Кошмары [сборник]
Часть 25 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, графиня хотела, чтобы ты вскрыл его.
Фламандец, поколебавшись одно мгновение, сорвал печать, вскрыл конверт и вслух прочел несколько строчек, набросанных тонким женским почерком на лиловой бумаге:
«Завещание Станиславы д’Асп.
Я хочу, чтобы все то, что от меня останется, изъято было через три года после моей смерти из гроба и перемещено в одну из урн часовни замка. При этом не должно состояться никакого торжества. Присутствовать, кроме садовников, имеют право лишь граф Венсан д’Ольтониваль и его друг, господин Ян Олислагерс. Изъять останки из могилы надлежит после полудня, пока светит солнце, и до заката солнца убрать в урну и отнести в часовню.
На память о великой любви ко мне доброго графа, Станислава, графиня д’Ольтониваль.
Замок Ронваль, 25. VI. 04».
Фламандец вручил бумагу другу:
– Вот… Это все.
– Я знал! Именно так она мне и сказала. Ты думал, в завещании будет что-то другое?
Ян Олислагерс ответил, меряя широкими шагами просторную библиотеку:
– Откровенно говоря, да! Ты, кажется, говорил, что такого рода погребение – это древний обычай твоего рода?
– Да.
– И что ты, во всяком случае, оказал бы эту почесть Станиславе?
– Несомненно!
– Зачем она заставила тебя дважды, еще и в обстановке таинства, поклясться в том, что и без того представлялось неизбежным?
Граф взял обрамленную фотографию и долго всматривался в нее.
– Это моя вина, – произнес он наконец. – Моя великая вина. Присядь, я все объясню тебе. Видишь ли, графиня верила в мою любовь к ней. Когда же эта любовь не принесла впервые той жертвы, которую Станислава потребовала, она точно обрушилась в бездну. И когда я отказал ей в том, что она просила у меня в ту ночь, она сначала даже не поверила мне – подумала, что я шучу. До такой степени твердо была она убеждена, что моя любовь к ней должна исполнить все, чего бы она ни потребовала. И когда я увидел, как я слаб, как я цепляюсь за нее, она лишилась того, во что единственно верила. С той поры произошли в ней странные перемены. Я будто лишил ее жизнь всякого содержания! Она стала медленно таять – исчезать, как тень в полдень. Так, по крайней мере, мне видится все это… Целыми месяцами она не выходила из своей комнаты. Она сидела тихо на своем балконе, безмолвно грезила, созерцала высокие вершины деревьев. В это время она почти не говорила со мной, не жаловалась – можно было подумать, что она непрерывно погружена в какой-то обряд. Однажды я застал ее здесь, в библиотеке: она лежала на полу и упорно искала что-то во всевозможных книгах. Но я не знаю, что Станислава читала – она попросила меня уйти из библиотеки. Затем она писала – много, ежедневно по несколько писем; и вскоре отовсюду ей начали присылать пакеты. Первые из них – с книгами; не знаю, какие именно сочинения она выписывала – при жизни она запирала эти тома в шкаф с навесным замком, а перед смертью и вовсе сожгла. Но я знаю, что все они были посвящены токсикологии: она усердно изучала описания ядов. Целыми ночами блуждал я в парке, выглядывая невесть что в окнах ее покоев, строго занавешенных. Потом она снова начала писать – на этот раз в ответ слали небольшие странные посылки, большей частью помеченные как «образцы товара». На них значились имена отправителей – Мерк из Дармштадта, Гейссер из Цюриха и другие дельцы ядов и химикатов. Я испугался, боясь, не задумала ли она отравиться. Наконец, я преодолел свою робость и отважился расспросить ее. Она подняла на смех все мои страхи и заверила, что выписывает это не ради смерти, а напротив, чтобы лучше сохраниться. Я чувствовал, что она говорит правду, но ее ответ почему-то нисколько не успокоил меня. Дважды к ней приходили посылки, за которыми надо было отправлять нарочного в город, в таможенный пункт. Я просил, могу ли сам съездить за ними, думал, что она не позволит мне сделать это, но она тотчас же согласилась: «Отчего же нет? Ты, главное, довези их!» В одном пакете – распространявшем чрезвычайно острый, но отнюдь не неприятный запах – был экстракт из горного миндаля; в другом, присланном из Праги, значилась «эмаль для фарфора». Я знал, что она находила этому составу очень странное применение – по нескольку часов в день проводила, нанося его на лицо. Наверное, только благодаря этой удивительной эмали, вопреки разрушительному действию прогрессирующей болезни, ее лицо до самого конца сохранило свою красоту. Правда, черты стали неподвижными и напоминали маску, но они остались такими же прекрасными и чистыми до самого конца. Вот, посмотри сам, смерть была бессильна изменить ее! – Он снова протянул своему другу фотографию графини. – Мне кажется, все это служит доказательством того, сколь сильно отрешилась она от всего земного. Ничто не интересовало ее более, и даже о тебе, уж прости, Станислава никогда не упоминала ни единым словом. Только ее собственное прекрасное тело, которому, как она знала, суждено вскоре стать добычей тлена, казалось ей все еще достойным интереса. Да и на меня она едва обращала внимание после того, как угасла ее вера в силу моей любви; а иногда мне казалось даже, что ее взгляд пышет огнем непримиримой ненависти – ужаснее и страшнее того крайнего презрения, с коим она раньше обращалась со мной. Можно ли удивляться после этого, что ее доверие ко мне пропало? Кто теряет веру хотя бы в одного святого, вскоре будет отрекаться от Христа и от Пречистой Девы! Вот почему, я думаю, она заставила меня дать эту странную клятву!
Ян Олислагерс, тем не менее, не удовлетворился этим объяснением.
– Все это возможно, – сказал он, – и, если нужно, может служить оправданием твоей любви, но ни в малейшей степени не разъясняет странного желания непременно попасть после смерти в часовню замка.
– Она была графиней д’Ольтониваль…
– Ах, оставь, пожалуйста! Она была Лией Леви, называвшей себя Станиславой Д’Асп – и вдруг ею овладело непреодолимое желание завладеть одной из погребальных урн твоих предков-феодалов? Что-то тут нечисто!
– Сам же видишь, все вышло именно так!
Фламандец снова взял завещание и стал внимательно изучать его. Он вторично – и затем еще раз, для верности, – перечитал текст, но не смог обнаружить в нем решительно никаких подозрительных особенностей.
– Ну что ж, – подвел черту он, – если я что-то и понял, то только то, что ничего во всем этом не понимаю!..
IV
Четыре дня пришлось прождать Яну Олислагерсу в Ронвальском замке. Он каждый день настаивал приступить к перенесению останков.
– Нет, сегодня нельзя, – возражал граф. – Разве не видишь, как пасмурно небо? – Все положения завещания Станиславы выступали для него чем-то священным.
Наконец к полудню пятого дня просветлело. Фламандец напомнил графу о том, что пора исполнить волю умершей, и тот сделал необходимые распоряжения. Никто из слуг не должен был покидать замка, только старый садовник и два его помощника получили наказ взять с собой заступы и пойти с графом.
Они прошли через парк и обогнули тихий пруд. Яркие лучи солнца падали на дранку часовни, играли в листве белоствольных берез и отбрасывали трепещущие тени на гладкие мощеные дорожки. Когда все собрались в часовне, граф слегка смочил пальцы в святой воде и перекрестился. Слуги подняли одну из тяжелых каменных плит и спустились в склеп – там стояли в ряд по обе стены большие красные урны с гербами графов д’Ольтониваль. Они были закрыты высокими «коронами», и на горлышке каждой урны висела на серебряной цепочке тяжелая медная дощечка с именем и годами жизни покойного.
Позади этих урн стояло несколько пустых. Граф молча указал на одну из них, и слуги вынесли ее из склепа. Покинув часовню, процессия двинулась среди могил, над которыми шелестели березовые ветки. Здесь пребывало десятка полтора широких каменных плит с именами верных слуг графской фамилии, покой которой они, казалось, берегли и за гробом. Только на могиле графини не было каменной плиты; на ней пышно цвели многие сотни темно-пурпурных роз.
Садовники осторожно приступили к работе. Глубоко окопав большие куски дерна, они вынимали его вместе со всеми пустившими корни розами и откладывали в сторону – к принесенной урне. Фламандцу показалось, что они содрали с могилы слой живой кожи, а красные розы, упавшие на землю, напомнили ему капли крови.
Обнажился сырой чернозем, и садовники принялись выкапывать гроб. Олислагерс взял графа за руку:
– Пойдем-ка погуляем, пока они работают.
Но граф отрицательно покачал головой. Он не хотел ни на одно мгновение отходить от могилы. Его друг ушел один. Он прошел вдоль берега пруда, время от времени снова возвращаясь под березы. Яну казалось, что садовники работают необыкновенно медленно, минуты ползли одна за другой с неимоверной леностью. Он пошел во фруктовый сад, там нарвал ягод смородины и крыжовника, потом стал искать на грядках позднюю землянику.
Когда Ян вернулся к могиле, то увидел, что двое слуг по плечи стоят в могиле; теперь дело шло быстрее. У них в ногах стоял гроб, очищенный от последних остатков сырой земли. Это был черный ящик с богатыми серебряными украшениями, но серебро давно уже почернело, а дерево превратилось в липкую труху в теплом и сыром климате. Граф принес большой белый отрез шелка и препоручил его старому садовнику: в него тот должен был собрать все кости.
Двое слуг, стоя в зеве могилы, стали отвинчивать крышку гроба; раздался режущий ухо скрип. Большая часть винтов свободно выходила из сгнившего дерева, их можно было вынуть пальцами. Покончив с преградой, работники слегка приподняли крышку, подвели под нее веревки и перевязали ее. Один из них вылез из могилы и помог старому садовнику поднять ее. По знаку графа старый садовник снял белый покров с тела покойницы и еще один маленький платок, который закрывал только голову.
Под ним лежала Станислава д’Асп – совершенно такой же, какой была на смертном одре. Длинный кружевной саван, покрывавший все тело, казался сырым; его покрыли пятна цвета ржавчины и тьмы. Но тонкие руки, точно восковые, были сложены на груди и крепко держали распятие из слоновой кости. Лицо изменилось не больше того распятия – мертвая лежала окостенело, не как спящий и дышащий человек, но ничто в ней не производило и впечатления смерти. Она имела вид восковой куклы, вылепленной рукой мастера. Ее губы, чуть нарумяненные, как и щеки, кривила легкая усмешка, а кончики ушей, точно две капли мутной росы, украшала пара крупных жем чужин.
Жемчуг тот был мертв[20].
Граф схватился за ствол березы; затем тяжело опустился на бугор вырытой земли…
Ян Олислагерс быстро соскочил в могилу. Он наклонился и слегка постучал ногтем по щеке покойницы. Послышался нежный, тихий звон, точно он прикоснулся к старому севрскому фарфору.
– Выйди оттуда, – воскликнул граф, – что ты делаешь там?
– Я установил, что пражская фарфоровая эмаль твоей графини – превосходная вещь; ее можно порекомендовать каждой кокетке, которой захочется до восьмидесяти лет играть роль Нинон де Ланкло[21]! – Голос фламандца звучал резко, почти гневно.
Граф встал на самом краю могилы:
– Не смей так говорить! Во имя всех святых, неужели ты не видишь, что женщина эта сделала ради меня? И ради тебя также – ради нас обоих! Она хотела, чтобы мы увидели ее еще раз – неизменно прекрасной и после смерти!
Ян Олислагерс стиснул зубы. С трудом подавив в себе негодование, он удержался от едких комментариев и возражений, обронив только:
– Что ж, теперь мы видели все. Опустите же, люди, крышку гроба, да засыпьте, как встарь, ее могилу…
Граф, вне себя, горячился:
– И это говоришь ты – над прахом этой женщины? Той, чья любовь пережила смерть!
– Любовь? Это ненависть, как по мне!
– А я скажу – любовь! Она была святой…
– Это была самая низкая тварь во всей Франции! – выкрикнул фламандец.
Граф вскрикнул, схватил заступ и замахнулся на него. Но раньше, чем обрушился роковой удар, садовники схватили его за руки.
– Пустите меня, – ревел он, – пустите!
Фламандец остался совершенно хладнокровным.
– Подожди немного, – сказал он. – Сейчас, если захочешь, можешь убить меня. – Он наклонился, расстегнул пуговку у ворота и сорвал саван с покойницы. – Ну, Венсан, гляди сюда!
Граф обомлел. Обнажились хрупкие руки, нежная шея, белая грудь красавицы. Уста ее улыбались, точно зовя к новым брачным утехам… Он опустился на колени у могильного края, сложил руки и закрыл глаза.
– Святой Боже, – пробормотал граф, – благодарю тебя за то, что ты дал мне еще раз насладиться этим зрелищем!
Ян Олислагерс вновь покрыл саваном мертвое тело и вылез из могилы.
– Пойдем, Венсан, – сказал он, положив руку на плечо друга. – Вернемся в замок.
Граф покачал головой:
– Ступай, если желаешь. Я должен перенести ее останки.
Фламандец крепко сжал его руку:
– Очнись же наконец, Венсан! Неужели ты все еще не понимаешь? Каким же образом ты хочешь сделать это – перенести ее останки?
Граф изумленно уставился на него.
– Посмотри, – Олислагерс указал на урну, – вон стоит твоя емкость – видишь, какое у нее узкое горлышко? А здесь лежит – вся, целиком, – твоя графиня…
Венсан д’Ольтониваль побледнел.
– Я должен похоронить ее, – беззвучно прошептал он.
– Но ты не можешь выполнить этого.
– Я поклялся, – слова графа продолжали звучать глухо, – поклялся, что перенесу ее останки. Я обязан сегодня же, до захода солнца, водворить все, что от нее осталось, в урну и перенести в часовню. Так написано в ее завещании. Я поклялся на распятии исполнить ее волю.
– Но, черт возьми, ведь ты же не можешь сделать этого, не можешь!
Фламандец, поколебавшись одно мгновение, сорвал печать, вскрыл конверт и вслух прочел несколько строчек, набросанных тонким женским почерком на лиловой бумаге:
«Завещание Станиславы д’Асп.
Я хочу, чтобы все то, что от меня останется, изъято было через три года после моей смерти из гроба и перемещено в одну из урн часовни замка. При этом не должно состояться никакого торжества. Присутствовать, кроме садовников, имеют право лишь граф Венсан д’Ольтониваль и его друг, господин Ян Олислагерс. Изъять останки из могилы надлежит после полудня, пока светит солнце, и до заката солнца убрать в урну и отнести в часовню.
На память о великой любви ко мне доброго графа, Станислава, графиня д’Ольтониваль.
Замок Ронваль, 25. VI. 04».
Фламандец вручил бумагу другу:
– Вот… Это все.
– Я знал! Именно так она мне и сказала. Ты думал, в завещании будет что-то другое?
Ян Олислагерс ответил, меряя широкими шагами просторную библиотеку:
– Откровенно говоря, да! Ты, кажется, говорил, что такого рода погребение – это древний обычай твоего рода?
– Да.
– И что ты, во всяком случае, оказал бы эту почесть Станиславе?
– Несомненно!
– Зачем она заставила тебя дважды, еще и в обстановке таинства, поклясться в том, что и без того представлялось неизбежным?
Граф взял обрамленную фотографию и долго всматривался в нее.
– Это моя вина, – произнес он наконец. – Моя великая вина. Присядь, я все объясню тебе. Видишь ли, графиня верила в мою любовь к ней. Когда же эта любовь не принесла впервые той жертвы, которую Станислава потребовала, она точно обрушилась в бездну. И когда я отказал ей в том, что она просила у меня в ту ночь, она сначала даже не поверила мне – подумала, что я шучу. До такой степени твердо была она убеждена, что моя любовь к ней должна исполнить все, чего бы она ни потребовала. И когда я увидел, как я слаб, как я цепляюсь за нее, она лишилась того, во что единственно верила. С той поры произошли в ней странные перемены. Я будто лишил ее жизнь всякого содержания! Она стала медленно таять – исчезать, как тень в полдень. Так, по крайней мере, мне видится все это… Целыми месяцами она не выходила из своей комнаты. Она сидела тихо на своем балконе, безмолвно грезила, созерцала высокие вершины деревьев. В это время она почти не говорила со мной, не жаловалась – можно было подумать, что она непрерывно погружена в какой-то обряд. Однажды я застал ее здесь, в библиотеке: она лежала на полу и упорно искала что-то во всевозможных книгах. Но я не знаю, что Станислава читала – она попросила меня уйти из библиотеки. Затем она писала – много, ежедневно по несколько писем; и вскоре отовсюду ей начали присылать пакеты. Первые из них – с книгами; не знаю, какие именно сочинения она выписывала – при жизни она запирала эти тома в шкаф с навесным замком, а перед смертью и вовсе сожгла. Но я знаю, что все они были посвящены токсикологии: она усердно изучала описания ядов. Целыми ночами блуждал я в парке, выглядывая невесть что в окнах ее покоев, строго занавешенных. Потом она снова начала писать – на этот раз в ответ слали небольшие странные посылки, большей частью помеченные как «образцы товара». На них значились имена отправителей – Мерк из Дармштадта, Гейссер из Цюриха и другие дельцы ядов и химикатов. Я испугался, боясь, не задумала ли она отравиться. Наконец, я преодолел свою робость и отважился расспросить ее. Она подняла на смех все мои страхи и заверила, что выписывает это не ради смерти, а напротив, чтобы лучше сохраниться. Я чувствовал, что она говорит правду, но ее ответ почему-то нисколько не успокоил меня. Дважды к ней приходили посылки, за которыми надо было отправлять нарочного в город, в таможенный пункт. Я просил, могу ли сам съездить за ними, думал, что она не позволит мне сделать это, но она тотчас же согласилась: «Отчего же нет? Ты, главное, довези их!» В одном пакете – распространявшем чрезвычайно острый, но отнюдь не неприятный запах – был экстракт из горного миндаля; в другом, присланном из Праги, значилась «эмаль для фарфора». Я знал, что она находила этому составу очень странное применение – по нескольку часов в день проводила, нанося его на лицо. Наверное, только благодаря этой удивительной эмали, вопреки разрушительному действию прогрессирующей болезни, ее лицо до самого конца сохранило свою красоту. Правда, черты стали неподвижными и напоминали маску, но они остались такими же прекрасными и чистыми до самого конца. Вот, посмотри сам, смерть была бессильна изменить ее! – Он снова протянул своему другу фотографию графини. – Мне кажется, все это служит доказательством того, сколь сильно отрешилась она от всего земного. Ничто не интересовало ее более, и даже о тебе, уж прости, Станислава никогда не упоминала ни единым словом. Только ее собственное прекрасное тело, которому, как она знала, суждено вскоре стать добычей тлена, казалось ей все еще достойным интереса. Да и на меня она едва обращала внимание после того, как угасла ее вера в силу моей любви; а иногда мне казалось даже, что ее взгляд пышет огнем непримиримой ненависти – ужаснее и страшнее того крайнего презрения, с коим она раньше обращалась со мной. Можно ли удивляться после этого, что ее доверие ко мне пропало? Кто теряет веру хотя бы в одного святого, вскоре будет отрекаться от Христа и от Пречистой Девы! Вот почему, я думаю, она заставила меня дать эту странную клятву!
Ян Олислагерс, тем не менее, не удовлетворился этим объяснением.
– Все это возможно, – сказал он, – и, если нужно, может служить оправданием твоей любви, но ни в малейшей степени не разъясняет странного желания непременно попасть после смерти в часовню замка.
– Она была графиней д’Ольтониваль…
– Ах, оставь, пожалуйста! Она была Лией Леви, называвшей себя Станиславой Д’Асп – и вдруг ею овладело непреодолимое желание завладеть одной из погребальных урн твоих предков-феодалов? Что-то тут нечисто!
– Сам же видишь, все вышло именно так!
Фламандец снова взял завещание и стал внимательно изучать его. Он вторично – и затем еще раз, для верности, – перечитал текст, но не смог обнаружить в нем решительно никаких подозрительных особенностей.
– Ну что ж, – подвел черту он, – если я что-то и понял, то только то, что ничего во всем этом не понимаю!..
IV
Четыре дня пришлось прождать Яну Олислагерсу в Ронвальском замке. Он каждый день настаивал приступить к перенесению останков.
– Нет, сегодня нельзя, – возражал граф. – Разве не видишь, как пасмурно небо? – Все положения завещания Станиславы выступали для него чем-то священным.
Наконец к полудню пятого дня просветлело. Фламандец напомнил графу о том, что пора исполнить волю умершей, и тот сделал необходимые распоряжения. Никто из слуг не должен был покидать замка, только старый садовник и два его помощника получили наказ взять с собой заступы и пойти с графом.
Они прошли через парк и обогнули тихий пруд. Яркие лучи солнца падали на дранку часовни, играли в листве белоствольных берез и отбрасывали трепещущие тени на гладкие мощеные дорожки. Когда все собрались в часовне, граф слегка смочил пальцы в святой воде и перекрестился. Слуги подняли одну из тяжелых каменных плит и спустились в склеп – там стояли в ряд по обе стены большие красные урны с гербами графов д’Ольтониваль. Они были закрыты высокими «коронами», и на горлышке каждой урны висела на серебряной цепочке тяжелая медная дощечка с именем и годами жизни покойного.
Позади этих урн стояло несколько пустых. Граф молча указал на одну из них, и слуги вынесли ее из склепа. Покинув часовню, процессия двинулась среди могил, над которыми шелестели березовые ветки. Здесь пребывало десятка полтора широких каменных плит с именами верных слуг графской фамилии, покой которой они, казалось, берегли и за гробом. Только на могиле графини не было каменной плиты; на ней пышно цвели многие сотни темно-пурпурных роз.
Садовники осторожно приступили к работе. Глубоко окопав большие куски дерна, они вынимали его вместе со всеми пустившими корни розами и откладывали в сторону – к принесенной урне. Фламандцу показалось, что они содрали с могилы слой живой кожи, а красные розы, упавшие на землю, напомнили ему капли крови.
Обнажился сырой чернозем, и садовники принялись выкапывать гроб. Олислагерс взял графа за руку:
– Пойдем-ка погуляем, пока они работают.
Но граф отрицательно покачал головой. Он не хотел ни на одно мгновение отходить от могилы. Его друг ушел один. Он прошел вдоль берега пруда, время от времени снова возвращаясь под березы. Яну казалось, что садовники работают необыкновенно медленно, минуты ползли одна за другой с неимоверной леностью. Он пошел во фруктовый сад, там нарвал ягод смородины и крыжовника, потом стал искать на грядках позднюю землянику.
Когда Ян вернулся к могиле, то увидел, что двое слуг по плечи стоят в могиле; теперь дело шло быстрее. У них в ногах стоял гроб, очищенный от последних остатков сырой земли. Это был черный ящик с богатыми серебряными украшениями, но серебро давно уже почернело, а дерево превратилось в липкую труху в теплом и сыром климате. Граф принес большой белый отрез шелка и препоручил его старому садовнику: в него тот должен был собрать все кости.
Двое слуг, стоя в зеве могилы, стали отвинчивать крышку гроба; раздался режущий ухо скрип. Большая часть винтов свободно выходила из сгнившего дерева, их можно было вынуть пальцами. Покончив с преградой, работники слегка приподняли крышку, подвели под нее веревки и перевязали ее. Один из них вылез из могилы и помог старому садовнику поднять ее. По знаку графа старый садовник снял белый покров с тела покойницы и еще один маленький платок, который закрывал только голову.
Под ним лежала Станислава д’Асп – совершенно такой же, какой была на смертном одре. Длинный кружевной саван, покрывавший все тело, казался сырым; его покрыли пятна цвета ржавчины и тьмы. Но тонкие руки, точно восковые, были сложены на груди и крепко держали распятие из слоновой кости. Лицо изменилось не больше того распятия – мертвая лежала окостенело, не как спящий и дышащий человек, но ничто в ней не производило и впечатления смерти. Она имела вид восковой куклы, вылепленной рукой мастера. Ее губы, чуть нарумяненные, как и щеки, кривила легкая усмешка, а кончики ушей, точно две капли мутной росы, украшала пара крупных жем чужин.
Жемчуг тот был мертв[20].
Граф схватился за ствол березы; затем тяжело опустился на бугор вырытой земли…
Ян Олислагерс быстро соскочил в могилу. Он наклонился и слегка постучал ногтем по щеке покойницы. Послышался нежный, тихий звон, точно он прикоснулся к старому севрскому фарфору.
– Выйди оттуда, – воскликнул граф, – что ты делаешь там?
– Я установил, что пражская фарфоровая эмаль твоей графини – превосходная вещь; ее можно порекомендовать каждой кокетке, которой захочется до восьмидесяти лет играть роль Нинон де Ланкло[21]! – Голос фламандца звучал резко, почти гневно.
Граф встал на самом краю могилы:
– Не смей так говорить! Во имя всех святых, неужели ты не видишь, что женщина эта сделала ради меня? И ради тебя также – ради нас обоих! Она хотела, чтобы мы увидели ее еще раз – неизменно прекрасной и после смерти!
Ян Олислагерс стиснул зубы. С трудом подавив в себе негодование, он удержался от едких комментариев и возражений, обронив только:
– Что ж, теперь мы видели все. Опустите же, люди, крышку гроба, да засыпьте, как встарь, ее могилу…
Граф, вне себя, горячился:
– И это говоришь ты – над прахом этой женщины? Той, чья любовь пережила смерть!
– Любовь? Это ненависть, как по мне!
– А я скажу – любовь! Она была святой…
– Это была самая низкая тварь во всей Франции! – выкрикнул фламандец.
Граф вскрикнул, схватил заступ и замахнулся на него. Но раньше, чем обрушился роковой удар, садовники схватили его за руки.
– Пустите меня, – ревел он, – пустите!
Фламандец остался совершенно хладнокровным.
– Подожди немного, – сказал он. – Сейчас, если захочешь, можешь убить меня. – Он наклонился, расстегнул пуговку у ворота и сорвал саван с покойницы. – Ну, Венсан, гляди сюда!
Граф обомлел. Обнажились хрупкие руки, нежная шея, белая грудь красавицы. Уста ее улыбались, точно зовя к новым брачным утехам… Он опустился на колени у могильного края, сложил руки и закрыл глаза.
– Святой Боже, – пробормотал граф, – благодарю тебя за то, что ты дал мне еще раз насладиться этим зрелищем!
Ян Олислагерс вновь покрыл саваном мертвое тело и вылез из могилы.
– Пойдем, Венсан, – сказал он, положив руку на плечо друга. – Вернемся в замок.
Граф покачал головой:
– Ступай, если желаешь. Я должен перенести ее останки.
Фламандец крепко сжал его руку:
– Очнись же наконец, Венсан! Неужели ты все еще не понимаешь? Каким же образом ты хочешь сделать это – перенести ее останки?
Граф изумленно уставился на него.
– Посмотри, – Олислагерс указал на урну, – вон стоит твоя емкость – видишь, какое у нее узкое горлышко? А здесь лежит – вся, целиком, – твоя графиня…
Венсан д’Ольтониваль побледнел.
– Я должен похоронить ее, – беззвучно прошептал он.
– Но ты не можешь выполнить этого.
– Я поклялся, – слова графа продолжали звучать глухо, – поклялся, что перенесу ее останки. Я обязан сегодня же, до захода солнца, водворить все, что от нее осталось, в урну и перенести в часовню. Так написано в ее завещании. Я поклялся на распятии исполнить ее волю.
– Но, черт возьми, ведь ты же не можешь сделать этого, не можешь!