Комната из листьев
Часть 25 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он не спешил с ответом, явно наслаждаясь этой игрой. Наконец:
– Когда должность будет введена, Уайтхолл ее уже не отменит. И со временем она будет хорошо оплачиваться. Но дело не в деньгах. Дорогая, назовите хотя бы один вид деятельности здесь, в колонии, который не входил бы в категорию общественных работ? Любое разрешение на право собственности, вырубка, застройка, назначение, поощрение, наказание?
Он был прав, ничего такого я назвать бы не смогла.
– Губернаторы приходят и уходят, – сказал мой муж. – А инспектор по делам общественных работ – незыблем; на него их прихоти не распространяются.
Инспектор по делам общественных работ, не теряя понапрасну времени, выделил в свое личное распоряжение сначала десять, потом, двадцать, затем тридцать осужденных, поставляемых Его Величеством, и велел им расчистить и возделать принадлежавшие ему угодья. Положение инспектора по делам общественных работ также позволяло ему выписывать кирпич и древесину для своего загородного дома. Спустя полгода после отъезда губернатора достаточно большой участок угодий был расчищен под сельскохозяйственные поля, на которых теперь колосилась пшеница. А еще через полгода был построен и подготовлен для заселения дом.
К тому времени я уже благополучно разрешилась дочерью. Как и ее брат, она родилась хилой и болезненной, и многие месяцы меня не отпускал страх, что мою вторую дочь постигнет участь первой. Я прижимала ее к себе, как прижимала Джейн, на этот раз не питая надежды. Я боялась надеяться, смирилась с тем, что вот сейчас она хнычет, морщит ротик, и потом угаснет, как мое второе дитя. Но она цеплялась за жизнь. Каждый день я с изумлением обнаруживала, что она еще дышит, а ее вялость, скорее, была признаком того, что она бережет свои скудные силенки, а вовсе не отходит в мир иной.
Мистер Макартур настоял, чтобы малышку нарекли Элизабет. Я выбрала бы другое имя. Она была самой собой, а не копией своей матери. Но мистер Макартур и слышать ничего не желал – видимо, ему нравилось, что его окружают женщины по имени Элизабет, – да и какая разница, как ее зовут? Лишь бы выжила.
Элизабет исполнилось полтора года, Эдварду – четыре, когда мы наконец перебрались в Парраматту. Она по-прежнему была слабенькой, рядом с цветущей принцессой Даринги выглядела бы крохотулей, но я надеялась, что в Парраматте моя дочь окрепнет, и начала верить, что она не покинет меня.
Без капли сожаления
В Сиднее я прожила целых три года, но покинула его без капли сожаления. После отъезда первых военных, а потом и губернатора здесь все изменилось до неузнаваемости. Благодаря махинациям офицеров в поселении теперь главной валютой был ром, питавший коррупцию по всех ее проявлениях. Офицеры – хозяева всего, на что бы ни натыкались их взгляды – расхаживали с важным видом, свысока взирая на тех, кто был ниже их по положению, а те в свою очередь тоже пытались что-нибудь урвать для себя.
Еще до отъезда мистера Доуза на его мысе расположилась пушечная батарея, нацелившая свои орудия в сторону моря, а его хижину и обсерваторию поглотили постройки военного назначения. Узенькая тропка, по которой я радостно спускалась вприпрыжку, теперь превратилась в широкую дорогу, по ней громыхали повозки и лафетные станки. Соседнюю бухточку, где некогда обитали друзья мистера Доуза, заняли пристани и хижины собирателей моллюсков.
Земли вокруг Сиднея ДЗ раздал в частные руки: кому-то пожаловал пятьдесят акров, кому-то – сто. И каждый колонист с дарственной в кармане считал, что этот документ дает ему право прогнать местные племена с земли, которая, как он считал, теперь принадлежит ему.
Но они не уходили. Словно были привязаны к этому месту чем-то более крепким, нежели удобство. Нежеланные, несчастные, сидели на земле, которую мы присвоили себе, словно верили, что мы скоро уберемся восвояси. Правда, они не благоденствовали на тех пятачках, которые мы оставили за ними. Болезни, от которых мы поправлялись уже через неделю, для них были чреваты смертельных исходом. У колонистов бытовало мнение, что наши чернокожие собратья любезно освободят нас от своего присутствия естественным путем, как в природе происходит смена времен года.
Среди аборигенов, что наведывались в поселение, я высматривала тех, с кем познакомилась в жилище мистера Доуза. Время от времени я встречала Дарингу и других навещавших его женщин. Однажды увидела Патьегарангу. Она сидела у небольшого костра на берегу. Я остановилась, произнесла приветствие на языке местных племен, которое некогда выучила – бужари гамаррува. Женщины ответили, но не потеснились, освобождая для меня место, как это бывало в обсерватории. Если б они и предложили мне присесть, я бы, наверное, отказалась. Супруга Джона Макартура сидит на земле с аборигенками на глазах у всего города? Не стану притворяться: я не настолько отважная женщина.
С грустью я была вынуждена признать, что мое общение с сиднейскими аборигенами было возможным лишь при посредничестве мистера Доуза. С его отъездом прекратилось и мое знакомство с ними. Та пора, то место – те несколько месяцев, тот мыс – отложились в памяти как некое неведомое пространство, короткая пауза в привычном течении бытия. Люди, стоявшие по обе стороны огромной пропасти, на время соединились, образуя шаткий мостик. Но это длилось лишь мгновение. Было и прошло.
Я испытала облегчение, когда мы перебрались в Парраматту, уехали подальше от всего, что напоминало те блаженные дни. Я отвернулась, закрыла глаза, думая только о своей выгоде. Скажу прямо: я была ничем не лучше других.
Первое утро
Дом в Парраматте стоял на склоне чудесного холма. Главным фасадом он был обращен на север, рядом протекала речка. Городок находился в нескольких минутах ходьбы, от дома губернатора нас отделяло меньше мили. Мистер Макартур с особым удовольствием указал, что наша обитель на два фута длиннее резиденции губернатора.
В то первое утро я одно за другим обошла все помещения. Экскурсия, конечно, заняла не так уж много времени, но из всех основных комнат мне открывался вид на искрящийся ручей, который, журча по камням, бежал к главной реке, что сверкала меж мангровых деревьев. Во все окна светило солнце, наш добрый друг, и вообще сам дом, примостившийся на склоне пологой возвышенности, которая за задним фасадом продолжала тянуться вверх, навевал покой. Конечно, он во многом напоминал дом дедушки на склоне зеленого холма в Девоне, где его заливало солнце, а вокруг царила приветливая тишина.
Эдвард носился по всему дому, путаясь под ногами у мужчин, заносивших ящики, стулья и столы. Маленькая Элизабет, милое сказочное дитя, стояла в гостиной и зачарованно смотрела на недавно разбитый сад. На нее падал солнечный луч, и светлые шелковистые волосы на ее головке сияли, как корона. Она тогда была совсем еще малышкой и вряд ли запомнила то мгновение: солнце; гулкие шаги мужчин, заносивших ящики в пустые комнаты; мелодичные голоса окружающей природы – шум ветра в листве, щебет птиц, звуки, издаваемые незримыми существами, что жили в траве и переговаривались друг с другом. Вряд ли она помнит ласковое тепло солнца на своем лице и ощущение, что начинается новая жизнь. А я помню.
Ханнафорда поставили во главе работников, и оказалось, что он вполне способен держать в узде грубых агрессивных каторжников. Знал, когда щедро поощрить их спиртным мистера Макартура, когда – вообще не давать пить. Мистер Макартур, стоя перед новыми работниками, излагал свои требования, объясняя, что их ждет, если кому-то взбредет в голову красть, сквернословить, отлынивать от работы или дерзить. Ханнафорд стоял рядом с ним, но тень, падавшая ему на лицо от полей шляпы, мешала разглядеть его выражение. После ухода мистера Макартура я услышала, как он переводит речь хозяина на понятный им язык:
– Не вздумайте хамить, прохвосты. И, бога ради, языки не распускайте, а то он вам кишки выпустит.
Салливана мы оставили в Сиднее. Он отбыл свой срок, получил условно-досрочное освобождение. Я с радостью избавилась от него. Было в нем что-то такое, от чего меня перекашивало.
Миссис Браун заправляла домашней прислугой. Материал ей достался не ахти какой – девушки, которые бог весть что вынесли до того, как их прибило сюда, – но она изучила их особенности так же хорошо, как дедушка знал повадки каждой из своих драгоценных коров. Одна реагировала на мягкое обхождение, на другую следовало прикрикнуть. Одна могла работать с утра до ночи, не думая о том, чем она занимается; другую требовалось поощрить.
– Они неплохие девочки, миссис Макартур, – только и сказала мне миссис Браун, когда я похвалила ее за умение управляться с прислугой. – Неплохие.
Отдохновение
Как я и надеялась, Парраматта оказалась райским уголком в сравнении с Сиднеем, где на узенькой полосе теснилось в неудобстве слишком много народу. Здесь небо было шире, шире и чище, и более открытое. Над чудесной рекой склонялись казуарины и сверкали мангры, в воде плавала и ныряла пернатая дичь. Само поселение представляло собой дорогу, вдоль которой по обеим сторонам стояли в ряд хижины каторжников; возделанные угодья – жалкие клочки вспаханной земли. Но, сколь бы убогим ни был городок, сколь бы ничтожны ни были обработанные поля, Парраматту отличала располагающая упорядоченность, чего не скажешь о Сиднее, имевшем какой-то ободранный вид: всюду грязь, запустение, сломанные деревья и кустарники.
С Эдвардом и Элизабет я гуляла по нашему участку, и каждый день мы видели новые всходы, новую зелень. Это, безусловно, был не Девон, но на рассвете здесь слышалось знакомое кукареканье петуха, а в птичнике по-хозяйски копошились куры. Мне радостно было наблюдать, как на закате, суматошно кудахча, они спешили в свое убежище, словно представляли себе клыки местных собак. Я обожала свою домашнюю живность, благодушных жирных хохлаток, которые сплетничали о чем-то между собой, то и дело клювами хватая что-нибудь с земли, а петух тем временем с навозной кучи возвещал всем, какой он важный.
Мистер Макартур купил парочку павлинов, которых доставил корабль с мыса Доброй Надежды. По мне, это наглые хвастливые птицы. Они издавали устрашающие крики, самец волочил свой хвост по пыли или, бывало, его распускал. Они были гордостью своего хозяина. В поместье джентльмена обязательно должны быть павлины.
Нападения
Жители Сиднея считали местные племена временным неудобством, но те из нас, кто жил вдали от него, подобных иллюзий не питали. Здесь девственные земли были не за горами и морями. Отойдешь на несколько ярдов от дома, и необозримые просторы неведомого поглощают частичку того, что знакомо.
Поселок Парраматта был надежно укреплен, аборигены вряд ли осмелились бы на него напасть. Равно как и на наш дом, находившийся в пределах слышимости от казарм. А вот новые фермерские угодья в северной стороне подвергались набегам местных племен. Не еженедельно, но довольно регулярно, как головная боль, которая отступает и возвращается. Нападавшие сжигали посевы, убивали домашнюю живность, разграбляли хижины. Колонисты считали, что большинство вылазок совершаются под началом некоего Пемулвуя, но были и другие предводители, чьи имена оставались для нас тайной. Кто бы ни были те воины, в приемах ведения войны толк они понимали. Знали, как нанести наибольший ущерб поселенцам с наименьшим риском для самих себя: внезапно налетали на удаленную ферму, быстро ее разоряли и затем снова исчезали в лесу. Они никогда не предпринимали массированных атак и никогда не нападали на крупные поселения. Они не трогали ферму, если поблизости находился отряд солдат или если у фермера имелось ружье. И никогда не нападали дважды на одно и то же хозяйство.
Порой какого-нибудь фермера пронзали копьем, но все понимали, что на отдаленных фермах жертв могло бы быть куда больше. Правда, воины, похоже, не стремились убивать своих врагов. Они покушались на самые основы их существования, и для этого у них имелось идеальное оружие – огонь. На исходе лета они поджигали поля с созревшей пшеницей. Плоды труда минувшего года и продовольствие на будущий год уничтожались всего за каких-то полчаса. Сила этого оружия заключалась в его простоте и содружестве с природой. Огонь, вспыхнувший в жаркий ветреный день, остановить было невозможно.
Воровство, грабеж, с применением насилия или без оного, – это колонистам было понятно, поскольку в большинстве своем они были каторжниками, отбывавшими срок именно за эти преступления. Но за пределами поселений происходило нечто другое. Урожай сжигали, а не крали; домашнюю скотину убивали, но не ели; из хижин уносили одежду, которая самим аборигенам не была нужна. В глазах поселенцев это служило доказательством того, что местные племена – неразумный, неразвитый, злобный народ. Как иначе объяснить такое нелогичное поведение?
Инструкции Уайтхолла оставались неизменными: кровопролития по возможности не допускать. Аборигенов, если это осуществимо, заключать под стражу и решать с ними вопрос как с любыми другими преступниками. Мушкеты заряжать дробью, а не пулями, – чтобы навести страху, ранить, но не убить. Но Дурак Законченный исполнение инструкций охотно передал на усмотрение своих командиров, а обитатели ферм сами решали, как им защищаться.
Для моего мужа назначение командующим гарнизоном Парраматты было лишь частью разработанного им стратегического плана, но вскоре стало ясно, что в этот раз он просчитался. До сей поры исполнение воинских обязанностей не требовало от него каких-то особых затрат времени и энергии. Теперь же они грозились полностью поглотить его жизнь.
Как командующий гарнизоном Парраматты мистер Макартур должен был реагировать на нападения и разграбления отдаленных ферм. После каждого набега он был вынужден посылать солдат по следам преступников, хотя никто не питал иллюзий относительно успеха этих операций, ибо аборигены не стояли на месте, дожидаясь, когда их схватят. На защиту наиболее уязвимых ферм откомандировывались отряды солдат, но ведь туземцы были не слепые и, если видели военных, атаковали где-нибудь в другом месте.
Однако следовало соблюдать определенный порядок действий, создавать видимость, что ситуация под контролем. Мой муж был постоянно занят, перемещая отряды солдат с одного места на другое и пытаясь угадать, где следует ждать очередного нападения. Существовала опасность, что беглые каторжники объединятся с аборигенами, присовокупив к их копьям свои мушкеты. Обстановка напоминала тлеющий костер, который не раздували, но и не гасили, и это отнимало у мистера Макартура все больше сил и времени, которым он мог бы найти более выгодное применение.
Он отказывался удостоить происходящее названия «война». Это просто беспорядочные злонамеренные вылазки дикарей, утверждал мой муж, абсолютно бессмысленные и тщетные. Конечно, военные, подобные ему, под словом «война» подразумевали несколько иное. В их традиции отсутствие боевых порядков и сражений по всем канонам военного искусства имело другое название: измена. А те, кто виновен в измене, снисхождения не заслуживают.
Как бы то ни было, мой муж заверил меня, что не намерен лишаться сна из-за опустошительных набегов, совершаемых, как он выражался, голыми дикарями. Парраматте ничего не угрожает, говорил мистер Макартур, пренебрежительно отмахиваясь от нападений на фермы.
– Подумаешь, пусть сожгут несколько мелких хозяйств, – добавил он. – Мы не можем защитить каждую хижину, каждый клочок поля с пшеницей. Но я забочусь о будущем, моя дорогая. Помяните мое слово, Пемулвуй и его разбойники недолго будут отнимать наше время.
В тоне мужа прозвучало раздражение, что заставило меня взглянуть на него, но он лишь раздвинул губы в натянутой елейной улыбке.
Бурраматтагалы
Мне сказали, что в первые недели после основания Парраматты между колонистами и племенем бурраматтагалов начали завязываться добросердечные отношения. Возникла торговля: хлеб и солонина обменивались на рыбу. Но в какой-то момент дружбе пришел конец: один из каторжников уничтожил каноэ аборигенов, и торговля прекратилась.
Несколько семей из племени бурраматтагалов еще жили вокруг нас – на тех землях (их площадь постоянно сокращалась), которые еще не были пожалованы колонистам, и потому аборигены, обитающие на них, не считались нарушителями границ чужих владений. Эти люди избрали тактику, отличную от той, к которой прибегал Пемулвуй: они просто старались быть невидимыми. Порой у кромки воды на берегу реки, когда в ней было много угрей, случалось видеть двух-трех мужчин с пиками для ловли рыбы и группы женщин с детьми, охотящиеся на крабов среди мангровых деревьев. Мне хотелось подойти к ним поближе и поздороваться. Я надеялась, что те фразы на местном наречии, которым обучил меня мистер Доуз, бурраматтагалы поймут. Но они всегда издалека замечали меня и растворялись в лесу раньше, чем я достигала того места, где они находились. Меня там встречала только колышущаяся листва. Мы были два народа, населявших одно и то же пространство, но жили каждый сам по себе, словно соседей вовсе не существовало.
Однажды, вскоре после того, как мы обосновались в Парраматте, во время послеобеденной прогулки я внезапно явилась на глаза женщинам, чем-то занимавшимся у реки. По своему обыкновению они поспешили удалиться. Дойдя до того места, где они только что находились, я обнаружила запрятанный костер – горячие уголья, не дававшие ни дыма, ни огня, – а рядом брошенную впопыхах палку; мне доводилось видеть, как аборигенки копают такими палками. Я подняла ее. Палка, казалось, хранила тепло чужой руки.
Только обхватив ее ладонью, можно было по достоинству оценить искусную обработку материала. Дерево, потемневшее, словно от огня, было твердым и прочным, как металл, но его тяжесть не создавала дискомфорта для руки. Один конец имел форму закругленной выпуклости, на которую удобно было опираться. Другой представлял собой острое уплощенное лезвие. То место на палке, где ее обхватывали рукой, было отполировано до тусклого блеска. На ее изготовление ушло много часов, получилось красивое изделие, созданное мастерски, как колесо для повозки или стул.
У меня возникло непреодолимое желание оставить палку себе. Уйти вместе с ней, ощущая в руке ее приятную тяжесть. Принести домой, показать другим, выставить на каминной полке, любуясь ее красотой.
Я тронула палку в том месте, за которое ее держала другая женщина. Было в этом что-то сокровенное. За долгие годы палка от руки хозяйки обрела красивый глянец. Мне она напомнила большую ложку, которой мама помешивала крем: одна сторона была истерта из-за того, что ею долгие годы скребли по дну кастрюли; видоизмененная форма была сродни маминой личной подписи.
Я устыдилась своего порыва. Положила палку на место, у костра. Ее хозяйка вернется за ней и обрадуется, что орудие никуда не делось. Она поймет, что я могла бы забрать ее палку, но не забрала. Между нами это будет своего рода общение. Дружеское приветствие, может, даже начало разговора.
В ту ночь, лежа в ожидании сна, я размышляла о торговых отношениях с местным племенем, о которых нам рассказывали: об обмене рыбы на солонину. Я вспомнила женщин из племени гадигалов, с которыми была когда-то знакома. По поводу меня и мистера Доуза они оказались куда проницательнее, чем я сама. И юмор у них тонкий: мне, словно ребенку, пришлось объяснять, что они имели в виду. Те женщины никогда бы не сочли, что кислая говяжья солонина – равноценная замена свежей рыбе. Почему же их соседи, бурраматтагалы, были не столь практичны?
Вероятное объяснение нашлось само собой. Я обрадовалась: загадка решена. Торговля – это наше понятие. А в понимании бурраматтагалов то, что они делали, обменивая свою рыбу на нашу говядину, возможно, было не коммерцией, а чем-то вроде обучения. «Смотрите, – намекали они, – я показываю вам, как нужно действовать: я даю вам, вы даете мне. И, принимая ваш продукт, который хуже нашего, я учу вас милосердию, прощению и великодушию. А может быть, еще и стыду».
Не исключено, что обмен товарами прекратился потому, что ученики оказались слишком глупы. Слишком толстокожи, чтобы испытывать стыд.
Я хвалила себя за то, что догадалась использовать палку в качестве послания ее хозяйке. Но, может быть, это было сообщение для меня, которого я по бестолковости своей даже не распознала? «Это моя земля, и этот предмет означает, что земля эта моя». Наряду со множеством своих других функций, эта палка, возможно, являлась документом, подтверждающим право собственности, документом четким и недвусмысленным для того, кто знал, как его прочесть, – таким же официальным, как дарственная, на которой написано: «Дж. Макартуру пожаловано 100 акров».
Сознание того, что я живу на земле, которую другой народ считает своей, неотступно следовало за мной, словно тень. В те дни, когда во время прогулок я не видела бурраматтагалов, я с радостью пыталась убедить себя, что никакой тени нет.
Первые овцы
Мистер Макартур не собирался удовольствоваться сотней акров. Мы еще и года не прожили в Парраматте, а он уже попытался выкупить участок у нашего соседа с западной стороны, бывшего каторжника по имени Руз. Однако выяснилось, что на борту «Нептуна» мой муж оскорбил одну осужденную, которая теперь была женой Руза, и тот не забыл обиды. Какую бы цену мистер Макартур ни предлагал ему за землю, Руз упорно отказывался ее продавать, и в конце концов, в доказательство того, что он не желает иметь дела с моим мужем, продал свои угодья за полцены кому-то другому. Руз, насколько мне известно, был единственным человеком, которому удалось утереть нос моему мужу.
Правда, позже я слышала, что на беднягу одна за другой стали валиться напасти, и у меня возникли подозрения. Инспектору по делам общественных работ дорогу лучше не переходить, это опасно.
– Когда должность будет введена, Уайтхолл ее уже не отменит. И со временем она будет хорошо оплачиваться. Но дело не в деньгах. Дорогая, назовите хотя бы один вид деятельности здесь, в колонии, который не входил бы в категорию общественных работ? Любое разрешение на право собственности, вырубка, застройка, назначение, поощрение, наказание?
Он был прав, ничего такого я назвать бы не смогла.
– Губернаторы приходят и уходят, – сказал мой муж. – А инспектор по делам общественных работ – незыблем; на него их прихоти не распространяются.
Инспектор по делам общественных работ, не теряя понапрасну времени, выделил в свое личное распоряжение сначала десять, потом, двадцать, затем тридцать осужденных, поставляемых Его Величеством, и велел им расчистить и возделать принадлежавшие ему угодья. Положение инспектора по делам общественных работ также позволяло ему выписывать кирпич и древесину для своего загородного дома. Спустя полгода после отъезда губернатора достаточно большой участок угодий был расчищен под сельскохозяйственные поля, на которых теперь колосилась пшеница. А еще через полгода был построен и подготовлен для заселения дом.
К тому времени я уже благополучно разрешилась дочерью. Как и ее брат, она родилась хилой и болезненной, и многие месяцы меня не отпускал страх, что мою вторую дочь постигнет участь первой. Я прижимала ее к себе, как прижимала Джейн, на этот раз не питая надежды. Я боялась надеяться, смирилась с тем, что вот сейчас она хнычет, морщит ротик, и потом угаснет, как мое второе дитя. Но она цеплялась за жизнь. Каждый день я с изумлением обнаруживала, что она еще дышит, а ее вялость, скорее, была признаком того, что она бережет свои скудные силенки, а вовсе не отходит в мир иной.
Мистер Макартур настоял, чтобы малышку нарекли Элизабет. Я выбрала бы другое имя. Она была самой собой, а не копией своей матери. Но мистер Макартур и слышать ничего не желал – видимо, ему нравилось, что его окружают женщины по имени Элизабет, – да и какая разница, как ее зовут? Лишь бы выжила.
Элизабет исполнилось полтора года, Эдварду – четыре, когда мы наконец перебрались в Парраматту. Она по-прежнему была слабенькой, рядом с цветущей принцессой Даринги выглядела бы крохотулей, но я надеялась, что в Парраматте моя дочь окрепнет, и начала верить, что она не покинет меня.
Без капли сожаления
В Сиднее я прожила целых три года, но покинула его без капли сожаления. После отъезда первых военных, а потом и губернатора здесь все изменилось до неузнаваемости. Благодаря махинациям офицеров в поселении теперь главной валютой был ром, питавший коррупцию по всех ее проявлениях. Офицеры – хозяева всего, на что бы ни натыкались их взгляды – расхаживали с важным видом, свысока взирая на тех, кто был ниже их по положению, а те в свою очередь тоже пытались что-нибудь урвать для себя.
Еще до отъезда мистера Доуза на его мысе расположилась пушечная батарея, нацелившая свои орудия в сторону моря, а его хижину и обсерваторию поглотили постройки военного назначения. Узенькая тропка, по которой я радостно спускалась вприпрыжку, теперь превратилась в широкую дорогу, по ней громыхали повозки и лафетные станки. Соседнюю бухточку, где некогда обитали друзья мистера Доуза, заняли пристани и хижины собирателей моллюсков.
Земли вокруг Сиднея ДЗ раздал в частные руки: кому-то пожаловал пятьдесят акров, кому-то – сто. И каждый колонист с дарственной в кармане считал, что этот документ дает ему право прогнать местные племена с земли, которая, как он считал, теперь принадлежит ему.
Но они не уходили. Словно были привязаны к этому месту чем-то более крепким, нежели удобство. Нежеланные, несчастные, сидели на земле, которую мы присвоили себе, словно верили, что мы скоро уберемся восвояси. Правда, они не благоденствовали на тех пятачках, которые мы оставили за ними. Болезни, от которых мы поправлялись уже через неделю, для них были чреваты смертельных исходом. У колонистов бытовало мнение, что наши чернокожие собратья любезно освободят нас от своего присутствия естественным путем, как в природе происходит смена времен года.
Среди аборигенов, что наведывались в поселение, я высматривала тех, с кем познакомилась в жилище мистера Доуза. Время от времени я встречала Дарингу и других навещавших его женщин. Однажды увидела Патьегарангу. Она сидела у небольшого костра на берегу. Я остановилась, произнесла приветствие на языке местных племен, которое некогда выучила – бужари гамаррува. Женщины ответили, но не потеснились, освобождая для меня место, как это бывало в обсерватории. Если б они и предложили мне присесть, я бы, наверное, отказалась. Супруга Джона Макартура сидит на земле с аборигенками на глазах у всего города? Не стану притворяться: я не настолько отважная женщина.
С грустью я была вынуждена признать, что мое общение с сиднейскими аборигенами было возможным лишь при посредничестве мистера Доуза. С его отъездом прекратилось и мое знакомство с ними. Та пора, то место – те несколько месяцев, тот мыс – отложились в памяти как некое неведомое пространство, короткая пауза в привычном течении бытия. Люди, стоявшие по обе стороны огромной пропасти, на время соединились, образуя шаткий мостик. Но это длилось лишь мгновение. Было и прошло.
Я испытала облегчение, когда мы перебрались в Парраматту, уехали подальше от всего, что напоминало те блаженные дни. Я отвернулась, закрыла глаза, думая только о своей выгоде. Скажу прямо: я была ничем не лучше других.
Первое утро
Дом в Парраматте стоял на склоне чудесного холма. Главным фасадом он был обращен на север, рядом протекала речка. Городок находился в нескольких минутах ходьбы, от дома губернатора нас отделяло меньше мили. Мистер Макартур с особым удовольствием указал, что наша обитель на два фута длиннее резиденции губернатора.
В то первое утро я одно за другим обошла все помещения. Экскурсия, конечно, заняла не так уж много времени, но из всех основных комнат мне открывался вид на искрящийся ручей, который, журча по камням, бежал к главной реке, что сверкала меж мангровых деревьев. Во все окна светило солнце, наш добрый друг, и вообще сам дом, примостившийся на склоне пологой возвышенности, которая за задним фасадом продолжала тянуться вверх, навевал покой. Конечно, он во многом напоминал дом дедушки на склоне зеленого холма в Девоне, где его заливало солнце, а вокруг царила приветливая тишина.
Эдвард носился по всему дому, путаясь под ногами у мужчин, заносивших ящики, стулья и столы. Маленькая Элизабет, милое сказочное дитя, стояла в гостиной и зачарованно смотрела на недавно разбитый сад. На нее падал солнечный луч, и светлые шелковистые волосы на ее головке сияли, как корона. Она тогда была совсем еще малышкой и вряд ли запомнила то мгновение: солнце; гулкие шаги мужчин, заносивших ящики в пустые комнаты; мелодичные голоса окружающей природы – шум ветра в листве, щебет птиц, звуки, издаваемые незримыми существами, что жили в траве и переговаривались друг с другом. Вряд ли она помнит ласковое тепло солнца на своем лице и ощущение, что начинается новая жизнь. А я помню.
Ханнафорда поставили во главе работников, и оказалось, что он вполне способен держать в узде грубых агрессивных каторжников. Знал, когда щедро поощрить их спиртным мистера Макартура, когда – вообще не давать пить. Мистер Макартур, стоя перед новыми работниками, излагал свои требования, объясняя, что их ждет, если кому-то взбредет в голову красть, сквернословить, отлынивать от работы или дерзить. Ханнафорд стоял рядом с ним, но тень, падавшая ему на лицо от полей шляпы, мешала разглядеть его выражение. После ухода мистера Макартура я услышала, как он переводит речь хозяина на понятный им язык:
– Не вздумайте хамить, прохвосты. И, бога ради, языки не распускайте, а то он вам кишки выпустит.
Салливана мы оставили в Сиднее. Он отбыл свой срок, получил условно-досрочное освобождение. Я с радостью избавилась от него. Было в нем что-то такое, от чего меня перекашивало.
Миссис Браун заправляла домашней прислугой. Материал ей достался не ахти какой – девушки, которые бог весть что вынесли до того, как их прибило сюда, – но она изучила их особенности так же хорошо, как дедушка знал повадки каждой из своих драгоценных коров. Одна реагировала на мягкое обхождение, на другую следовало прикрикнуть. Одна могла работать с утра до ночи, не думая о том, чем она занимается; другую требовалось поощрить.
– Они неплохие девочки, миссис Макартур, – только и сказала мне миссис Браун, когда я похвалила ее за умение управляться с прислугой. – Неплохие.
Отдохновение
Как я и надеялась, Парраматта оказалась райским уголком в сравнении с Сиднеем, где на узенькой полосе теснилось в неудобстве слишком много народу. Здесь небо было шире, шире и чище, и более открытое. Над чудесной рекой склонялись казуарины и сверкали мангры, в воде плавала и ныряла пернатая дичь. Само поселение представляло собой дорогу, вдоль которой по обеим сторонам стояли в ряд хижины каторжников; возделанные угодья – жалкие клочки вспаханной земли. Но, сколь бы убогим ни был городок, сколь бы ничтожны ни были обработанные поля, Парраматту отличала располагающая упорядоченность, чего не скажешь о Сиднее, имевшем какой-то ободранный вид: всюду грязь, запустение, сломанные деревья и кустарники.
С Эдвардом и Элизабет я гуляла по нашему участку, и каждый день мы видели новые всходы, новую зелень. Это, безусловно, был не Девон, но на рассвете здесь слышалось знакомое кукареканье петуха, а в птичнике по-хозяйски копошились куры. Мне радостно было наблюдать, как на закате, суматошно кудахча, они спешили в свое убежище, словно представляли себе клыки местных собак. Я обожала свою домашнюю живность, благодушных жирных хохлаток, которые сплетничали о чем-то между собой, то и дело клювами хватая что-нибудь с земли, а петух тем временем с навозной кучи возвещал всем, какой он важный.
Мистер Макартур купил парочку павлинов, которых доставил корабль с мыса Доброй Надежды. По мне, это наглые хвастливые птицы. Они издавали устрашающие крики, самец волочил свой хвост по пыли или, бывало, его распускал. Они были гордостью своего хозяина. В поместье джентльмена обязательно должны быть павлины.
Нападения
Жители Сиднея считали местные племена временным неудобством, но те из нас, кто жил вдали от него, подобных иллюзий не питали. Здесь девственные земли были не за горами и морями. Отойдешь на несколько ярдов от дома, и необозримые просторы неведомого поглощают частичку того, что знакомо.
Поселок Парраматта был надежно укреплен, аборигены вряд ли осмелились бы на него напасть. Равно как и на наш дом, находившийся в пределах слышимости от казарм. А вот новые фермерские угодья в северной стороне подвергались набегам местных племен. Не еженедельно, но довольно регулярно, как головная боль, которая отступает и возвращается. Нападавшие сжигали посевы, убивали домашнюю живность, разграбляли хижины. Колонисты считали, что большинство вылазок совершаются под началом некоего Пемулвуя, но были и другие предводители, чьи имена оставались для нас тайной. Кто бы ни были те воины, в приемах ведения войны толк они понимали. Знали, как нанести наибольший ущерб поселенцам с наименьшим риском для самих себя: внезапно налетали на удаленную ферму, быстро ее разоряли и затем снова исчезали в лесу. Они никогда не предпринимали массированных атак и никогда не нападали на крупные поселения. Они не трогали ферму, если поблизости находился отряд солдат или если у фермера имелось ружье. И никогда не нападали дважды на одно и то же хозяйство.
Порой какого-нибудь фермера пронзали копьем, но все понимали, что на отдаленных фермах жертв могло бы быть куда больше. Правда, воины, похоже, не стремились убивать своих врагов. Они покушались на самые основы их существования, и для этого у них имелось идеальное оружие – огонь. На исходе лета они поджигали поля с созревшей пшеницей. Плоды труда минувшего года и продовольствие на будущий год уничтожались всего за каких-то полчаса. Сила этого оружия заключалась в его простоте и содружестве с природой. Огонь, вспыхнувший в жаркий ветреный день, остановить было невозможно.
Воровство, грабеж, с применением насилия или без оного, – это колонистам было понятно, поскольку в большинстве своем они были каторжниками, отбывавшими срок именно за эти преступления. Но за пределами поселений происходило нечто другое. Урожай сжигали, а не крали; домашнюю скотину убивали, но не ели; из хижин уносили одежду, которая самим аборигенам не была нужна. В глазах поселенцев это служило доказательством того, что местные племена – неразумный, неразвитый, злобный народ. Как иначе объяснить такое нелогичное поведение?
Инструкции Уайтхолла оставались неизменными: кровопролития по возможности не допускать. Аборигенов, если это осуществимо, заключать под стражу и решать с ними вопрос как с любыми другими преступниками. Мушкеты заряжать дробью, а не пулями, – чтобы навести страху, ранить, но не убить. Но Дурак Законченный исполнение инструкций охотно передал на усмотрение своих командиров, а обитатели ферм сами решали, как им защищаться.
Для моего мужа назначение командующим гарнизоном Парраматты было лишь частью разработанного им стратегического плана, но вскоре стало ясно, что в этот раз он просчитался. До сей поры исполнение воинских обязанностей не требовало от него каких-то особых затрат времени и энергии. Теперь же они грозились полностью поглотить его жизнь.
Как командующий гарнизоном Парраматты мистер Макартур должен был реагировать на нападения и разграбления отдаленных ферм. После каждого набега он был вынужден посылать солдат по следам преступников, хотя никто не питал иллюзий относительно успеха этих операций, ибо аборигены не стояли на месте, дожидаясь, когда их схватят. На защиту наиболее уязвимых ферм откомандировывались отряды солдат, но ведь туземцы были не слепые и, если видели военных, атаковали где-нибудь в другом месте.
Однако следовало соблюдать определенный порядок действий, создавать видимость, что ситуация под контролем. Мой муж был постоянно занят, перемещая отряды солдат с одного места на другое и пытаясь угадать, где следует ждать очередного нападения. Существовала опасность, что беглые каторжники объединятся с аборигенами, присовокупив к их копьям свои мушкеты. Обстановка напоминала тлеющий костер, который не раздували, но и не гасили, и это отнимало у мистера Макартура все больше сил и времени, которым он мог бы найти более выгодное применение.
Он отказывался удостоить происходящее названия «война». Это просто беспорядочные злонамеренные вылазки дикарей, утверждал мой муж, абсолютно бессмысленные и тщетные. Конечно, военные, подобные ему, под словом «война» подразумевали несколько иное. В их традиции отсутствие боевых порядков и сражений по всем канонам военного искусства имело другое название: измена. А те, кто виновен в измене, снисхождения не заслуживают.
Как бы то ни было, мой муж заверил меня, что не намерен лишаться сна из-за опустошительных набегов, совершаемых, как он выражался, голыми дикарями. Парраматте ничего не угрожает, говорил мистер Макартур, пренебрежительно отмахиваясь от нападений на фермы.
– Подумаешь, пусть сожгут несколько мелких хозяйств, – добавил он. – Мы не можем защитить каждую хижину, каждый клочок поля с пшеницей. Но я забочусь о будущем, моя дорогая. Помяните мое слово, Пемулвуй и его разбойники недолго будут отнимать наше время.
В тоне мужа прозвучало раздражение, что заставило меня взглянуть на него, но он лишь раздвинул губы в натянутой елейной улыбке.
Бурраматтагалы
Мне сказали, что в первые недели после основания Парраматты между колонистами и племенем бурраматтагалов начали завязываться добросердечные отношения. Возникла торговля: хлеб и солонина обменивались на рыбу. Но в какой-то момент дружбе пришел конец: один из каторжников уничтожил каноэ аборигенов, и торговля прекратилась.
Несколько семей из племени бурраматтагалов еще жили вокруг нас – на тех землях (их площадь постоянно сокращалась), которые еще не были пожалованы колонистам, и потому аборигены, обитающие на них, не считались нарушителями границ чужих владений. Эти люди избрали тактику, отличную от той, к которой прибегал Пемулвуй: они просто старались быть невидимыми. Порой у кромки воды на берегу реки, когда в ней было много угрей, случалось видеть двух-трех мужчин с пиками для ловли рыбы и группы женщин с детьми, охотящиеся на крабов среди мангровых деревьев. Мне хотелось подойти к ним поближе и поздороваться. Я надеялась, что те фразы на местном наречии, которым обучил меня мистер Доуз, бурраматтагалы поймут. Но они всегда издалека замечали меня и растворялись в лесу раньше, чем я достигала того места, где они находились. Меня там встречала только колышущаяся листва. Мы были два народа, населявших одно и то же пространство, но жили каждый сам по себе, словно соседей вовсе не существовало.
Однажды, вскоре после того, как мы обосновались в Парраматте, во время послеобеденной прогулки я внезапно явилась на глаза женщинам, чем-то занимавшимся у реки. По своему обыкновению они поспешили удалиться. Дойдя до того места, где они только что находились, я обнаружила запрятанный костер – горячие уголья, не дававшие ни дыма, ни огня, – а рядом брошенную впопыхах палку; мне доводилось видеть, как аборигенки копают такими палками. Я подняла ее. Палка, казалось, хранила тепло чужой руки.
Только обхватив ее ладонью, можно было по достоинству оценить искусную обработку материала. Дерево, потемневшее, словно от огня, было твердым и прочным, как металл, но его тяжесть не создавала дискомфорта для руки. Один конец имел форму закругленной выпуклости, на которую удобно было опираться. Другой представлял собой острое уплощенное лезвие. То место на палке, где ее обхватывали рукой, было отполировано до тусклого блеска. На ее изготовление ушло много часов, получилось красивое изделие, созданное мастерски, как колесо для повозки или стул.
У меня возникло непреодолимое желание оставить палку себе. Уйти вместе с ней, ощущая в руке ее приятную тяжесть. Принести домой, показать другим, выставить на каминной полке, любуясь ее красотой.
Я тронула палку в том месте, за которое ее держала другая женщина. Было в этом что-то сокровенное. За долгие годы палка от руки хозяйки обрела красивый глянец. Мне она напомнила большую ложку, которой мама помешивала крем: одна сторона была истерта из-за того, что ею долгие годы скребли по дну кастрюли; видоизмененная форма была сродни маминой личной подписи.
Я устыдилась своего порыва. Положила палку на место, у костра. Ее хозяйка вернется за ней и обрадуется, что орудие никуда не делось. Она поймет, что я могла бы забрать ее палку, но не забрала. Между нами это будет своего рода общение. Дружеское приветствие, может, даже начало разговора.
В ту ночь, лежа в ожидании сна, я размышляла о торговых отношениях с местным племенем, о которых нам рассказывали: об обмене рыбы на солонину. Я вспомнила женщин из племени гадигалов, с которыми была когда-то знакома. По поводу меня и мистера Доуза они оказались куда проницательнее, чем я сама. И юмор у них тонкий: мне, словно ребенку, пришлось объяснять, что они имели в виду. Те женщины никогда бы не сочли, что кислая говяжья солонина – равноценная замена свежей рыбе. Почему же их соседи, бурраматтагалы, были не столь практичны?
Вероятное объяснение нашлось само собой. Я обрадовалась: загадка решена. Торговля – это наше понятие. А в понимании бурраматтагалов то, что они делали, обменивая свою рыбу на нашу говядину, возможно, было не коммерцией, а чем-то вроде обучения. «Смотрите, – намекали они, – я показываю вам, как нужно действовать: я даю вам, вы даете мне. И, принимая ваш продукт, который хуже нашего, я учу вас милосердию, прощению и великодушию. А может быть, еще и стыду».
Не исключено, что обмен товарами прекратился потому, что ученики оказались слишком глупы. Слишком толстокожи, чтобы испытывать стыд.
Я хвалила себя за то, что догадалась использовать палку в качестве послания ее хозяйке. Но, может быть, это было сообщение для меня, которого я по бестолковости своей даже не распознала? «Это моя земля, и этот предмет означает, что земля эта моя». Наряду со множеством своих других функций, эта палка, возможно, являлась документом, подтверждающим право собственности, документом четким и недвусмысленным для того, кто знал, как его прочесть, – таким же официальным, как дарственная, на которой написано: «Дж. Макартуру пожаловано 100 акров».
Сознание того, что я живу на земле, которую другой народ считает своей, неотступно следовало за мной, словно тень. В те дни, когда во время прогулок я не видела бурраматтагалов, я с радостью пыталась убедить себя, что никакой тени нет.
Первые овцы
Мистер Макартур не собирался удовольствоваться сотней акров. Мы еще и года не прожили в Парраматте, а он уже попытался выкупить участок у нашего соседа с западной стороны, бывшего каторжника по имени Руз. Однако выяснилось, что на борту «Нептуна» мой муж оскорбил одну осужденную, которая теперь была женой Руза, и тот не забыл обиды. Какую бы цену мистер Макартур ни предлагал ему за землю, Руз упорно отказывался ее продавать, и в конце концов, в доказательство того, что он не желает иметь дела с моим мужем, продал свои угодья за полцены кому-то другому. Руз, насколько мне известно, был единственным человеком, которому удалось утереть нос моему мужу.
Правда, позже я слышала, что на беднягу одна за другой стали валиться напасти, и у меня возникли подозрения. Инспектору по делам общественных работ дорогу лучше не переходить, это опасно.