной фигурой птицы, за которой ухаживала долгие годы. Разъяренная дама написала в Twitter: «Даже бетонные птицы не ответили на твою любовь, Найджел!» А в Facebook она же написала длинный пост о том, что ухаживание Найджела за фальшивой птицей воплощает в себе… культуру изнасилования. «Я могу рассказать о нетрагической смерти баклана Найджела с феминистской точки зрения, если кто-нибудь захочет мне заплатить», – добавила она под оригинальным твитом, который собрал более тысячи лайков. Эти ненормальные действия и их пугающая связь с онлайн-монетизацией – типичные примеры того, что наш мир, цифровой и полностью поглощенный капитализмом, делает размышление о морали очень простым, а вот по-настоящему высокоморальную жизнь – очень трудной. Никто не использовал бы новость о погибшем ребенке для рассуждения о превосходстве белого человека, если бы размышления о праведности не привлекали гораздо больше общественного внимания, чем условия, способствующие реальной праведности.
В правой части спектра сетевое утверждение политической идентичности принимает еще более экстремальные формы. В 2017 году молодежная консервативная группа в социальных сетях «Поворотная точка США» (Turning Point USA) выступила с протестом в Государственном университете Кент. Один из студентов надел подгузник, чтобы продемонстрировать, что «безопасные места предназначаются для младенцев». (Эта тенденция распространилась, хотя не так, как рассчитывали организаторы: протест был высмеян со всех сторон, один из пользователей Twitter поместил на фотографию студента в подгузнике логотип порносайта Brazzers, и координатору группы в кампусе Кент пришлось уволиться.) Еще более ярко это явление проявилось в 2014 году, когда началась кампания, ставшая образцом для всех последующих политических интернет-действий правого толка. Тогда большая группа молодых женоненавистников собралась на мероприятии, получившем название «Геймергейт».
В то время стало известно, что женщина, создатель компьютерных игр, вступила в интимную связь с журналистом, чтобы обеспечить своим играм положительную оценку в прессе. На нее и еще ряд феминисток, писавших о компьютерных играх, обрушился вал угроз. Женщин обещали изнасиловать, убить. Они подверглись настоящим домогательствам, маскировавшимся под право на свободу речи и защиту «этических принципов в журналистике, связанной с компьютерными играми». Сторонники «Геймергейта» (а по некоторым оценкам их количество приближалось к десяти тысячам) отрицали деструктивность своего поведения, притворяясь, что их действия направлены на защиту благородных идеалов. Компания-создатель Deadspin, Gawker Media, стала объектом травли, отчасти из-за открытого презрения по отношению к сторонникам «Геймергейта»: после того как рекламный отдел компании ввязался в конфликт, Gawker Media потеряла огромные прибыли.
В 2016 году аналогичный конфликт получил название «Пиццагейт», когда несколько разъяренных пользователей Интернета решили, что в рекламе пиццерии, связанной с предвыборной кампанией Хилари Клинтон, содержится закодированное сообщение о детском сексуальном рабстве. Распространившись в Интернете, эта теория привела к нападкам на вашингтонскую пиццерию Comet Ping Pong и всех, имевших к ней отношение. Все это делалось во имя борьбы с педофилией. В конце концов, в пиццерию пришел вооруженный мужчина и открыл стрельбу. (Позже та же группа выступила в защиту Роя Мура. Мур баллотировался в Сенат от Республиканской партии, но был обвинен в сексуальном домогательстве к несовершеннолетним.)
Проспавшим такой успех левым оставалось только мечтать о подобной способности использовать чувство праведности в собственных интересах. Даже воинственное антифашистское движение, получившее название «антифа», поникло под влиянием либеральных центристов, несмотря на то что своими корнями оно уходило в давнюю европейскую традицию сопротивления нацизму, а не в созвездие радикально-параноидальных лент и каналов YouTube. Взгляды сторонников «Геймергейта» и «Пиццагейта» ярко проявились на выборах 2016 года – это событие окончательно убедило всех, что Всемирная сеть теперь определяет, а не просто отражает все худшее во внесетевой жизни.
Масс-медиа всегда определяли политические и культурные взгляды. Эпоха Буша неразрывно связана с промахами новостных программ. Все административные достижения эпохи Обамы ушли в тень, а их вытеснило сетевое преувеличение личностных качеств. Приход к власти Трампа неотделим от существования социальных сетей, которые постоянно возбуждают своих пользователей, чтобы и дальше получать деньги. Но недавно я задумалась, как все может быть настолько безнадежно плохо и почему мы продолжаем в это играть. Почему огромное количество людей проводит значительную часть своего свободного времени в столь открыто мучительной среде? Как Интернет стал настолько дурным, ограниченным, неизбежно личным и политически определяющим? И почему все эти вопросы звучат настолько одинаково?
Признаюсь: я не уверена, что мои поиски продуктивны. Интернет каждый день напоминает нам, что нет смысла задумываться над проблемами, которые ты не можешь решить. Еще важнее: Интернет уже таков, каков он есть. Он уже стал центром современной жизни. Он уже изменил мозг пользователей, вернув их в состояние примитивного гиперсознания и отвлечения, перегружая чувственной информацией, что не было возможным еще совсем недавно. Он уже создал экосистему, основанную на эксплуатации внимания и монетизации личности. Даже если вы будете полностью избегать Интернета (а так делает мой партнер, он вообще представления не имеет о том, что там происходит), то все равно окажетесь в мире, созданном Интернетом. А в этом мире личность стала последним природным ресурсом капитализма. И правила и условия этого мира определяются централизованными платформами, которые сознательно сформированы так, что регулирование и контроль в них почти невозможны.
Кроме того, Интернет в значительной степени связан с радостями жизни. Это наши друзья, семья, сообщества, а порой, если повезет, и работа. Он удовлетворяет нашу потребность сохранить все, что нам дорого, от разложения и утраты. Я задумалась над пятью взаимосвязанными проблемами: во-первых, как Интернет раздувает наше ощущение идентичности; во-вторых, как подталкивает нас к преувеличению ценности собственного мнения; в-третьих, как усиливает ощущение противодействия; в-четвертых, как обесценивает понимание солидарности; и наконец, как разрушает ощущение масштаба.
В 1959 году социолог Ирвинг Гофман сформулировал теорию идентичности, в центре которой лежала драматургия ролей. В книге «Представление себя другим в повседневной жизни» Гофман писал, что в каждом взаимодействии человек должен играть определенную роль, создавать впечатление для аудитории. Это представление может быть рассчитанным – так, например, для собеседования о приеме на работу человек тщательно продумывает и заранее репетирует каждый ответ. Представление может быть бессознательным – если человек побывал на многих собеседованиях, он естественным образом ведет себя так, как от него ожидают. Представление может быть автоматическим – человек непроизвольно создает правильное впечатление, потому что относится к высшему среднему классу, белый и имеет диплом МВА. Человек может быть полностью захвачен собственным представлением: он может по-настоящему верить, что главный его недостаток – это «перфекционизм». А порой люди знают, что просто притворяются. Но, как бы то ни было, мы все играем свои роли. Даже если мы перестанем пытаться играть, у нас все равно останется аудитория и все наши действия по-прежнему будут производить впечатление. «Конечно, весь мир – не театр, но очень трудно определить, в чем он театром не является», – писал Гофман.
Передача идентичности требует определенного самообмана. Чтобы играть убедительно, актер должен скрывать «неприятные факты, которые ему пришлось узнать в процессе представления; если говорить в терминах повседневной жизни, будет нечто такое, что он знает или знал, но чего не сможет сказать себе самому». На собеседовании, к примеру, человек старается не думать о том, что его главный недостаток – пьянство на рабочем месте. Подруга, которую вы пригласили пообедать, чтобы поделиться своими романтическими страданиями, будет притворяться, что ей очень интересно и вовсе не хочется отправиться домой, лечь в постель и почитать хороший роман. Для такого избирательного утаивания нет нужды в физическом присутствии слушателей: женщина, оставшаяся в выходные дома одна, будет драить ванную и смотреть документальные фильмы о природе, хотя предпочла бы послать все к черту, купить выпивки и устроить настоящую оргию. Люди часто позируют перед зеркалом, оставаясь наедине с собой, чтобы убедиться в собственной привлекательности. «Истинное убеждение, что рядом присутствует невидимая аудитория, – пишет Гофман, – оказывает на людей сильное влияние».
Вне сети этот процесс сопровождается разного рода послаблениями. Аудитория меняется – представление на собеседовании о приеме на работу отличается от представления в ресторане на дне рождения друга, а там вы ведете себя совсем не так, как с партнером дома. Дома вам кажется, что вы перестаете играть. В драматургической схеме Гофмана вам кажется, что вы ушли за кулисы, где можно расслабиться в компании товарищей по труппе, которые играли вместе с вами. Вспомните коллег в баре после успешной сделки или невесту и жениха в гостиничном номере после свадебного банкета: все продолжают играть, но они чувствуют себя расслабленными и спокойными наедине друг с другом. В идеале внешняя аудитория верит представлению. Гости на свадьбе считают, что только что увидели безукоризненную пару новобрачных, а потенциальные инвесторы убеждены, что им встретился настоящий гений, который сделает всех очень богатыми. «Но это впечатление – это “я” – есть продукт случившейся сцены, а не ее причина», – пишет Гофман. «Я» – это не нечто фиксированное и органическое. Это драматический эффект, произошедший в ходе представления. И в этот эффект можно верить или не верить – по желанию.
В сети (если вы поддались на такие условия) система метастазирует и ведет к катастрофе. Представление себя в повседневном Интернете все еще соответствует драматургической метафоре Гофмана: здесь есть сцена, есть аудитория. Но Интернет добавляет массу других, кошмарных метафорических структур: зеркало, эхо, паноптикум. Мы движемся в Интернете, и наши личные данные отслеживаются, фиксируются и перепродаются разными корпорациями. Мы попадаем в режим невольной технологической слежки, которая бессознательно снижает наше сопротивление практике добровольного самоотслеживания в социальных сетях. Если мы только подумаем о какой-то покупке, она будет преследовать нас повсюду. Мы можем (и часто делаем так) ограничить свою сетевую активность сайтами, подкрепляющими наше чувство идентичности. Каждый старается читать то, что написано для таких же, как он. В социальных сетях все, что мы видим, связано с нашим сознательным выбором и алгоритмически направляемыми предпочтениями. Все новости, культурное и межличностное взаимодействие фильтруются через базу профиля. Повседневное безумие, поддерживаемое Интернетом, это безумие такой архитектуры, которая ставит личную идентичность в центр вселенной. Словно мы оказались где-то над всем миром и получили бинокль, в котором все кажется нашим собственным отражением. Через социальные сети многие люди начинают воспринимать всю новую информацию как прямой комментарий к собственной личности.
Такая система сохраняется, потому что она прибыльна. Как пишет в книге «Торговцы вниманием» Тим Ву, коммерция медленно пронизывает человеческое существование – в XIX веке она пробралась на улицы городов в виде плакатов и афиш, в XX веке проникла в дома через радио и телевидение. В XXI веке, который кажется финальным этапом, подступила к нашей личности и отношениям. Мы приносим миллиарды долларов социальным сетям своим желанием (и последующими нарастающими экономическими и культурными требованиями) копировать в Интернете самих себя, какими мы себя представляем и какими хотим быть.
Под грузом этой коммерческой значимости индивидуальность гнется и коробится. В физическом пространстве у каждого представления есть ограниченная аудитория и временные рамки. В сети ваша аудитория может гипотетически расширяться вечно, а представление никогда не заканчивается. (Вы можете бесконечно проходить собеседование о приеме на работу.) В реальной жизни успех или неудача каждого личного представления часто принимает форму конкретного физического действия – вас приглашают на обед, вы теряете дружбу или получаете работу. В сети представление происходит в бесконечном мире чувств через сплошную череду сердечек, лайков и смайликов, которые накапливаются в привязке к вашему имени. Хуже того, здесь нет кулис. Если в реальной жизни аудитория уходит и сменяется, сетевая аудитория не уходит никогда. Ваши мемы и селфи с одноклассниками могут соседствовать с администрацией Трампа – так произошло с детьми из Паркленда[1]. Некоторые из них стали настолько знаменитыми, что им никогда больше не покинуть сцены. Человек, заигрывавший с белыми супрематистами в Twitter, может получить работу в New York Times и тут же потерять ее, как произошло в 2018 году с журналисткой Куинн Нортон. (Или, как это случилось с Сарой Чон – человек, посмеивавшийся над превосходством белых, стал настоящим сторонником «Геймергейта», за несколько месяцев до этого получив работу в Times.) Люди, ведущие публичные интернет-профили, строят собственную идентичность, за которой одновременно следят мама, начальник, потенциальные начальники, одиннадцатилетний племянник, бывший и будущий сексуальные партнеры, родственники со своими политическими взглядами и посторонние, заглянувшие на страничку по какой бы то ни было причине. Идентичность, по Гофману, это серия заявлений и обещаний. В Интернете функциональным человеком становится тот, кто может постоянно обещать бесконечно нарастающей аудитории все что угодно.
Такие инциденты, как с «Геймергейтом», отчасти являются реакцией на чрезмерную открытость. Развитие троллинга с его этикой неуважения и анонимности оказалось столь стремительным, потому что Интернет настаивает на постоянном поиске одобрения. В частности, женоненавистнический троллинг отражает то, как женщины, по словам Джона Бергера[2], всегда нуждавшиеся во внешнем подтверждении собственной идентичности, ориентируются в этих сетевых условиях. Это самопроверка, которой я научилась еще девочкой и продолжала учиться, став женщиной. Этот процесс помог мне капитализировать пребывание в Интернете. Мой единственный опыт говорил, что личная привлекательность чрезвычайно важна, а самодемонстрация просто необходима. Эта печальная, но очень распространенная парадигма была усвоена сначала женщинами, а теперь и всем Интернетом. Именно она вызывает такой гнев и проклятия со стороны троллей. Они дестабилизировали Интернет, построенный на прозрачности и симпатии. Они тянут нас назад к хаосу и неизвестности.
Конечно, есть гораздо лучшие способы спора с гипердемонстрацией себя, чем троллинг. Как в 2011 году, говоря о психоанализе, в интервью журналу GQ сказал Вернер Херцог[3]: «Нам нужны собственные темные углы и необъяснимость. Так нежилой становится комната, если осветить все ее темные углы, пространство под столом и повсюду – в ней жить становится невозможно».
Впервые я получила деньги за опубликованный материал в 2013 году, в конце эры блогов. Попытка зарабатывать писательством в Интернете на постоянной основе дала мне определенную мотивацию сохранять активность в социальных сетях, превратив мою жизнь, профессиональную и личную – касалось ли это политических убеждений или фото с собаками, – в постоянно обновляемую ленту, которую мог видеть кто угодно. Порой я ощущала ту же неловкость, что охватывала меня, когда я была чирлидером и училась убедительно имитировать счастье на футбольных матчах – ощущение притворства, словно все вокруг весело, нормально и достойно, в надежде на то, что все таким и станет. Попытка писать в Интернете – это оперирование набором предположений, которые сомнительны, даже когда ограничены одним лишь автором, и сомнительны еще более, когда превращаются в категорический императив для всех в сети: предположение, что речь оказывает влияние и тем самым подобна действию; предположение, что постоянно писать о своих мыслях – это нормально, полезно или даже идеально.
Впрочем, мне нездоровая сосредоточенность Интернета на мнениях была даже полезна. Эта сосредоточенность коренится в том, что Интернет сводит к минимуму потребность в физическом действии: не нужно ничего делать, достаточно просто сидеть за экраном – и это будет приемлемая и даже достойная жизнь XXI века. Интернет ощущается как поразительно прямая связь с реальностью – если чего-то хочешь, кликни, и это окажется у твоего порога через пару часов. После трагедии мгновенно возникает целый ряд твитов и начинается общенациональная демонстрация старшеклассников. Но в то же время Интернет лишает наши действия энергии. И сфера реального мира оказывается в распоряжении тех, кто его действительно контролирует, а нам остается лишь разбираться, правильно ли мы объясняем собственную жизнь. Во время выборов 2016 года (и еще сильнее после них) я начала чувствовать, что почти ничего не могу сделать в отношении 95 процентов того, что для меня важно. Я могу лишь высказать мнение. Бесконечный поток негатива, разрушающий мою жизнь, в то же самое время способствует укреплению власти и обогащению где-то там наверху, вне моей досягаемости.
Не хочу сказать, что я была наивной фаталисткой, думающей, что ни с чем ничего нельзя сделать. Люди каждый день делают мир лучше своими конкретными действиями. (Не я – я слишком занята Интернетом!) Но их время и труд обесцениваются и воруются прожорливым капитализмом, который движет Интернетом и которым движет сам Интернет. Сегодня у нас не остается времени ни на что, кроме экономического выживания. Интернет плавно вписался в такую ситуацию, заставив нас разделить свое и без того малое свободное время на микрочастицы, распределив их в течение всего дня. В отсутствие времени на физическое и политическое участие в жизни сообщества, чего многие желали бы, Интернет предлагает дешевую замену: он дает нам краткие моменты наслаждения и контакта, связанные с возможностью постоянно слушать и говорить. В таких условиях мнение перестает быть первым шагом к чему-либо и начинает казаться концом.
Я начала задумываться об этом в 2014 году, когда работала редактором в Jezebel[4]. Много времени проводила за чтением заголовков на женских сайтах – в большинстве своем написанных на феминистском сленге. В этой реальности речь постоянно воспринималась как исключительно благотворное и приносящее удовлетворение действие: я видела заголовки: «Майли Сайрус[5] высказалась о гендерной текучести в Snapchat, и это было прекрасно», «Выступление Эми Шумер[6] о телесной уверенности на церемонии вручения премий Women’s Magazine повергнет вас в слезы». Формирование мнения также стало считаться разновидностью действия: посты в блогах предлагали советы о том, как относиться к сетевым конфликтам или конкретным сценам на телевидении. Даже идентичность и та приобрела черты действия. Само существование в качестве феминистки стало сродни некой важной работе. Эти идеи усилились и усложнились в эпоху Трампа, когда, с одной стороны, люди вроде меня занимались излиянием своего гнева в Интернете и, как правило, ничего не добивались, а с другой – Интернет становился стимулом реальных и стремительных перемен, как никогда раньше. В сложный период после откровений вокруг Харви Вайнштейна[7] женские выступления стали влиять на общественное мнение и вести к реальным переменам. Люди, наделенные властью, были вынуждены принимать эту этику, те, кто был виновен в домогательствах и насилии, лишились работы. Но даже в этом нарративе значимость действия слегка преуменьшалась. Люди писали о «выступлениях» женщин с молитвенным почтением, словно одна лишь речь могла принести женщинам свободу – словно от мужчин и не требовалось политических изменений, экономического перераспределения и подлинных инвестиций.
Гофман отмечает разницу между реальным действием и выражением действия, между чувством и передачей чувства. «Представление активности будет в определенной степени отличаться от самой активности и, следовательно, неизбежно искажать ее», – пишет Гофман. (Сравните реальное любование закатом с попыткой сообщения аудитории, что вы любуетесь закатом.) Интернет предназначен именно для такого искажения. Он подталкивает нас к созданию определенных впечатлений, а не дает этим впечатлениям возникать «в качестве случайного побочного продукта [нашей] активности». Вот почему в Интернете так легко перестать стараться быть достойным, разумным, политически грамотным – и начать просто казаться таким.
Поскольку ценность речи в сетевой экономике внимания еще больше возрастает, эта проблема усугубляется. Я сама продолжаю пользоваться ее благами: моя карьера стала возможной именно благодаря тому, что Интернет разрушил идентичность, мнение и действие. Как писатель, чаще всего критикующий и пишущий от первого лица, я в определенной степени оправдываю свою сомнительную привычку проводить целый день в попытках разобраться в своих мыслях. Как читатель я, конечно, благодарна тем, кто помогает мне понять разные вещи. Я рада, что им (и мне) платят за это. Я рада и тому, что Интернет обеспечил авторам, которые раньше и мечтать не могли о такой возможности или оставались где-то на задворках, огромную аудиторию: и я одна из них. Но вы никогда не поймаете меня на утверждении того, что профессиональное формирование мнения в эпоху Интернета – это в целом полезная вещь.
В апреле 2017 года в Times редактором раздела «Мнения» стала молодая Бари Вайс. Она окончила Колумбийский университет и работала редактором в Tablet, а потом в The Wall Street Journal. Взгляды ее отличались консерватизмом с сионистским уклоном. В университете она создала группу «Колумбийцы за академическую свободу». Группа требовала от руководства университета наказать пропалестински настроенного профессора, который «пытался запугать» Вайс. Так она заявляла в 2005 году.
В Times Вайс сразу же начала вести весьма риторические и политизированные колонки, где жесткая оборона маскировалась под бесстрастность. «Жертвенное состояние как способ восприятия мира сродни святости; власть и привилегии – это нечто нечестивое», – писала она. Довольно элегантный пассаж для статьи, в которой автор предостерегала читателей от опасности пробуждения антисемитизма. Поводом к этому стали действия небольшой группы активистов – организаторы дайк-марша в Чикаго запретили использование флагов со звездой Давида. В своей колонке Бари Вайс заклеймила позором организаторов Женского марша, а также посты в социальных сетях в поддержку Ассаты Шакур[8] и Луиса Фаррахана[9]. Во всем этом она видела тревожный признак того, что прогрессисты, как и консерваторы, не способны справиться со своей внутренней ненавистью. (Подобные аргументы обеих сторон всегда привлекательны для тех, кто хочет казаться нетривиальным и одновременно продемонстрировать свое интеллектуальное превосходство. На сей раз требовалось не обращать внимания на тот факт, что либералы были одержимы «цивилизованностью», тогда как президент-республиканец активно поддерживал насилие во всех сферах. Позже, когда в Tablet было опубликовано расследование относительно организаторов Женского марша, которые поддерживали весьма тесные связи с «Нацией ислама», эти люди подверглись острой критике со стороны либералов, не лишенных инстинкта самосохранения. Именно потому что левые очень серьезно относились к вопросам насилия и ненависти, Женский марш со временем распался на две группы.) В колонках Вайс часто встречались весьма преувеличенные предсказания касательно того, что ее смелый и независимый образ мыслей выведет ее противников из себя и заставит выступить с нападками. «Меня неизбежно назовут расисткой», – писала она в колонке «Троекратное ура культурному присвоению». В другой: «Меня будут обвинять в крайне правых взглядах или причислят к исламофобам». Что ж, так оно и есть.
Хотя Вайс заявляла, что люди должны спокойнее относиться к тем, кто их оскорбляет или не согласен с ними, сама она редко следовала собственному совету. Во время зимних Олимпийских игр 2018 года, увидев, как Мираи Нагасу приземлилась после тройного акселя (первая американская фигуристка выполнила этот элемент на Олимпиаде), она тут же написала в Twitter очень забавный комплимент: «Иммигранты: они это сделали!» Поскольку Нагасу вообще-то родилась в Калифорнии, на Вайс немедленно обрушились со всех сторон. Такое часто случается в сети, когда вы делаете нечто оскорбительное. Когда я работала в Jezebel, меня раз пять в год поносили в Twitter за то, что я написала или отредактировала. Иногда о наших ошибках писали целые статьи. Часто это было тяжело и неприятно, но всегда полезно. Вайс, со своей стороны, отвечала, что называние ее расистского твита расистским – это «признак конца цивилизации». Через пару недель она опубликовала колонку под провокационным названием «Теперь мы все фашисты», в которой утверждала, что разъяренные либералы создают «нравственное выравнивание общества». Порой кажется, что главная стратегия Вайс – разжечь конфликт достаточно острый, чтобы вызвать критику, а затем выбрать из критики худшее, чтобы сделать это основой очередного яростного конфликта. Ее мировоззрение отражает взгляды огромной, разъяренной, одержимой комплексом неполноценности толпы.
Разумеется, в Интернете хватает огромных и разъяренных толп. В 2015 году об этом в книге «Итак, вас публично опозорили» писал Джон Ронсон. Оценивая состояние Twitter в 2012 году, он писал: «Мы стали слишком бдительно следить за проступками. А потом не только за проступками. За оговорками. Ярость, вызванная “кошмарностью” других людей, стала буквально пожирать нас… Когда нам не на кого злиться, нас охватывает ощущение странной пустоты. Дни, когда мы никого не заклеймили позором кажутся пустыми и утекающими между пальцами, как вода». Сеть Web 2.0 свернулась; ее организующий принцип сместился. Изначально Интернет строился на симпатии и родстве. Все хорошее, что сохранилось в Интернете, по-прежнему остается результатом родства и открытости. Но когда организующим принципом сети стало противостояние, многое из того, что раньше было удивительным, приятным и любопытным, стало скучным, пагубным и мрачным.
Отчасти такой сдвиг отражает базовую социальную физику. Наличие общего врага – быстрый способ подружиться. Мы учимся этому еще в начальной школе. В политическом смысле гораздо проще организовывать людей против чего-то, чем объединять некоей высокой целью. В рамках экономики внимания конфликт всегда собирает более широкую аудиторию. Gawker Media процветает на антагонизме: весь главный сайт посвящен исключительно врагам. Deadspin обрушивается на спортивные и развлекательные программы, Jezebel – на мир женских журналов. Какое-то время в Интернете присутствовал светлый, сладкий, прибыльный контент – благословенная эра BuzzFeed и таких сайтов, как Upworthy. Но все закончилось в 2014 году или около того. Сегодня в Facebook наибольшей популярностью пользуются политические страницы, поскольку они вызывают постоянное агрессивное, часто весьма несдержанное противостояние. Любимые, странно доброжелательные сайты, такие как The Awl, The Toast и Grantland, закрылись. И каждый закрытый сайт становился напоминанием о том, что поддерживать в Интернете открытую, основанную на симпатии и щедрости идентичность крайне тяжело.
Такое противостояние могло бы быть полезным и даже революционным. Поскольку Интернет склонен к деконтекстуализации и снижению трений, человек в социальных сетях может высказываться против чего угодно. Противники могут встретиться на неожиданной (пусть даже временной) площадке. Gawker выдвигал обвинения против Луи Си Кея[10] и Билла Косби[11] задолго до того, как средства массовой информации стали серьезно относиться к сексуальным домогательствам. Арабская весна, «Жизнь черных важна» и движение против строительства трубопровода в Дакоте перевернули давно устоявшуюся иерархию посредством стратегического использования социальных сетей. Тинейджеры из Паркленда смогли достойно выступить против Ассоциации владельцев оружия.
Но выравнивание игрового поля – еще далеко не факт. Все, что происходит в Интернете, подчиняется закону падения и отражения. Идеологии, которые ведут к равенству и свободе, обрели силу благодаря открытому дискурсу Интернета. Но и существующие властные структуры укрепились через порочное (и сетевое) противодействие этому усилению. В книге 2017 года «Убить всех нормальных» (книга посвящена «сетевым битвам, которые могли бы быть забыты, но тем не менее оказали глубокое влияние на культуру и идеи») Анджела Нагл утверждает, что крайне правые объединились, чтобы противостоять растущей культурной силе левых. Она пишет, что «Геймергейт» сплотил «странный авангард геймеров-подростков, любителей аниме, использующих в качестве аватарок свастику, ироничных консерваторов “Южного парка”, пранкстеров-антифеминистов, наглых домогателей и троллей – создателей мемов». Все они единым фронтом выступили против «серьезности и морального самообольщения, которое воспринималось утомленным либеральным интеллектуальным конформизмом». Явным недостатком аргумента можно считать простой факт: то, что Нагл называет центром либерального конформизма, то есть движение активистов в колледже, туманные аккаунты в Tumblr, посвященные психическому здоровью и тайной сексуальности, либералы часто принижают и осуждают. Такой «центр» никогда не обладал силой, какую хотят в нем видеть те, кто его ненавидит. Мировосприятие сторонников «Геймергейта» никогда не представляло опасности. Им лишь хотелось верить в свою опасность – или притворяться, что они опасны, и ждать, когда это подтвердит очередной писатель-левак. А тогда они встрепенутся и напомнят всем, на что способны.
Многие сторонники «Геймергейта» обломали свои острые клыки на 4chan, форуме, девизом которого стала фраза: «В Интернете девочек нет». «Это правило не означает того, что вы могли бы подумать, – пишет один из участников форума, который, как и многие, выступает под именем Anonymous. – В реальной жизни тебя любят за то, что ты девочка. Хотят трахнуть тебя, поэтому обращают на тебя внимание и притворяются, что им интересны твои слова, что они считают тебя умной. В Интернете трахнуть тебя шансов нет. А это означает, что преимущество “быть девочкой” исчезает. У тебя нет бонуса в разговоре только из-за того, что я хочу засунуть в тебя свой член». Этот пользователь объясняет, что женщины могут вернуть себе несправедливое социальное преимущество, размещая на форуме фотографии своей груди: «Но это будет – и должно быть – для тебя унизительно!»
Вот принцип противостояния в действии. Выявив влияние системного женского овеществления через некое колдовство вагинального превосходства, мужчины, собравшиеся на форуме 4chan, обрели идентичность – и полезного общего врага. Многие из этих мужчин, скорее всего, испытали последствия «либерального интеллектуального конформизма», то есть феминизма: когда на сексуальном рынке начало возникать определенное равенство, они неожиданно обнаружили, что более не могут получать секс по умолчанию. Вместо того чтобы стремиться к другим формам самореализации – или попытаться стать по-настоящему желанными, как это постоянно делают женщины, идя на значительные расходы и с колоссальной искренностью, – они сформировали групповую идентичность, основанную на озлобленности против женщин. Женщины, которые случайно набрели на форум 4chan, узнавали «единственное, что в вас интересно, это ваше обнаженное тело; показывайте сиськи – или ПОШЛИ НА…».
Эти тролли приписывали женщинам максимальную власть, которой те в действительности не обладали. Но порой и женщины в Интернете приписывают троллям аналогичную власть. Когда я работала в Jezebel, у меня порой возникал соблазн оказаться в такой же ситуации. Предположим, группа троллей отправляет мне электронные письма с угрозами – не очень характерная ситуация, поскольку мне «везло», но все же не настолько редкая, чтобы меня удивить. Экономика сетевого внимания заставляет меня писать колонку об этих троллях, цитировать их письма, говорить о том, как опыт получения угроз характеризует положение женщин в мире. (Я вполне могла бы поступить так, хотя мои аккаунты никогда не взламывали, меня не преследовали сетевые тролли, мне не приходилось покидать свой дом и перебираться в более безопасное место, как это были вынуждены делать многие женщины.) Моя колонка о троллинге, разумеется, привлекла бы новых троллей. И это доказало бы мою правоту. Тогда я отправилась бы на телевидение, чтобы рассказать о ситуации, и подверглась бы еще большему троллингу. А после этого я стала бы определять собственную личность в связи с этими троллями. Они стали бы представляться мне неизбежной и чудовищной характеристикой моего существования и, в свою очередь, продолжали бы преследовать меня ради собственного идеологического продвижения. Такая ситуация могла бы сохраняться, пока мы все не умерли бы…
Такая версия взаимной эскалации применима к любой системе убеждений, и она возвращает нас к Бари Вайс и другим авторам, считающим себя отважными героями противостояния, строящим свои аргументы на случайных протестах и резких твитах, впадая в полную зависимость от людей, которые ненавидят их и которых ненавидят они сами. Это смешно, но в то же время я, работая над этой статьей, делаю то же самое. Сегодня почти невозможно отделить вовлеченность от преувеличения. (Даже отказ от вовлеченности может превратиться в преувеличение: когда те, кого в рамках «Пиццагейта» называли сатанистами и педофилами, закрывали свои профили в социальных сетях, их преследователи воспринимали это как доказательство своей правоты.) Тролли, злобные авторы и президент знают это лучше всех: стоит назвать кого-то ужасным, и в конце концов начинаешь способствовать его делу.
Политический философ Салли Шольц разделяет солидарность на три категории. Есть социальная солидарность, основанная на общем опыте; гражданская солидарность, основанная на моральных обязательствах перед обществом; и политическая солидарность, основанная на общей преданности идее. Они перекрываются, но все же отличаются друг от друга. Другими словами, политическое не должно быть личным, по крайней мере в смысле непосредственного опыта. Не нужно вступать в дерьмо, чтобы знать, каково это. Вы не обязаны лично подвергаться определенной несправедливости, чтобы бороться за ее прекращение.
Но Интернет все делает личным. Интернет заставляет нас считать, что, поддерживая кого-то, мы лично разделяем его опыт – то есть солидарность становится вопросом идентичности, а не политики или морали, и это является причиной огромной взаимной уязвимости в повседневной жизни. В такой ситуации вместо проявления очевидной поддержки чернокожих американцев, борющихся с полицейским государством, или полных женщин, которым приходится прикладывать массу сил для покупки стильной и красивой одежды, Интернет заставляет меня выражать солидарность посредством собственной идентичности. Конечно, я поддерживаю борьбу чернокожих американцев, потому что сама имею азиатские корни и на себе испытала превосходство белых. (Вообще-то, будучи азиаткой по происхождению и относясь к меньшинству, которое часто считают наиболее близким к белым, я порой имела определенные преимущества из-за неприятия белыми афроамериканцев.) Конечно, я понимаю, как трудно покупать одежду женщинам, которыми индустрия моды пренебрегает, потому что сама нахожусь на грани подобного состояния. Подход, при котором для поддержки других приходится ориентироваться на собственную личность, весьма далек от идеала.
В такой ситуации люди испытывают больше комфорта от ощущения несправедливости, чем от чувства свободы. И это часто проявляется с теми, кто объективно не является жертвой. Например, активисты, борющиеся за права мужчин, ощущают солидарность, основанную на абсурдном утверждении, что мужчины – это люди второго сорта. Националисты сплачивают белых, опираясь на идею о том, что белые, особенно мужчины, подвергаются опасности. И это при том, что 91 процент списка Fortune 500 являются белыми мужчинами, 90 процентов выборных должностей в США занимают белые и именно белые представляют собой подавляющее большинство среди руководителей в сфере музыки, книгоиздания, телевидения, кино и спорта.
Обратным образом та же динамика проявляется в ситуациях, где заявления об уязвимости оправданны и исторически закреплены. Величайшие моменты феминистской солидарности в последнее время связаны не с позитивным видением, но с широко распространенным принижением мужчин. Эти моменты навсегда изменили наш мир: кампания #YesAllWomen в 2014 году стала ответом на резню в Айла-Висте, где Эллиот Роджер убил шесть человек и ранил четырнадцать, стремясь отомстить женщинам, отвергавшим его. Женщины ответили на это событие тошнотворным признанием: массовое насилие почти всегда связано с насилием женщин, и женщины почти всегда идут навстречу мужчинам из реального страха перед насилием с их стороны. В свою очередь, некоторые мужчины отреагировали на то же событие иначе. Они увидели в нем совершенно ненужное напоминание о том, что «не все мужчины» таковы. (Однажды я столкнулась с аналогичной ситуацией: совершенно незнакомый мужчина принялся оскорблять меня на улице; мой спутник заметил мое раздражение и любезно напомнил, что не все мужчины – козлы.) Женщины начали размещать в Twitter и Facebook посты с хэштегом #YesAllWomen в поддержку очевидной, но очень важной мысли: не все мужчины заставляют женщин бояться, но все женщины испытывали страх из-за мужчин. Кампания 2017 года #MeToo началась спустя несколько недель после дела Харви Вайнштейна. Открылись шлюзы, и женщины одна за другой стали делиться историями о насилии со стороны мужчин, облеченных властью. Эти истории встречали с недоверием – все просто не может быть так ужасно; в этом есть нечто подозрительное. Но женщины находили друг друга, поддерживали и показывали миру огромные масштабы и неизбежность мужского злоупотребления властью. Они говорили одновременно и снабжали свои истории хэштегом #MeToo.
В обоих случаях совершенно естественным образом соединились разные виды солидарности. Индивидуальный женский опыт виктимизации[12] породил моральное и политическое неприятие подобного положения. И в то же время в самом хэштеге – в его форме и образе мышления, который он поддерживал и укреплял, – было нечто такое, что стирало разнообразие опыта, пережитого женщинами, и превращало этот опыт в символ уязвимости. То есть принадлежность к женскому полу автоматически делала женщин уязвимыми. Хэштег был придуман специально, чтобы вырвать заявление из контекста и сделать его частью глобального мышления. Женщина, участвовавшая в одной из этих кампаний, превращалась в предсказуемый объект мужской агрессии: в тот момент, когда на нее набросился начальник или в ее дом проник незнакомец. Вся остальная ее жизнь, наверняка менее предсказуемая, оставалась невидимой. Хотя женщины пытались использовать обе кампании для того, чтобы перехватить контроль над ситуацией, эти хэштеги, по крайней мере частично, подкрепляли то, что пытались уничтожить: женственность – это история потери контроля. Эти хэштеги неразрывно связали феминистскую солидарность и общую уязвимость, словно мы неспособны ощутить солидарность на ином основании. Конечно, наша общность очень важна, но в женских историях не все похоже – одни и те же факторы кому-то помогли выжить, а кого-то заставили сдаться. И эти различия высвечивают путь к лучшему миру. Поскольку в твите нет места для рассказа о личном опыте, а хэштеги незаметно объединяют отдельные заявления в историю отсутствия контроля, критикам кампании #MeToo стало гораздо легче заявлять, что женщины сами должны понимать, что свидание с неподходящим партнером неизбежно ведет к изнасилованию.
Удивительно, что такие хэштеги – по сути своей эксперименты в цифровой архитектуре – так сильно повлияли на наш политический дискурс. Наш мир был бы иным, если бы на форуме 4chan ником по умолчанию не был Anonymous, если бы все социальные сети не ориентировались на личные профили, если бы алгоритмы YouTube не показывали пользователям все более экстремальный контент, чтобы удержать их внимание, и если бы хэштегов и ретвитов попросту не существовало. Именно хэштеги, ретвиты и профили делают солидарность в Интернете неразрывно связанной с демонстрацией, идентичностью и саморекламой. Большинство самых явных жестов солидарности – это всего лишь представление, как вирусные репосты или фотографии аватарок с фильтрами, связанными с определенными идеями. Реальные же механизмы проявления политической солидарности, забастовки и бойкоты, существуют где-то на периферии. Экстремальные проявления перформативной солидарности весьма неприглядны: христианский автор из Интернета призывает других консерваторов заявлять баристам в Starbucks, что их имена «Веселого Рождества»; Нев Шульман из телевизионного шоу «Сом» фотографируется в лифте с прижатой к сердцу рукой и снабжает селфи такой подписью: «Настоящий мужчина демонстрирует свою силу через терпение и честь. В этом лифте нет места насилию». (В колледже Шульман избил девушку.) Демонстративная поддержка чернокожих женщин в социальных сетях (после выборов белые пишут в Twitter: «Черные женщины спасут Америку», а Марк Руффало[13] заявляет, что он молился и Бог ответил, приняв образ чернокожей женщины) часто отражает странную потребность белых подчеркнуть свою приверженность идеологии равенства, что, по-видимому, позволяет им расслабиться. В книге «Представление себя другим в повседневной жизни» Гофман пишет, что восприятие публикой роли исполнителя делает эту роль более значимой, чем само исполнение. Именно это происходит с сетевой демонстрацией солидарности – эта манера слушания и восприятия настолько экстремальна и перформативна, что часто превращается в обычное шоу.
Финальное и, пожалуй, самое психологически деструктивное искажение социального Интернета – это искажение масштаба. Это не случайность, а продуманная особенность: социальные сети строятся на идее о том, что вещь или событие важны в той степени, в какой они значимы для вас. Во внутреннем документе времен создания новостной ленты Facebook Марк Цукерберг совершенно серьезно замечал: «Белка, умершая перед вашим домом, сейчас гораздо важнее для вас, чем люди, умирающие в Африке». Идея заключалась в том, что социальные сети дают нам тонко настроенный контроль над тем, на что мы смотрим. В результаты мы – сначала по отдельности, а затем неизбежно все вместе – оказались полностью лишены контроля. Цель Facebook в том, чтобы показывать людям только то, что они хотят видеть. И цель эта за десять лет положила конец общей гражданской реальности. Такой выбор в сочетании с финансовой потребностью компании постоянно подстегивать эмоциональную реакцию пользователей закрепил текущую норму в потреблении новостной информации. Сегодня мы предпочитаем потреблять те новости, которые соответствуют нашим идеологическим пристрастиям, а это направлено на то, чтобы мы ощущали свою правоту – и постепенно сходили с ума.
В книге «Торговцы вниманием» Тим Ву пишет, что технологии, направленные на усиление контроля над нашим вниманием, часто оказывают обратное воздействие. В качестве примера он приводит пульт управления телевизором. Он делает переключение каналов «практически непроизвольным» и переводит зрителей в «ментальное состояние, мало чем отличающееся от состояния новорожденного или рептилии». В Интернете эта динамика автоматизировалась и обобщилась, приняв форму бесконечно разнообразных, но порой монотонных лент социальных сетей – этих одуряющих шлангов информации, которой мы заливаем наш мозг большую часть дня. Как отмечали критики, в этом мы демонстрируем классическое поведение лабораторных крыс, направленное на получение награды. Точно так же они ведут себя, оказавшись перед устройством, выдающим лакомство непредсказуемым образом. Если устройство выдает лакомство регулярно или не выдает вовсе, крысы перестают нажимать рычаг. Но если лакомство появляется редко и нерегулярно, крысы нажимают рычаг бесконечно. Другими словами, очень важно, чтобы социальные сети не приносили абсолютного удовлетворения. Именно это заставляет нас прокручивать и прокручивать ленту, нажимать рычаг снова и снова в надежде получить некое летучее ощущение – моментальный прилив признания, лести или ярости.
Я, как и многие, остро осознаю собственную деградацию, когда подключаюсь к мощному шлангу Интернета с его бесконечным множеством каналов, каждый из которых постоянно загружает новую информацию. Смерти, взрывы, бомбежки, анекдоты, объявления о работе, реклама, предостережения, жалобы, признания и политические катастрофы – все это обрушивается на наши хрупкие нейроны мощными волнами информации, которые сокрушают нас и мгновенно сменяются новыми. Это ужасная жизнь, и она быстро нас изматывает. В конце 2016 года я написала для The New Yorker статью, посвященную стенаниям о «худшем годе», захлестнувшим Интернет. Во всем мире происходили террористические акты, в Орландо случилось массовое убийство, умерли Дэвид Боуи, Принс и Мохаммед Али. Не сумевшие справиться со своими расистскими страхами и ненавистью полицейские убили нескольких чернокожих: на парковке в Батон-Руж был застрелен Элтон Стерлинг, который просто продавал диски; Филандо Кастиле был убит во время обычной дорожной проверки, когда он потянулся за водительскими правами. Во время демонстрации протеста против насилия полиции были убиты пятеро полицейских. Президентом США выбрали Дональда Трампа. На Северном полюсе стало на тридцать шесть градусов теплее обычного. Венесуэла пережила экономический крах. В Йемене начался голод. Семилетняя девочка из Алеппо Бана Алабид в Twitter написала о страхе перед неминуемой смертью. И вот на этом фоне в сети жили все мы – с нашими глупыми «я», дурацкими заморочками, потерянными чемоданами и опозданиями на поезд. Мне казалось, что это ощущение наказания перенасыщением сохранится, что бы ни происходило в новостях. Я писала, что нет границ количеству несчастий, о которых можно узнать в Интернете, и нет возможности правильно оценить эту информацию – нет справочника, который помог бы нам раскрыть сердце для опыта. Мы не можем научиться отделять банальное от глубокого. Интернет значительно расширил нашу способность узнавать новое, но способность изменять осталась прежней, а то и уменьшилась прямо на глазах. Я начала чувствовать, что Интернет лишь порождает цикл страданий и очерствения – это была гипервовлеченность, которая с каждым днем ослабляла наши чувства.
Но Интернет сделал нечто худшее: чем больше мы его жаждали, тем больше власти над нами он обретал. Чтобы защититься от этого, я установила для себя серьезные ограничения – никаких историй в Instagram, никаких уведомлений от приложений. Я установила приложения, которые после сорока пяти минут использования отключали мои аккаунты в Twitter и Instagram. И все же периодически я буду отключать ограничители социальных сетей и сидеть перед экраном как крыса, нажимающая на рычаг. Я буду снова и снова наступать на грабли, пока не почувствую бензиновый запах хорошего мема. Интернет еще так молод, что легко сохранять подсознательную надежду на то, что он приведет к чему-то лучшему. Мы помним, что когда-то здесь были бабочки, лужи и цветы, а мы терпеливо сидели в собственном гниющем аду, ожидая, когда явится Интернет, поразит нас и все станет хорошо. Но так не стало. Интернетом управляют стимулы, которые не позволяют во взаимодействии с ним оставаться цельной личностью. В будущем мы неизбежно обесценимся. Все меньше людей сохранятся не только как личности, но и как члены общества, как коллектив людей, борющихся с разными катастрофами. Отвлечение превратилось в «вопрос жизни и смерти, – так пишет в книге «Как не делать ничего» Дженни Оделл. – Социальная группа, которая не может сосредоточиться и общаться внутри себя самой, подобна человеку, который не может мыслить и действовать».
Конечно, люди стенали подобным образом на протяжении веков. Сократ боялся, что записанная на бумаге речь «породит забвение в душах учеников». Ученый XVI века Конрад Геснер считал, что печатный пресс создаст чрезмерно доступную среду. В XVIII веке люди жаловались, что газеты ведут к интеллектуальной и моральной изоляции, а появление романов затруднит – особенно для женщин – отделение вымысла от реальности. Мы боялись, что радио будет отвлекать детей от учебы, а потом что телевидение разрушит сосредоточенность внимания, порожденную радио. В 1985 году Нил Постман[14] писал, что постоянное стремление американцев к развлечениям становится токсичным, что телевидение открыло путь к «стремительному падению в бездну тривиальности». Разница заключается в том, что сегодня нам некуда дальше идти. Капитализм не оставил нам ничего, кроме самих себя. Все поглощено – не только товары и труд, но личность, отношения и внимание. Следующим шагом станет полная идентификация с сетевым рынком, физическая и духовная неотделимость от Интернета: кошмар, который уже стучится в нашу дверь.
Как же положить конец всему худшему в Интернете? Это может сделать социальный и экономический крах или, возможно, серия антитрестовских дел, за которыми последует принятие жестких регулирующих законов, которые каким-то образом развенчают фундаментальную модель прибыльности Интернета. Сегодня понятно, что почти наверняка первым станет крах. Пока что у нас нет ничего, кроме робких попыток сохранить свою человечность, действовать, ориентируясь на истинную индивидуальность, которая принимает свою вину, непостоянство и незначительность. Нам нужно глубоко задуматься о том, что мы получаем от Интернета и чем платим за полученное. Нам стоило бы меньше задумываться о собственной идентичности, проявлять глубокий скептицизм по отношению к собственным малозначительным мнениям, быть осторожнее в столкновении с противодействием и стыдиться неспособности проявлять солидарность, не выставляя себя напоказ. Альтернатива пока непонятна. Но знайте – она уже есть.
Я страшусь тебя
[15]
Мой бойфренд составил в Google большую таблицу, чтобы фиксировать все свадебные приглашения, которые мы с ним получили. Там есть колонки для даты события, места, наших отношений с будущими супругами и – самая главная причина составления такой таблицы – подарка: отправили ли мы его и кто из нас должен это сделать или уже сделал. Поначалу таблица была отражением его характера: я-то в делах, не связанных с писательством, человек довольно беззаботный. Эндрю архитектор, и он привык вникать даже в самые мелкие детали. Он – настоящий монстр точности. Он даже тарелки в посудомоечную машину загружает с рвением, граничащим с организационным садомазохизмом. Но в какой-то момент эта таблица стала необходимой. За последние девять лет мы побывали на сорока шести свадьбах. Сама я не хочу выходить замуж, и, возможно, причиной тому все эти свадьбы.
Эндрю тридцать три года, мне тридцать. В определенной степени мы обладаем особым демографическим опытом. Наши школьные друзья в основном принадлежат к высшему среднему классу и отличаются консерватизмом. Такие люди женятся по часам, устраивают большие традиционные свадьбы. Мы оба учились в Университете Вирджинии, где люди склонны уважать традиции. Кроме того, мы не всегда присутствовали на всех этих свадьбах. Мы привыкли делить уик-энды, чтобы побывать на двух свадьбах одновременно: мы упаковывали свои вечерние наряды, ехали в аэропорт и прощались в терминале, расходясь на разные рейсы. Мы вместе пропустили десяток свадеб – иногда, чтобы сэкономить деньги, которые предстояло потратить на других свадьбах, поскольку около пяти лет кто-то из нас или мы оба могли рассчитывать лишь на аспирантский бюджет, а до мест церемоний всегда приходилось добираться самолетом.
Но мы любим наших друзей. Нам почти всегда нравятся те, кого они выбрали в спутники жизни. Как и другим свадебным циникам (а к ним можно причислить большинство женатых людей, с удовольствием сплетничающих о прелестях семейной жизни на чужом торжестве), нам с Эндрю нравятся все свадьбы, на которых мы оказываемся: можно выпить, поплакать, погрузиться в чужое счастье, танцевать вместе с родителями жениха. И мы делали это снова, и снова, и снова. Бронировали отели, арендовали машины, подписывали чеки, рылись в каталогах магазинов, забирали вечерние рубашки из химчистки, просыпались на рассвете, чтобы успеть в аэропорт. В какой-то момент все свадьбы слились в одну большую церемонию, но таблица помогла нам хоть немного сориентироваться. В Чарльстоне по пышному саду разгуливал павлин, а роса намочила мне подол взятого напрокат платья. В Хьюстоне банкетный зал вздрогнул при первых звуках Big Tymers. На Манхэттене мы вечером вышли на широкий балкон с видом на Центральный парк. Все были в элегантных вечерних костюмах. Под нами мерцали огни большого города. В вирджинской глубинке невеста шла к алтарю в высоких резиновых сапогах, потому что темные тучи были готовы пролиться дождем. В глубинке Мэриленда жених приехал на церемонию на белом коне, а над золотым полем разносились звуки индийской музыки. В Остине молодожены склонились под аркой из роз, и им на головы водрузили армянские венцы. В Новом Орлеане перед свадебной процессией с зонтиками и трубами ехала полицейская машина с мигалкой, расчищая дорогу.
Мне легко понять, почему человек хочет жениться. Но, как мне вечно напоминают эти свадьбы, понимание не всегда является взаимным. Меня постоянно спрашивают, когда мы с Эндрю поженимся, и я задумчиво отвечаю, что не знаю. Может быть, никогда. Я ленива, я не ношу украшений. Я люблю свадьбы, но не хочу устраивать собственную. Я всегда пытаюсь сменить тему, но мне никогда не удается. Меня тут же начинают допрашивать, допытываться, что я скрываю. Им кажется, что я – одна из тех девушек, которые годами твердят о том, что это не для них, но мгновенно меняют свои взгляды, как только на горизонте показывается тот, кто может сделать предложение. У нас часто завязываются довольно жаркие споры, словно я представляю некую проблему, которую нужно решить. Людям кажется, что на мне висит табличка с надписью «Переубедите меня». Им кажется, что склонить человека к обручению – это такой же гражданский долг, как и убедить кого-то проголосовать.
«Никогда? – скептически произносит мой собеседник. – Знаешь, в свадьбе есть нечто удивительное, особенно сейчас, когда ритуалов в нашем обществе почти не осталось. Вряд ли тебе еще когда-нибудь удастся собрать вместе всех, кого ты любишь. Моя свадьба была очень скромной – мне просто хотелось, чтобы всем было весело, понимаешь? Я просто хотела устроить отличную вечеринку. Мы выходим замуж для других людей. Но в глубине души понимаем, что делаем это для себя». На следующей свадьбе беседа продолжается. «Ты все еще не думаешь о свадьбе? – спрашивают меня, чтобы убедиться. – Знаешь, пожениться можно и без свадьбы». Один из гостей, на свадьбе которого я была шесть лет назад, убеждал меня, что я упускаю нечто удивительное и особенное. «В наших отношениях теперь появилась новая глубина, – сказал он. – Поверь, когда мы поженились, что-то изменилось».
Эндрю спрашивают об этом реже, чем меня, словно предполагая, что свадьба эмоционально важнее для женщин. В гетеросексуальных парах свадьбу часто называют самым особенным днем в жизни невесты, но не всегда в жизни жениха. (И конечно же, еще более неприятны и гендерно окрашены вопросы к тем, кто не хочет иметь детей.) Но и Эндрю довольно часто приходится отвечать на этот вопрос.
– Тебя это не раздражает? – недавно спросила я, когда он рассказал о телефонном разговоре с другом и подругой, и обоих волновало наше нежелание оформлять свои отношения официально.
– Нет, – ответил он, перестраиваясь на другую полосу.
– А почему?
– Мне… мне нет дела до того, что думают другие.
– Точно! Мне тоже!
– Само собой, – этот разговор Эндрю явно наскучил.
– Мне действительно нет дела до того, что думают другие, – повторила я, медленно закипая.
Эндрю кивнул, не отрывая взгляда от дороги.
– Но только в этом, – продолжала я. – Только эти слова я воспринимаю на личном уровне. Это похоже на замкнутый круг: люди не должны воспринимать наше нежелание вступать в брак на личном уровне, но они воспринимают его именно так. Иначе нам не пришлось бы так много говорить об этом. И похоже, чем больше мне приходится об этом говорить, тем серьезнее становится проблема, которой не существует. Словно я создаю паутину ответов, почему не хочу выходить замуж, и паутина эта скрывает мои истинные мысли о семье и любви. А потом я еще сильнее обижаюсь на такие вопросы, потому что они глупые и предсказуемые и они делают меня глупой и предсказуемой. И эти метанарративы крутятся в моей голове, хотя ситуация совершенно прозрачна. Все начинается с мысли о том, что мужчина должен сделать предложение женщине, а она должна жить в ожидании момента, когда он решит, что готов принять на себя обязательства и вступить в отношения, которые статистически более выгодны для него и в которых она статистически станет менее счастливой, чем была бы, останься одна. И именно она должна носить это дурацкое кольцо в знак принадлежности мужчине. И она должна испытывать восторг по этому поводу, по поводу новой жизни, а все сомнения должны остаться лишь в ее душе. И эта определенность окажет влияние на всю ее оставшуюся жизнь…