Копчёная селёдка без горчицы
Часть 25 из 64 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ее студия была великолепным местом. Ясный северный свет наполнял ее сквозь угловые окна с фрамугами над головой, из-за чего возникало впечатление, будто комната внезапно привела на лесную опушку.
Большой деревянный мольберт стоял на свету, и на нем был наполовину законченный портрет Флосси, — сестры Шейлы Фостер, подружки Фели. Флосси сидела в большом, обитом тканью кресле, поглаживая огромного белого персидского кота, устроившегося у нее на коленях. Кот выглядел почти человеком.
Вообще-то, Флосси тоже выглядела неплохо. Не то чтобы я особенно ее любила, но и зла я на нее не держу. Портрет идеально уловил, как не смог бы даже фотоаппарат, ее тщательно отрепетированную вялость.
— Ну, что скажешь?
Я окинула взглядом тюбики с краской, измазанные краской ковры и изобилие кисточек из верблюжьей шерсти, топорщившихся вокруг меня из жестянок, стаканов и бутылочек, словно тростник на болоте в декабре.
— Очень милая студия, — сказала я. — Вы это хотели показать мне?
Я указала пальцем на портрет Флосси.
— Господи, нет! — ответила она.
Сначала я не заметила, но в дальнем конце студии, подальше от окон, имелись два темных угла, где примерно дюжина полотен без рам были прислонены лицом к стене, а тыльными сторонами, заклеенными бумагой, к комнате.
Ванетта (к настоящему моменту я скорее думала о ней как о Ванетте, чем о миссис Хейрвуд) склонилась над ними, перебирая их, словно папки в огромной картотеке.
— А! Вот она! — наконец произнесла она, вытаскивая большой холст.
Держа его тыльной стороной ко мне, она поднесла картину к мольберту. Переставив Флосси на ближайший деревянный стул, она повернула холст и водрузила на место.
Она отступила, не говоря ни слова и предоставляя мне беспрепятственный вид на портрет.
Мое сердце остановилось.
Это была Харриет.
14
Харриет. Моя мать.
Она сидит на ящике для растений на подоконнике в гостиной Букшоу. У ее правой руки моя сестра Офелия в возрасте семи лет играет в «веревочки» из красной шерсти, нитки болтаются между ее пальцев, словно тонкие алые змейки. Слева от Харриет вторая моя сестра Дафна, хотя еще слишком маленькая, чтобы уметь читать, указательным пальцем отмечает место в большой книге — «Сказках братьев Гримм».
Харриет с нежностью смотрит вниз, с легкой улыбкой мадонны на губах, на белый сверток, который держит на согнутой левой руке: ребенок — младенец, завернутый в белые пышные кружева, — это крестильное платьице?
Я хотела посмотреть на мать, но мои глаза все время возвращались к ребенку.
Разумеется, это была я.
— Десять лет назад, — говорила Ванетта, — я приехала в Букшоу зимой.
Сейчас она стояла рядом со мной.
— Как хорошо я это помню. Тем вечером был убийственный мороз. Все было покрыто льдом. Я позвонила твоей матери и предложила перенести на другой день, но она и слышать об этом не хотела. Она сказала, что уезжает и хочет оставить этот портрет в качестве подарка отцу. Она хотела сделать ему сюрприз, когда вернется.
У меня кружилась голова.
— Разумеется, она так и не вернулась, — мягко добавила Ванетта, — и, откровенно говоря, с тех пор у меня не хватило мужества отдать ему портрет, бедняге. Он так горюет.
Горюет? Хотя я никогда не формулировала это именно такими словами, это правда. Отец действительно горюет, но делает это в уединении и преимущественно в тишине.
— Картина, полагаю, принадлежит ему, потому что твоя мать заплатила за нее авансом. Она была очень доверчивым человеком.
Правда? — хотела сказать я. Не знаю. Я не так хорошо знаю ее, как вы.
Внезапно мне захотелось выбраться из этого дома — выйти на улицу, где я снова смогу дышать.
— Думаю, пусть лучше она остается у вас, миссис Хейрвуд, по крайней мере пока что. Я бы не хотела расстраивать отца.
Постой-ка! — подумала я. Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы расстраивать отца — или по крайней мере идти против его желаний. Почему сейчас меня переполнило неожиданное стремление успокоить его и чтобы он меня обнял?
Не то чтобы он это делал, конечно же, потому что в реальной жизни мы, де Люсы, подобными вещами не занимаемся.
Но тем не менее какая-то неведомая часть вселенной изменилась, будто одна из четырех черепах, которые, как утверждают, держат мир на спинах, внезапно перенесла вес с одной лапы на другую.
— Мне пора идти, — сказала я, пятясь к двери. — Мне очень жаль насчет Бруки. Я знаю, в Бишоп-Лейси у него было много друзей.
На самом деле ничего такого я не знала. Зачем я это говорю? Как будто моим ртом завладел кто-то и я не в состоянии остановить поток слов.
Все, что я действительно знала о Бруки, — то, что он был бездельником и браконьером и что я застала его, когда он рыскал в нашем доме посреди ночи. Это его слова о Серой леди из Букшоу.
— До свидания, — попрощалась я.
Когда я вышла в коридор, Урсула торопливо отвернулась и скрылась из виду с ивовой корзиной в руке. Но не настолько быстро, чтобы я не успела заметить взгляд чистой ненависти в мой адрес.
Направляясь на велосипеде в сторону Бишоп-Лейси, я размышляла об увиденном. Я ездила в Мальден-Фенвик в поисках ключа к поведению Бруки Хейрвуда — наверняка это он напал на Фенеллу Фаа в Изгородях, потому что кто еще мог шататься в Букшоу в ту ночь? Но вместо этого я ушла с новым образом Харриет, моей матери, при этом мне было грустно.
Почему, например, мое сердце так грызло зрелище того, как Фели и Даффи, как две довольные гусеницы, наслаждались безопасностью и купались в ее сиянии, тогда как я лежала беспомощная, закутанная, словно маленькая мумия, в белую ткань, представляя не больший интерес, чем сверток из магазина?
Любила ли меня Харриет? Мои сестры вечно утверждали, что нет, что на самом деле она меня презирала, что впала в депрессию после моего рождения — депрессию, которая, вероятно, стала причиной ее гибели.
И тем не менее в картине, должно быть, написанной прямо перед тем, как она уехала в свое последнее путешествие, не было ни следа несчастья. Глаза Харриет смотрели на меня, и выражение ее лица давало понять, что ей весело.
Что-то в портрете изводило меня, что-то полузабытое, неуловимое, пока я смотрела на мольберт в студии Ванетты Хейрвуд. Но что это?
Как я ни пыталась, не могла уловить это.
Расслабься, Флавия, сказала себе я. Успокойся. Подумай о чем-то другом.
Давным-давно я обнаружила, что, когда слово или формула отказываются приходить на ум, лучше всего подумать о чем-то другом — о тиграх, например, или овсянке. И когда ускользающее слово меньше всего этого ожидает, я внезапно опять сосредоточу на нем все свое внимание, поймав нарушителя лучом моего мысленного прожектора, перед тем как он успеет ускользнуть во мрак.
«Выслеживание мысли» — так я называла эту технику и гордилась собой за ее изобретение.
Я отпустила свои мысли, позволив им уплыть к тиграм, и первым мне вспомнился тигр из поэмы Уильяма Блейка, тот, ужасный пылающий огонь в лесах ночи.
Однажды, когда я была еще совсем маленькой, Даффи довела меня до истерики, когда завернулась в ковер из тигровой шкуры, который висел в оружейной галерее Букшоу, и прокралась в мою спальню посреди ночи, цитируя стихи низким ужасным рыком: «Тигр, о тигр, светло горящий…»[34]
Она так и не простила меня за то, что я швырнула в нее будильником. Шрам на подбородке остался до сих пор.
А теперь я думала об овсянке: зима, огромные дымящиеся черпаки с кашей, серой, будто лава, выплеснувшаяся из вулкана ночью, и миссис Мюллет по распоряжению отца…
Миссис Мюллет! Конечно же!
Что-то она мне сказала, когда я спросила насчет Бруки Хейрвуда. «Его мать рисует лошадей и гончих и всякое такое».
«Может, она и вас нарисует в свое время», — добавила миссис Мюллет. «В свое время».
Значит, миссис Мюллет знает о портрете Харриет! Должно быть, она была в доме во время тайных сеансов.
— Тигр! — крикнула я. — Ти-и-игр!
Мои слова отразились эхом от изгородей по обе стороны узкой тропинки. Что-то впереди меня бросилось в укрытие.
Может, животное? Олень? Нет, не животное — человек.
Это Порслин. Я уверена. Она все еще одета в черное креповое платье Фенеллы.
Я резко затормозила «Глэдис».
— Порслин! — окликнула я. — Это ты?
Ответа не было.
— Порслин? Это я, Флавия.
Что за глупость! Порслин спряталась за изгородью, потому что это я! Но почему?
Хотя я ее не видела, наверняка она настолько близко, что можно коснуться. Я чувствовала ее взгляд на себе.
— Порслин! Что такое? В чем дело?
Загадочное молчание затянулось. Словно на одном из тех спиритических сеансов в светских гостиных, когда ждешь, чтобы доска Уиджи начала двигаться.
— Ладно, — наконец сказала я, — подумай. Я буду сидеть тут и не пошевелюсь, пока ты не выйдешь.
Последовало еще одно долгое ожидание, затем кусты зашуршали, и Порслин вышла на тропинку. Выражение ее лица давало понять, что она на пути к гильотине.
Большой деревянный мольберт стоял на свету, и на нем был наполовину законченный портрет Флосси, — сестры Шейлы Фостер, подружки Фели. Флосси сидела в большом, обитом тканью кресле, поглаживая огромного белого персидского кота, устроившегося у нее на коленях. Кот выглядел почти человеком.
Вообще-то, Флосси тоже выглядела неплохо. Не то чтобы я особенно ее любила, но и зла я на нее не держу. Портрет идеально уловил, как не смог бы даже фотоаппарат, ее тщательно отрепетированную вялость.
— Ну, что скажешь?
Я окинула взглядом тюбики с краской, измазанные краской ковры и изобилие кисточек из верблюжьей шерсти, топорщившихся вокруг меня из жестянок, стаканов и бутылочек, словно тростник на болоте в декабре.
— Очень милая студия, — сказала я. — Вы это хотели показать мне?
Я указала пальцем на портрет Флосси.
— Господи, нет! — ответила она.
Сначала я не заметила, но в дальнем конце студии, подальше от окон, имелись два темных угла, где примерно дюжина полотен без рам были прислонены лицом к стене, а тыльными сторонами, заклеенными бумагой, к комнате.
Ванетта (к настоящему моменту я скорее думала о ней как о Ванетте, чем о миссис Хейрвуд) склонилась над ними, перебирая их, словно папки в огромной картотеке.
— А! Вот она! — наконец произнесла она, вытаскивая большой холст.
Держа его тыльной стороной ко мне, она поднесла картину к мольберту. Переставив Флосси на ближайший деревянный стул, она повернула холст и водрузила на место.
Она отступила, не говоря ни слова и предоставляя мне беспрепятственный вид на портрет.
Мое сердце остановилось.
Это была Харриет.
14
Харриет. Моя мать.
Она сидит на ящике для растений на подоконнике в гостиной Букшоу. У ее правой руки моя сестра Офелия в возрасте семи лет играет в «веревочки» из красной шерсти, нитки болтаются между ее пальцев, словно тонкие алые змейки. Слева от Харриет вторая моя сестра Дафна, хотя еще слишком маленькая, чтобы уметь читать, указательным пальцем отмечает место в большой книге — «Сказках братьев Гримм».
Харриет с нежностью смотрит вниз, с легкой улыбкой мадонны на губах, на белый сверток, который держит на согнутой левой руке: ребенок — младенец, завернутый в белые пышные кружева, — это крестильное платьице?
Я хотела посмотреть на мать, но мои глаза все время возвращались к ребенку.
Разумеется, это была я.
— Десять лет назад, — говорила Ванетта, — я приехала в Букшоу зимой.
Сейчас она стояла рядом со мной.
— Как хорошо я это помню. Тем вечером был убийственный мороз. Все было покрыто льдом. Я позвонила твоей матери и предложила перенести на другой день, но она и слышать об этом не хотела. Она сказала, что уезжает и хочет оставить этот портрет в качестве подарка отцу. Она хотела сделать ему сюрприз, когда вернется.
У меня кружилась голова.
— Разумеется, она так и не вернулась, — мягко добавила Ванетта, — и, откровенно говоря, с тех пор у меня не хватило мужества отдать ему портрет, бедняге. Он так горюет.
Горюет? Хотя я никогда не формулировала это именно такими словами, это правда. Отец действительно горюет, но делает это в уединении и преимущественно в тишине.
— Картина, полагаю, принадлежит ему, потому что твоя мать заплатила за нее авансом. Она была очень доверчивым человеком.
Правда? — хотела сказать я. Не знаю. Я не так хорошо знаю ее, как вы.
Внезапно мне захотелось выбраться из этого дома — выйти на улицу, где я снова смогу дышать.
— Думаю, пусть лучше она остается у вас, миссис Хейрвуд, по крайней мере пока что. Я бы не хотела расстраивать отца.
Постой-ка! — подумала я. Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы расстраивать отца — или по крайней мере идти против его желаний. Почему сейчас меня переполнило неожиданное стремление успокоить его и чтобы он меня обнял?
Не то чтобы он это делал, конечно же, потому что в реальной жизни мы, де Люсы, подобными вещами не занимаемся.
Но тем не менее какая-то неведомая часть вселенной изменилась, будто одна из четырех черепах, которые, как утверждают, держат мир на спинах, внезапно перенесла вес с одной лапы на другую.
— Мне пора идти, — сказала я, пятясь к двери. — Мне очень жаль насчет Бруки. Я знаю, в Бишоп-Лейси у него было много друзей.
На самом деле ничего такого я не знала. Зачем я это говорю? Как будто моим ртом завладел кто-то и я не в состоянии остановить поток слов.
Все, что я действительно знала о Бруки, — то, что он был бездельником и браконьером и что я застала его, когда он рыскал в нашем доме посреди ночи. Это его слова о Серой леди из Букшоу.
— До свидания, — попрощалась я.
Когда я вышла в коридор, Урсула торопливо отвернулась и скрылась из виду с ивовой корзиной в руке. Но не настолько быстро, чтобы я не успела заметить взгляд чистой ненависти в мой адрес.
Направляясь на велосипеде в сторону Бишоп-Лейси, я размышляла об увиденном. Я ездила в Мальден-Фенвик в поисках ключа к поведению Бруки Хейрвуда — наверняка это он напал на Фенеллу Фаа в Изгородях, потому что кто еще мог шататься в Букшоу в ту ночь? Но вместо этого я ушла с новым образом Харриет, моей матери, при этом мне было грустно.
Почему, например, мое сердце так грызло зрелище того, как Фели и Даффи, как две довольные гусеницы, наслаждались безопасностью и купались в ее сиянии, тогда как я лежала беспомощная, закутанная, словно маленькая мумия, в белую ткань, представляя не больший интерес, чем сверток из магазина?
Любила ли меня Харриет? Мои сестры вечно утверждали, что нет, что на самом деле она меня презирала, что впала в депрессию после моего рождения — депрессию, которая, вероятно, стала причиной ее гибели.
И тем не менее в картине, должно быть, написанной прямо перед тем, как она уехала в свое последнее путешествие, не было ни следа несчастья. Глаза Харриет смотрели на меня, и выражение ее лица давало понять, что ей весело.
Что-то в портрете изводило меня, что-то полузабытое, неуловимое, пока я смотрела на мольберт в студии Ванетты Хейрвуд. Но что это?
Как я ни пыталась, не могла уловить это.
Расслабься, Флавия, сказала себе я. Успокойся. Подумай о чем-то другом.
Давным-давно я обнаружила, что, когда слово или формула отказываются приходить на ум, лучше всего подумать о чем-то другом — о тиграх, например, или овсянке. И когда ускользающее слово меньше всего этого ожидает, я внезапно опять сосредоточу на нем все свое внимание, поймав нарушителя лучом моего мысленного прожектора, перед тем как он успеет ускользнуть во мрак.
«Выслеживание мысли» — так я называла эту технику и гордилась собой за ее изобретение.
Я отпустила свои мысли, позволив им уплыть к тиграм, и первым мне вспомнился тигр из поэмы Уильяма Блейка, тот, ужасный пылающий огонь в лесах ночи.
Однажды, когда я была еще совсем маленькой, Даффи довела меня до истерики, когда завернулась в ковер из тигровой шкуры, который висел в оружейной галерее Букшоу, и прокралась в мою спальню посреди ночи, цитируя стихи низким ужасным рыком: «Тигр, о тигр, светло горящий…»[34]
Она так и не простила меня за то, что я швырнула в нее будильником. Шрам на подбородке остался до сих пор.
А теперь я думала об овсянке: зима, огромные дымящиеся черпаки с кашей, серой, будто лава, выплеснувшаяся из вулкана ночью, и миссис Мюллет по распоряжению отца…
Миссис Мюллет! Конечно же!
Что-то она мне сказала, когда я спросила насчет Бруки Хейрвуда. «Его мать рисует лошадей и гончих и всякое такое».
«Может, она и вас нарисует в свое время», — добавила миссис Мюллет. «В свое время».
Значит, миссис Мюллет знает о портрете Харриет! Должно быть, она была в доме во время тайных сеансов.
— Тигр! — крикнула я. — Ти-и-игр!
Мои слова отразились эхом от изгородей по обе стороны узкой тропинки. Что-то впереди меня бросилось в укрытие.
Может, животное? Олень? Нет, не животное — человек.
Это Порслин. Я уверена. Она все еще одета в черное креповое платье Фенеллы.
Я резко затормозила «Глэдис».
— Порслин! — окликнула я. — Это ты?
Ответа не было.
— Порслин? Это я, Флавия.
Что за глупость! Порслин спряталась за изгородью, потому что это я! Но почему?
Хотя я ее не видела, наверняка она настолько близко, что можно коснуться. Я чувствовала ее взгляд на себе.
— Порслин! Что такое? В чем дело?
Загадочное молчание затянулось. Словно на одном из тех спиритических сеансов в светских гостиных, когда ждешь, чтобы доска Уиджи начала двигаться.
— Ладно, — наконец сказала я, — подумай. Я буду сидеть тут и не пошевелюсь, пока ты не выйдешь.
Последовало еще одно долгое ожидание, затем кусты зашуршали, и Порслин вышла на тропинку. Выражение ее лица давало понять, что она на пути к гильотине.