Кожа времени. Книга перемен
Часть 10 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
• Умение постоянно учиться, потому что в этой сфере ничего окончательного нет.
Всё это может пригодиться в любой сфере, включая ту, о которой мы и не догадывались. Гуманитарные штудии напоминают мне фильм про мальчика, занявшегося карате. Вместо упражнений сэнсэй приспособил его к покраске забора и полировке машины. Ученик бунтует: его обучают не карате, а домашним работам. Но тут-то и выясняется, что именно эти надоевшие движения необходимы бойцу, чтобы отражать и наносить удары, побеждая соперника.
Что говорить, у меня жена-сокурсница занималась в университете суффиксами оценки и драматургией Олеши, пока не стала в Америке системным программистом, выйдя в отставку в чине, который даже такой шпак, как я, приравнял бы к полковнику.
Хочу всё знать
Когда умер Вячеслав Всеволодович Иванов, русская блогосфера отчаянно загоревала – и я вместе с ней. Нам, современникам туповатого XXI века, который всем книгам предпочел “Гарри Поттера”, политикам – Трампа, а географии – Крым, академик Иванов кажется титаном прежнего времени, но он был настоящим, и я даже его немного знал.
Сперва мне довелось встречаться с Вяч. Вс. на разных конференциях, где он читал доклады на отнюдь не схожие темы, перемежая их воспоминаниями. Он знал всех бывших на его веку интересных людей, многих – с детства. Но самое захватывающее происходило в кулуарах, где Иванова легко было принять за ученого кудесника, мне даже виделся колпак звездочета. Он азартно делился фантастическими гипотезами, от которых глаза у нас делались квадратными. Однажды Вяч. Вс. объяснил, что каждый, если я правильно его понял, живет внутри индивидуальной темпоральной капсулы.
– Поэтому, – сказал он, – когда вы, еще не снимая трубку, знаете, кто звонит, это значит, что вы опережаете звонящего и путешествуете по времени.
Слушая такое, я тихо млел, ибо Иванов возвращал сухой и строгой науке волшебное – первобытное – очарование. Весь он был воплощением моей детской мечты, которую я извлек из книги с картинками: “Хочу всё знать”. Вяч. Вс. действительно знал всё, и демонстрация этого информационного всемогущества производила сногсшибательное действие. Как-то, набравшись наглости, я попросил Иванова написать послесловие к моей книге “Вавилонская башня”. К моему восторгу, Вяч. Вс. согласился, но сначала тут же, на моих глазах, пролистал рукопись.
– Прежде чем отдавать в печать, – сказал он буквально пять минут спустя, – исправьте одиннадцать ошибок. Одна касается датировки книги “И цзин”, другая – транскрипции названия секты “Чань”. И не путайте корни: надо писать “мегалополис”, “мега” – приставка латинская, а не греческая.
Шкловский говорил, что у него два мозга, у Иванова, наверное, их было четыре. Пренебрегая традиционными распрями физиков и лириков, он владел суммой знаний как новый Фома Аквинский. Сам я могу судить только о той узкой сфере, которая относится к современной словесности.
В начале девяностых Иванова выбрали председателем жюри Букеровской премии, членом которого я тоже был. Собравшись в Лондоне, мы подробно защищали своих кандидатов: Окуджава – фронтовиков, я – Сорокина и заодно тогда только всплывшего на поверхность Галковского. Больше всего меня удивило, что академический небожитель Иванов всё читал, обо всём имел свое взвешенное мнение и уважал чужое. Несмотря на горячие споры, Вяч. Вс. привел нас к достойному компромиссу: большого Букера в тот год получил Маканин, малого – Пелевин, и все остались довольны. Оставшееся для прогулок время Иванов провел у лондонских букинистов, где выкопал пухлый словарь хеттского языка.
– Будет, – радовался Вяч. Вс., – что почитать на обратной дороге.
Языки – это, конечно, отдельная тема. Даже сам Иванов не мог их пересчитать, но в разговорах упоминались две сотни. Одним летним днем на кампусе в Вермонте мне довелось присутствовать при беседе двух друзей.
– Я могу запомнить в день шесть новых иностранных слов, – сказал Ефим Григорьевич Эткинд.
– А я – триста, – чуть ли не извиняясь, ответил Вяч. Вс.
С тех пор как Иванов умер, я думаю об одном: куда делась та Большая, а не малая энциклопедия, которая за 88 лет собралась в его невообразимом уме?
– Как – куда? В ноосферу, – утешают меня.
Но я не могу ее, как, скажем, квантовую механику, ни понять, ни представить. Это, конечно, моя проблема. Наверное, для тех, кто заслужил, ноосфера – рай интеллектуалов-агностиков. Словно лимб для обреченных на молчание языческих философов в “Божественной комедии”; только тут им, в отличие от выдумки безжалостного Данте, никто не затыкает рот, если, конечно, там есть рты.
В траурном хоре нашелся один голос, противоречащий всем.
– Иванов, – говорил он, – действительно герой, но прежнего времени. Сегодня за нас всё знает интернет, упраздняющий потребность в энциклопедистах.
И правда – зачем всё знать? Это раньше в счастливую эпоху между Французской энциклопедией и Жюль Верном мир был умопостигаемым. Его можно было описать, начертить, разобрать и сложить обратно. Еще в моем детстве телевизор, например, был прибором, с которым отец, дипломированный специалист, вступал в контакт с помощью дюжины ручек настройки. Теперь мы знаем, где телевизор включается, и с нас того довольно. Но, живя на иждивении у непонятной техники, мы рискуем оказаться у нее в заложниках.
О том, как опасно и неразумно доверять свою эрудицию чужим – умным машинам и посторонним людям, компьютеру и социальным сетям, – нас предупреждает исторический опыт. Мы и раньше знали, что научно-техническая революция нейтральна к добру, злу и здравому смыслу. Что типографии печатают Пушкина и Сталина, что радио незаменимо для популяризации Моцарта и Гитлера, что ток годится для лампочки и электрического стула, что интернет служит просвещению и клевете.
– Еще недавно Кремниевая долина, – пишет “Нью-Йорк таймс”, – считалась родиной утопии, сегодня мы смотрим на нее со страхом и подозрением.
Чтобы познать пределы возможностей умнеющей на наших глазах машины, нужно сопоставить ее с человеком, особенно таким, как академик Иванов.
Доступность знаний обнажает смысл эрудиции, настоящую цену которой мы раньше не знали. Вот так фотография ярче открыла нам достоинства живописи, переставшей нуждаться в критерии сходства. И не надо быть луддитом, чтобы обнаружить обратную сторону у всего, что наше поколение открыло и полюбило. Компьютер – склад знаний – бесценный, необходимый и унылый. Интернет – грандиозное и увлекательное собрание спутанных сведений, столь тесно переплетающих факты с ложью, что требуются специальные навыки, позволяющие разоблачать враки (теперь этому уже учат в школе).
То же и с эрудицией. Мы получили в распоряжение невиданную за всю историю человечества мощь тотальной информационной системы. Но всё, что дается даром, оказывается неполноценным, как легкодоступная любовь. Подлинная, а не заимствованная эрудиция обладает чудесным свойством. Она плетет индивидуальные сети, попав в которые, реальность становится уникальной. Преломившись в мозгу, казалось бы, универсальные знания несут в себе облик личности. Поэтому один великий эрудит никогда не похож на другого: зная всё, каждый знает по-разному.
Эрудиция – единственный в своем роде узор из обретенного случайно и нарочно. Она оседает в подкорке, составляя неосознанный архив, который всплывает в нужную минуту, чтобы перебраться из пассивного запаса в активный поиск и привести к открытию. Конечно, с точки зрения экономии мозговых усилий, эрудиция – зверски затратная система: нужно всё знать на всякий случай. Но именно так мы можем выстоять в той войне с машиной, где академик Иванов сражался на передовой.
Как мы читаем Ткань Пенелопы
Я так давно живу, что помню время, когда телевизор был роскошью, хотя смотреть по нему было нечего. Я достаточно стар, чтобы вспоминать, как даже взрослые задирали голову, чтобы полюбоваться самолетом. Важнее, что я не могу забыть, как литературный мир сотрясала дискуссия, может ли писатель сочинять на компьютере.
– Поэт, – говорили пуристы, – точно не может, это профанация.
– Но прозаику, – робко возражали умеренные, – совесть иногда такое позволяет.
Сам я разрешил вопрос в 1987 году, когда купил свой первый “мак”. Головастый ящик с окошечком внушал ужас еще и потому, что в коробке была книга толщиной с Библию. Она называлась “Инструкция”, но я ее так ни разу и не открыл. После того как я нашел под столом розетку, инструкция оказалась лишней, и уже через час я писал очередной текст на компьютере, навсегда бросив любимую пишущую машинку, подаренную друзьями (от Довлатова, по его признанию, мне достались три буквы, легко догадаться – какие).
Вместе со мной на компьютер перешли все авторы. Гений “маков” в том, что они отобрали электронную революцию у физиков, чтобы поделиться ее плодами с лириками. Писатели быстро перестали бояться компьютеров: они боялись остаться без них. В Нью-Йорке завели “скорую помощь” на мотоциклах, которая круглосуточно чинила компьютеры клиентам с Вест-Энда, густо заселенного литераторами. С тех пор в литературной среде компьютеры стали такой же привычной техникой, как лампочки, – мы замечаем их, когда они перегорают.
Но если сейчас уже никому не приходит в голову обо всём этом спорить, то электронное чтение всё еще вызывает бурные дискуссии. Что и понятно: читателей больше, чем писателей, хотя в век фейсбука и ненамного.
Мы живем в переломную эпоху, когда бумажные книги еще с нами, но мы уже их оплакиваем, как приговоренных. Ностальгия по неисчезнувшему – лирический феномен, отстраняющий библиотеку. Раньше мы ею хвастались и пользовались, теперь – по ней скорбим, не в силах расстаться. Некоторые подкидывают книги друзьям, но сейчас уже реже – все настороже. Другие оставляют на углу, усыпляя совесть тем, что кому-то нужнее. И только один знакомый поэт открыто признаётся в преступной дерзости.
– Каждый день, – говорит он, – по стопке в подвал.
– На помойку?
– В инсинератор.
– В топку, – кричу я от ужаса, – как Лазо?
– Они ж все под сердцем, – оправдывается поэт, хлопая себя по нагрудному карману с телефоном.
Это – как раз не фокус. У меня самого одна библиотека переселилась в электронное облако, но другая по-прежнему делит дом на неравные части: ей – всё, нам – что останется. Больше всего огорчает, что я не могу найти бумажным ископаемым разумного применения, только неразумные. Собранные двумя поколениями книги служат персональным мемориалом семейной учености. От школьных помет, выделявших места, где классики выражали любовь к народу и ненависть к царизму, до винных пятен на спутниках юности, от рабочих закладок, помогавших сочинять умное, до въедливых маргиналий на полях любимого, от заготовленных впрок эпиграфов до заложенных на конец эпитафий – в моих книгах есть всё, что делает их моими. Включая, разумеется, и те, что, как старые девы, стоят выцветшими и непрочитанными. Была же какая-то причина, из-за которой до них не дошли руки? А раз была, то мне такие книги тоже дороги – как негативный пример избирательного сродства.
– Выбрось! – говорит жена.
– Ты предлагаешь мне, – грозно переспрашиваю я, – сложить свою жизнь в ящики, снарядить караван и отправиться с ним на курган макулатуры?
– Ага, – сказала жена, обрадовавшись перспективе, и у меня не осталось аргументов в защиту библиотеки.
Книга никогда не была только вещью, но теперь ею стала. Лишившись монопольной власти над собственным содержанием, она поделилась им с легковесной компьютерной читалкой. Не предназначенная для чтения книга становится фетишем, но только для верующих. Бесполезное и сакральное начинает жить по-своему, находя себе иное и причудливое применение. Мы любим книгу не умом, а чувствами – осязанием, обонянием, зрением, даже вкусом. Так, в романе Сорокина “Манарага” книги сжигают на костре кулинарных амбиций. Как всегда, материализуя метафору, Сорокин предлагает глотать книги почти в прямом, а не переносном смысле. Прочитав об этом, я не слишком удивился, потому что мой знакомый авангардный художник Боря Зельдин еще лет сорок лет назад жарил книги, даже не заглядывая в текст.
И в том, и в другом случае важен лишь эпатирующий жест. Кощунство – обратная сторона преклонения. Святотатственный ритуал прежде всего нуждается в святости, и в жертву можно принести лишь то, что того достойно. Превратив книгу в “дрова” извращенного культа, художник (или, как у Сорокина, повар) наделяет ее прибавочной метафизической стоимостью. И это обещает книгам карьеру драгоценного объекта для бесцельного любования.
Развод содержания с формой обращает копеечный продукт массового производства в роскошный раритет. Таких книг не может и не должно быть много. Каждая достойна уникального места в коллекции самых дорогих владельцу вещей. Став драгоценной, книга превратится в любимый экспонат, играющий в нашем жилье ту же роль, что картины. Вместо шкафов и полок – несколько книг, каждая из которых требует углубленного созерцания и белых перчаток. Собственно, к чтению это уже не имеет отношения. Матисс, соавтор самых дорогих книг нашего времени, иногда их и сам не читал, как это случилось с проиллюстрированным им “Улиссом”.
Кардинальный разрыв между бумажной и электронной книгами неизбежен, как бы мы, стародумы, ни заламывали руки. В скором будущем личная библиотека вроде моей, в семь тысяч, покажется такой же нелепостью, как продуктовый склад Нансена по соседству с супермаркетом.
Другое дело, что электронная книга не только вытесняет обычную, но и изменяет природу чтения.
Открыв задолго до школы радости букваря, я сразу освоил первый вид чтения – запойный. От Жюля Верна до Достоевского книги входили в меня беспрерывно и неосознанно. Скандаля с гасившими свет родителями, читая на уроках и вместо них, я жил внутри переплета и не замечая его.
Читательская горячка не оставляла меня, пока я не покончил с классиками, и лишь взявшись за них заново, я научился читать медленно. Только тогда, смакуя и негодуя, я увидел за текстом автора – со всем найденным и украденным, придуманным и угаданным, с его персональной идиосинкразией и поколенческим тиком. Чем меньше читатель торопится, тем труднее автору спрятаться.
С появлением интернета, однако, чтение стало не только медленным, но и дискретным. Взявшись за е-книгу, подключенную ко всемирной Сети, я осуществил свою детскую мечту: поселиться в Александрийской библиотеке, не выходя из дома. В наши тучные дни, когда у каждого под рукой оцифрованная цивилизация, читатель обречен страдать от всеядности. Информационное изобилие оглушительно и рискованно, как выигрыш в лотерею. Получив больше, чем просили и надеялись, мы стали обладателями книг с бесконечными комментариями.
Для меня электронное чтение оборачивается борхесианской фантасмагорией: одна книга заменяет все и никогда не кончается. Как калека на лестнице, я останавливаюсь на каждой ступеньке и запинаюсь на всяком абзаце. Дойдя до имени собственного, я изучаю его биографию, географическое название побуждает к путешествию по карте, дата провоцирует исторические изыскания. Я разглядываю упомянутые пейзажи и картины, слушаю ту же музыку, что и герои, и изучаю всю подноготную описываемых событий.
Такое – горизонтальное – чтение поднимает читателя над книгой, позволяет развернуть ее в пространстве и времени, сравняться с автором и даже превзойти его. Если быстрое чтение знакомит с книгой, а медленное – с автором, то энциклопедический подход срывает покрова с самой реальности, послужившей писателю исходным материалом.
Давным-давно, когда Бродский еще был жив и писал постоянно усложнявшиеся стихи, я решил понять их, прочитав то же, что он, – или хотя бы тех, кого он упоминал. Это оказалось увлекательным и выполнимым занятием, потому что поэт обладал прекрасным вкусом и знал латынь не лучше меня.
Только достигнув своей цели, я обнаружил предел углубления текста и расширения контекста. Распутывая каждую нить, мы, как Пенелопа, распускаем сотканное автором, возвращая на места всё то, что он взыскательно отобрал. Более того, обгоняя его с помощью заемной эрудиции интернета, мы добавляем в книгу и то, чего она не могла или не хотела знать.
– Лишнее, – говорил Ницше, – враг необходимого, а отличное, – добавлял он же, – соперник хорошего.
Е-книга настолько богаче бумажной, что выходит за собственные границы, переставая быть книгой. И я, заменяя новой библиотекой старую, исподволь вздыхаю по тем временам, когда каждая книга жила сама по себе – без помощи Сети, справки Википедии и совета фейсбука.
Глаз и ухо
Одну жизнь я поделил между СССР и США, другую – между письменным столом и кухонным, а третью – между буквой и звуком. Первая была приключением, вторая – наслаждением, третья меня кормит, и поэтому понять ее мне важнее всего. Проблема в том, что письменное и устное слово отличаются друг от друга, как мужчина от женщины.
– То есть настолько разительно, – сказал мне знакомый биолог, – что невозможно понять, откуда у них берутся общие дети.
Тем не менее все справляются, о чем свидетельствуют ясли и аудиокниги. Последние всё увереннее соперничают с обыкновенными. Сперва мы научились читать текст на экране, оставив старые книги фетишистам бумаги. Потом освободили глаза ради слуха, научившись делать сразу два дела: одно необходимое – мыть посуду (57 %), растить мышцы (56 %), водить машину (32 %) или, как я, велосипед, а другое – сопутствующее, чтобы в одно ухо влетало, а другое держалось востро.
Такой способ чтения распространяется с ураганной скоростью. В Америке число аудиокниг увеличивается на 20 процентов в год. В 2018 году вышло около 50 тысяч названий. Оборот этого бизнеса – два с половиной миллиарда. И хотя бестселлеры стоят недешево – от 25 до 50 долларов, половина американцев в возрасте до 35 лет слушает в среднем 15 аудиокниг в год.
Обрадованные успехом издатели расширяют рынок, выпуская книги для всех – от неразумных младенцев до слабовидящих стариков. Выходят даже книги для собак, которым человеческий голос помогает скоротать одиночество, пока хозяин на работе. (Характерно, что для кошек книг нет, они, если вспомнить кота Мурра, их не слушают, а пишут.) Наконец, уже появились издатели, которые выпускают аудиокниги не вместе с обычными, а вместо них: пропуская печатную фазу.
Вся эта статистика говорит о том, что, оседлав прогресс, мы вместе с ним пятимся назад – к неграмотному Гомеру, и я не знаю, нравится ли мне это. Чтобы узнать, я решил поставить эксперимент на себе и послушать собственную книгу.
С первой минуты, а не страницы, я заслушался. Голос чтеца обладал всеми достоинствами, которым я завидовал. В меру глубокий, с богатыми обертонами, он лился рекой, легко обходил пороги непроизносимых до издевательства причастий (выкарабкивающиеся), без усилий склонял числительные в длинных датах, четко артикулировал безударные гласные и не терял двойные согласные. Увлеченный бельканто чтения, я не сразу врубился в текст, а когда сосредоточился – не узнал его, потому что он и в самом деле был уже не моим. При этом мне не к чему было придраться. Всё осталось на своих местах, но чужими казались сами места. Посторонний голос так четко и ясно доносил букву текста, что духу там нечего было делать.
– Слишком красиво, – поспешно решил я, но дело было не только в этом.
Мне не нравилась интерпретация, как тому знатоку, что свысока критикует виртуоза, показывающего себя вместо музыки. Все мы знаем, что ноты, как и слова, одни, но как же по-разному звучит опус в разных руках и устах. Выражаясь проще и по делу, это значит, что удар и ударение могут быть сильнее или слабее, темп – быстрее или медленнее, пауза – короче или длиннее.
Слушая аудиокнигу, я, сам того не заметив, начал дирижировать, помогая невидимому чтецу, но он меня не слушал, и текст всё дальше удалялся от авторского. Больше всего меня огорчала невыносимая путаница со знаками препинания: запятыми, скобками и – особенно – всей той пунктуационной петрушкой, что сопровождает прямую речь. Я страдал, слыша, как двоеточие заменяется тире, точка – точкой с запятой, и коварный восклицательный знак, которого я бегу, как чумы, то и дело проскакивает в патетических местах, спрятанных у меня под многоточием. Диссонанс услышанного с написанным разъедал книгу, заменяя ее другой, почти неузнаваемой.
Беда еще в том, что, слушая книгу, мы не можем, точнее – не станем возвращаться к уже сказанному. Между тем далеко не всё понятно с первого раза. Часто автор нарочно прячет под маской очевидного запутанное и оригинальное. И только вернувшись к той развилке, где читателя направили на ложный путь, мы понимаем, как и зачем нас обвели. Собственно, я и сам такой. Меня издавна преследует фурия лаконизма. Она мстит мне за проклятую экономию, которая подбивает выбросить всё, без чего можно обойтись. Каждое слово должно отработать свое место в предложении, каждый абзац – в главе, каждая страница – в книге. Боязнь лишнего приводит к краткости, мешающей глотать текст, не особенно задумываясь.
Всё это может пригодиться в любой сфере, включая ту, о которой мы и не догадывались. Гуманитарные штудии напоминают мне фильм про мальчика, занявшегося карате. Вместо упражнений сэнсэй приспособил его к покраске забора и полировке машины. Ученик бунтует: его обучают не карате, а домашним работам. Но тут-то и выясняется, что именно эти надоевшие движения необходимы бойцу, чтобы отражать и наносить удары, побеждая соперника.
Что говорить, у меня жена-сокурсница занималась в университете суффиксами оценки и драматургией Олеши, пока не стала в Америке системным программистом, выйдя в отставку в чине, который даже такой шпак, как я, приравнял бы к полковнику.
Хочу всё знать
Когда умер Вячеслав Всеволодович Иванов, русская блогосфера отчаянно загоревала – и я вместе с ней. Нам, современникам туповатого XXI века, который всем книгам предпочел “Гарри Поттера”, политикам – Трампа, а географии – Крым, академик Иванов кажется титаном прежнего времени, но он был настоящим, и я даже его немного знал.
Сперва мне довелось встречаться с Вяч. Вс. на разных конференциях, где он читал доклады на отнюдь не схожие темы, перемежая их воспоминаниями. Он знал всех бывших на его веку интересных людей, многих – с детства. Но самое захватывающее происходило в кулуарах, где Иванова легко было принять за ученого кудесника, мне даже виделся колпак звездочета. Он азартно делился фантастическими гипотезами, от которых глаза у нас делались квадратными. Однажды Вяч. Вс. объяснил, что каждый, если я правильно его понял, живет внутри индивидуальной темпоральной капсулы.
– Поэтому, – сказал он, – когда вы, еще не снимая трубку, знаете, кто звонит, это значит, что вы опережаете звонящего и путешествуете по времени.
Слушая такое, я тихо млел, ибо Иванов возвращал сухой и строгой науке волшебное – первобытное – очарование. Весь он был воплощением моей детской мечты, которую я извлек из книги с картинками: “Хочу всё знать”. Вяч. Вс. действительно знал всё, и демонстрация этого информационного всемогущества производила сногсшибательное действие. Как-то, набравшись наглости, я попросил Иванова написать послесловие к моей книге “Вавилонская башня”. К моему восторгу, Вяч. Вс. согласился, но сначала тут же, на моих глазах, пролистал рукопись.
– Прежде чем отдавать в печать, – сказал он буквально пять минут спустя, – исправьте одиннадцать ошибок. Одна касается датировки книги “И цзин”, другая – транскрипции названия секты “Чань”. И не путайте корни: надо писать “мегалополис”, “мега” – приставка латинская, а не греческая.
Шкловский говорил, что у него два мозга, у Иванова, наверное, их было четыре. Пренебрегая традиционными распрями физиков и лириков, он владел суммой знаний как новый Фома Аквинский. Сам я могу судить только о той узкой сфере, которая относится к современной словесности.
В начале девяностых Иванова выбрали председателем жюри Букеровской премии, членом которого я тоже был. Собравшись в Лондоне, мы подробно защищали своих кандидатов: Окуджава – фронтовиков, я – Сорокина и заодно тогда только всплывшего на поверхность Галковского. Больше всего меня удивило, что академический небожитель Иванов всё читал, обо всём имел свое взвешенное мнение и уважал чужое. Несмотря на горячие споры, Вяч. Вс. привел нас к достойному компромиссу: большого Букера в тот год получил Маканин, малого – Пелевин, и все остались довольны. Оставшееся для прогулок время Иванов провел у лондонских букинистов, где выкопал пухлый словарь хеттского языка.
– Будет, – радовался Вяч. Вс., – что почитать на обратной дороге.
Языки – это, конечно, отдельная тема. Даже сам Иванов не мог их пересчитать, но в разговорах упоминались две сотни. Одним летним днем на кампусе в Вермонте мне довелось присутствовать при беседе двух друзей.
– Я могу запомнить в день шесть новых иностранных слов, – сказал Ефим Григорьевич Эткинд.
– А я – триста, – чуть ли не извиняясь, ответил Вяч. Вс.
С тех пор как Иванов умер, я думаю об одном: куда делась та Большая, а не малая энциклопедия, которая за 88 лет собралась в его невообразимом уме?
– Как – куда? В ноосферу, – утешают меня.
Но я не могу ее, как, скажем, квантовую механику, ни понять, ни представить. Это, конечно, моя проблема. Наверное, для тех, кто заслужил, ноосфера – рай интеллектуалов-агностиков. Словно лимб для обреченных на молчание языческих философов в “Божественной комедии”; только тут им, в отличие от выдумки безжалостного Данте, никто не затыкает рот, если, конечно, там есть рты.
В траурном хоре нашелся один голос, противоречащий всем.
– Иванов, – говорил он, – действительно герой, но прежнего времени. Сегодня за нас всё знает интернет, упраздняющий потребность в энциклопедистах.
И правда – зачем всё знать? Это раньше в счастливую эпоху между Французской энциклопедией и Жюль Верном мир был умопостигаемым. Его можно было описать, начертить, разобрать и сложить обратно. Еще в моем детстве телевизор, например, был прибором, с которым отец, дипломированный специалист, вступал в контакт с помощью дюжины ручек настройки. Теперь мы знаем, где телевизор включается, и с нас того довольно. Но, живя на иждивении у непонятной техники, мы рискуем оказаться у нее в заложниках.
О том, как опасно и неразумно доверять свою эрудицию чужим – умным машинам и посторонним людям, компьютеру и социальным сетям, – нас предупреждает исторический опыт. Мы и раньше знали, что научно-техническая революция нейтральна к добру, злу и здравому смыслу. Что типографии печатают Пушкина и Сталина, что радио незаменимо для популяризации Моцарта и Гитлера, что ток годится для лампочки и электрического стула, что интернет служит просвещению и клевете.
– Еще недавно Кремниевая долина, – пишет “Нью-Йорк таймс”, – считалась родиной утопии, сегодня мы смотрим на нее со страхом и подозрением.
Чтобы познать пределы возможностей умнеющей на наших глазах машины, нужно сопоставить ее с человеком, особенно таким, как академик Иванов.
Доступность знаний обнажает смысл эрудиции, настоящую цену которой мы раньше не знали. Вот так фотография ярче открыла нам достоинства живописи, переставшей нуждаться в критерии сходства. И не надо быть луддитом, чтобы обнаружить обратную сторону у всего, что наше поколение открыло и полюбило. Компьютер – склад знаний – бесценный, необходимый и унылый. Интернет – грандиозное и увлекательное собрание спутанных сведений, столь тесно переплетающих факты с ложью, что требуются специальные навыки, позволяющие разоблачать враки (теперь этому уже учат в школе).
То же и с эрудицией. Мы получили в распоряжение невиданную за всю историю человечества мощь тотальной информационной системы. Но всё, что дается даром, оказывается неполноценным, как легкодоступная любовь. Подлинная, а не заимствованная эрудиция обладает чудесным свойством. Она плетет индивидуальные сети, попав в которые, реальность становится уникальной. Преломившись в мозгу, казалось бы, универсальные знания несут в себе облик личности. Поэтому один великий эрудит никогда не похож на другого: зная всё, каждый знает по-разному.
Эрудиция – единственный в своем роде узор из обретенного случайно и нарочно. Она оседает в подкорке, составляя неосознанный архив, который всплывает в нужную минуту, чтобы перебраться из пассивного запаса в активный поиск и привести к открытию. Конечно, с точки зрения экономии мозговых усилий, эрудиция – зверски затратная система: нужно всё знать на всякий случай. Но именно так мы можем выстоять в той войне с машиной, где академик Иванов сражался на передовой.
Как мы читаем Ткань Пенелопы
Я так давно живу, что помню время, когда телевизор был роскошью, хотя смотреть по нему было нечего. Я достаточно стар, чтобы вспоминать, как даже взрослые задирали голову, чтобы полюбоваться самолетом. Важнее, что я не могу забыть, как литературный мир сотрясала дискуссия, может ли писатель сочинять на компьютере.
– Поэт, – говорили пуристы, – точно не может, это профанация.
– Но прозаику, – робко возражали умеренные, – совесть иногда такое позволяет.
Сам я разрешил вопрос в 1987 году, когда купил свой первый “мак”. Головастый ящик с окошечком внушал ужас еще и потому, что в коробке была книга толщиной с Библию. Она называлась “Инструкция”, но я ее так ни разу и не открыл. После того как я нашел под столом розетку, инструкция оказалась лишней, и уже через час я писал очередной текст на компьютере, навсегда бросив любимую пишущую машинку, подаренную друзьями (от Довлатова, по его признанию, мне достались три буквы, легко догадаться – какие).
Вместе со мной на компьютер перешли все авторы. Гений “маков” в том, что они отобрали электронную революцию у физиков, чтобы поделиться ее плодами с лириками. Писатели быстро перестали бояться компьютеров: они боялись остаться без них. В Нью-Йорке завели “скорую помощь” на мотоциклах, которая круглосуточно чинила компьютеры клиентам с Вест-Энда, густо заселенного литераторами. С тех пор в литературной среде компьютеры стали такой же привычной техникой, как лампочки, – мы замечаем их, когда они перегорают.
Но если сейчас уже никому не приходит в голову обо всём этом спорить, то электронное чтение всё еще вызывает бурные дискуссии. Что и понятно: читателей больше, чем писателей, хотя в век фейсбука и ненамного.
Мы живем в переломную эпоху, когда бумажные книги еще с нами, но мы уже их оплакиваем, как приговоренных. Ностальгия по неисчезнувшему – лирический феномен, отстраняющий библиотеку. Раньше мы ею хвастались и пользовались, теперь – по ней скорбим, не в силах расстаться. Некоторые подкидывают книги друзьям, но сейчас уже реже – все настороже. Другие оставляют на углу, усыпляя совесть тем, что кому-то нужнее. И только один знакомый поэт открыто признаётся в преступной дерзости.
– Каждый день, – говорит он, – по стопке в подвал.
– На помойку?
– В инсинератор.
– В топку, – кричу я от ужаса, – как Лазо?
– Они ж все под сердцем, – оправдывается поэт, хлопая себя по нагрудному карману с телефоном.
Это – как раз не фокус. У меня самого одна библиотека переселилась в электронное облако, но другая по-прежнему делит дом на неравные части: ей – всё, нам – что останется. Больше всего огорчает, что я не могу найти бумажным ископаемым разумного применения, только неразумные. Собранные двумя поколениями книги служат персональным мемориалом семейной учености. От школьных помет, выделявших места, где классики выражали любовь к народу и ненависть к царизму, до винных пятен на спутниках юности, от рабочих закладок, помогавших сочинять умное, до въедливых маргиналий на полях любимого, от заготовленных впрок эпиграфов до заложенных на конец эпитафий – в моих книгах есть всё, что делает их моими. Включая, разумеется, и те, что, как старые девы, стоят выцветшими и непрочитанными. Была же какая-то причина, из-за которой до них не дошли руки? А раз была, то мне такие книги тоже дороги – как негативный пример избирательного сродства.
– Выбрось! – говорит жена.
– Ты предлагаешь мне, – грозно переспрашиваю я, – сложить свою жизнь в ящики, снарядить караван и отправиться с ним на курган макулатуры?
– Ага, – сказала жена, обрадовавшись перспективе, и у меня не осталось аргументов в защиту библиотеки.
Книга никогда не была только вещью, но теперь ею стала. Лишившись монопольной власти над собственным содержанием, она поделилась им с легковесной компьютерной читалкой. Не предназначенная для чтения книга становится фетишем, но только для верующих. Бесполезное и сакральное начинает жить по-своему, находя себе иное и причудливое применение. Мы любим книгу не умом, а чувствами – осязанием, обонянием, зрением, даже вкусом. Так, в романе Сорокина “Манарага” книги сжигают на костре кулинарных амбиций. Как всегда, материализуя метафору, Сорокин предлагает глотать книги почти в прямом, а не переносном смысле. Прочитав об этом, я не слишком удивился, потому что мой знакомый авангардный художник Боря Зельдин еще лет сорок лет назад жарил книги, даже не заглядывая в текст.
И в том, и в другом случае важен лишь эпатирующий жест. Кощунство – обратная сторона преклонения. Святотатственный ритуал прежде всего нуждается в святости, и в жертву можно принести лишь то, что того достойно. Превратив книгу в “дрова” извращенного культа, художник (или, как у Сорокина, повар) наделяет ее прибавочной метафизической стоимостью. И это обещает книгам карьеру драгоценного объекта для бесцельного любования.
Развод содержания с формой обращает копеечный продукт массового производства в роскошный раритет. Таких книг не может и не должно быть много. Каждая достойна уникального места в коллекции самых дорогих владельцу вещей. Став драгоценной, книга превратится в любимый экспонат, играющий в нашем жилье ту же роль, что картины. Вместо шкафов и полок – несколько книг, каждая из которых требует углубленного созерцания и белых перчаток. Собственно, к чтению это уже не имеет отношения. Матисс, соавтор самых дорогих книг нашего времени, иногда их и сам не читал, как это случилось с проиллюстрированным им “Улиссом”.
Кардинальный разрыв между бумажной и электронной книгами неизбежен, как бы мы, стародумы, ни заламывали руки. В скором будущем личная библиотека вроде моей, в семь тысяч, покажется такой же нелепостью, как продуктовый склад Нансена по соседству с супермаркетом.
Другое дело, что электронная книга не только вытесняет обычную, но и изменяет природу чтения.
Открыв задолго до школы радости букваря, я сразу освоил первый вид чтения – запойный. От Жюля Верна до Достоевского книги входили в меня беспрерывно и неосознанно. Скандаля с гасившими свет родителями, читая на уроках и вместо них, я жил внутри переплета и не замечая его.
Читательская горячка не оставляла меня, пока я не покончил с классиками, и лишь взявшись за них заново, я научился читать медленно. Только тогда, смакуя и негодуя, я увидел за текстом автора – со всем найденным и украденным, придуманным и угаданным, с его персональной идиосинкразией и поколенческим тиком. Чем меньше читатель торопится, тем труднее автору спрятаться.
С появлением интернета, однако, чтение стало не только медленным, но и дискретным. Взявшись за е-книгу, подключенную ко всемирной Сети, я осуществил свою детскую мечту: поселиться в Александрийской библиотеке, не выходя из дома. В наши тучные дни, когда у каждого под рукой оцифрованная цивилизация, читатель обречен страдать от всеядности. Информационное изобилие оглушительно и рискованно, как выигрыш в лотерею. Получив больше, чем просили и надеялись, мы стали обладателями книг с бесконечными комментариями.
Для меня электронное чтение оборачивается борхесианской фантасмагорией: одна книга заменяет все и никогда не кончается. Как калека на лестнице, я останавливаюсь на каждой ступеньке и запинаюсь на всяком абзаце. Дойдя до имени собственного, я изучаю его биографию, географическое название побуждает к путешествию по карте, дата провоцирует исторические изыскания. Я разглядываю упомянутые пейзажи и картины, слушаю ту же музыку, что и герои, и изучаю всю подноготную описываемых событий.
Такое – горизонтальное – чтение поднимает читателя над книгой, позволяет развернуть ее в пространстве и времени, сравняться с автором и даже превзойти его. Если быстрое чтение знакомит с книгой, а медленное – с автором, то энциклопедический подход срывает покрова с самой реальности, послужившей писателю исходным материалом.
Давным-давно, когда Бродский еще был жив и писал постоянно усложнявшиеся стихи, я решил понять их, прочитав то же, что он, – или хотя бы тех, кого он упоминал. Это оказалось увлекательным и выполнимым занятием, потому что поэт обладал прекрасным вкусом и знал латынь не лучше меня.
Только достигнув своей цели, я обнаружил предел углубления текста и расширения контекста. Распутывая каждую нить, мы, как Пенелопа, распускаем сотканное автором, возвращая на места всё то, что он взыскательно отобрал. Более того, обгоняя его с помощью заемной эрудиции интернета, мы добавляем в книгу и то, чего она не могла или не хотела знать.
– Лишнее, – говорил Ницше, – враг необходимого, а отличное, – добавлял он же, – соперник хорошего.
Е-книга настолько богаче бумажной, что выходит за собственные границы, переставая быть книгой. И я, заменяя новой библиотекой старую, исподволь вздыхаю по тем временам, когда каждая книга жила сама по себе – без помощи Сети, справки Википедии и совета фейсбука.
Глаз и ухо
Одну жизнь я поделил между СССР и США, другую – между письменным столом и кухонным, а третью – между буквой и звуком. Первая была приключением, вторая – наслаждением, третья меня кормит, и поэтому понять ее мне важнее всего. Проблема в том, что письменное и устное слово отличаются друг от друга, как мужчина от женщины.
– То есть настолько разительно, – сказал мне знакомый биолог, – что невозможно понять, откуда у них берутся общие дети.
Тем не менее все справляются, о чем свидетельствуют ясли и аудиокниги. Последние всё увереннее соперничают с обыкновенными. Сперва мы научились читать текст на экране, оставив старые книги фетишистам бумаги. Потом освободили глаза ради слуха, научившись делать сразу два дела: одно необходимое – мыть посуду (57 %), растить мышцы (56 %), водить машину (32 %) или, как я, велосипед, а другое – сопутствующее, чтобы в одно ухо влетало, а другое держалось востро.
Такой способ чтения распространяется с ураганной скоростью. В Америке число аудиокниг увеличивается на 20 процентов в год. В 2018 году вышло около 50 тысяч названий. Оборот этого бизнеса – два с половиной миллиарда. И хотя бестселлеры стоят недешево – от 25 до 50 долларов, половина американцев в возрасте до 35 лет слушает в среднем 15 аудиокниг в год.
Обрадованные успехом издатели расширяют рынок, выпуская книги для всех – от неразумных младенцев до слабовидящих стариков. Выходят даже книги для собак, которым человеческий голос помогает скоротать одиночество, пока хозяин на работе. (Характерно, что для кошек книг нет, они, если вспомнить кота Мурра, их не слушают, а пишут.) Наконец, уже появились издатели, которые выпускают аудиокниги не вместе с обычными, а вместо них: пропуская печатную фазу.
Вся эта статистика говорит о том, что, оседлав прогресс, мы вместе с ним пятимся назад – к неграмотному Гомеру, и я не знаю, нравится ли мне это. Чтобы узнать, я решил поставить эксперимент на себе и послушать собственную книгу.
С первой минуты, а не страницы, я заслушался. Голос чтеца обладал всеми достоинствами, которым я завидовал. В меру глубокий, с богатыми обертонами, он лился рекой, легко обходил пороги непроизносимых до издевательства причастий (выкарабкивающиеся), без усилий склонял числительные в длинных датах, четко артикулировал безударные гласные и не терял двойные согласные. Увлеченный бельканто чтения, я не сразу врубился в текст, а когда сосредоточился – не узнал его, потому что он и в самом деле был уже не моим. При этом мне не к чему было придраться. Всё осталось на своих местах, но чужими казались сами места. Посторонний голос так четко и ясно доносил букву текста, что духу там нечего было делать.
– Слишком красиво, – поспешно решил я, но дело было не только в этом.
Мне не нравилась интерпретация, как тому знатоку, что свысока критикует виртуоза, показывающего себя вместо музыки. Все мы знаем, что ноты, как и слова, одни, но как же по-разному звучит опус в разных руках и устах. Выражаясь проще и по делу, это значит, что удар и ударение могут быть сильнее или слабее, темп – быстрее или медленнее, пауза – короче или длиннее.
Слушая аудиокнигу, я, сам того не заметив, начал дирижировать, помогая невидимому чтецу, но он меня не слушал, и текст всё дальше удалялся от авторского. Больше всего меня огорчала невыносимая путаница со знаками препинания: запятыми, скобками и – особенно – всей той пунктуационной петрушкой, что сопровождает прямую речь. Я страдал, слыша, как двоеточие заменяется тире, точка – точкой с запятой, и коварный восклицательный знак, которого я бегу, как чумы, то и дело проскакивает в патетических местах, спрятанных у меня под многоточием. Диссонанс услышанного с написанным разъедал книгу, заменяя ее другой, почти неузнаваемой.
Беда еще в том, что, слушая книгу, мы не можем, точнее – не станем возвращаться к уже сказанному. Между тем далеко не всё понятно с первого раза. Часто автор нарочно прячет под маской очевидного запутанное и оригинальное. И только вернувшись к той развилке, где читателя направили на ложный путь, мы понимаем, как и зачем нас обвели. Собственно, я и сам такой. Меня издавна преследует фурия лаконизма. Она мстит мне за проклятую экономию, которая подбивает выбросить всё, без чего можно обойтись. Каждое слово должно отработать свое место в предложении, каждый абзац – в главе, каждая страница – в книге. Боязнь лишнего приводит к краткости, мешающей глотать текст, не особенно задумываясь.