Книжный вор
Часть 21 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты — трус. — Он опрокинул их Папе в лицо и немедленно вышел вон из кухни, из дома.
Вопреки всей бесполезности, Папа вышел на порог и закричал вслед сыну:
— Трус? Я трус?!
Он бросился к калитке и, словно умоляя, побежал за сыном. Роза метнулась к окну, сорвала флаг и распахнула створки. Мама, Труди и Лизель столпились у окна и смотрели, как отец нагнал сына и схватил за руку, умоляя остановиться. Слышно ничего не было, но движения вырывавшегося Ганса-младшего кричали довольно громко. А фигура Папы, когда он глядел вслед Гансу, просто ревела им с улицы.
— Ганси! — позвала наконец Мама. И Труди, и Лизель поежились от ее голоса. — Вернись!
Мальчик ушел.
Да, мальчик ушел, и я был бы рад сообщить вам, что у молодого Ганса Хубермана все сложилось хорошо, но это не так.
Испарившись в тот день во имя фюрера с Химмель-штрассе, он помчался сквозь события другой истории, и каждый шаг неминуемо приближал его к России.
К Сталинграду.
* * * НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О СТАЛИНГРАДЕ * * *
1. В 1942-м и в начале 1943-го небо в этом городе каждое утро выцветало до белой простыни.
2. Весь день напролет, пока я переносил по небу души, простыню забрызгивало кровью, пока она не пропитывалась насквозь и не провисала до земли.
3. Вечером ее выжимали и вновь отбеливали к следующему рассвету.
4. И все это, пока бои шли только днем.
Когда сын скрылся из виду, Ганс Хуберман постоял еще несколько секунд. Улица казалась такой большой.
Когда Папа вновь появился на кухне, Мама уперлась в него пристальным взглядом, но они не обменялись ни словом. Она ничем не упрекнула его, что было, как вы понимаете, весьма необычно. Может, решила, что Папа и так страдает, получив ярлык труса от единственного сына.
Когда все поели, Папа еще посидел молча за столом. Был ли он в самом деле трусом, о чем столь грубо объявил его сын? Разумеется, на Первой мировой Ганс им себя считал. И трусости приписывал то, что остался в живых. Но полно, разве признаться в том, что боишься, — это трусость? Радоваться тому, что жив — трусость?
Его мысли чертили зигзаги по столешнице, в которую он глядел.
— Папа? — позвала Лизель, но тот даже не взглянул. — О чем он говорил? Что он имел в виду, когда…
— Ни о чем, — ответил Папа. Он говорил, тихо и спокойно, столу. — Ничего. Не думай про него, Лизель. — Прошла, наверное, целая минута, прежде чем он снова открыл рот. — Тебе не пора собираться? — Теперь уже он смотрел на Лизель. — Разве тебе не надо на костер?
— Да, Папа.
Книжная воришка пошла и переоделась в свою форму Гитлерюгенда, и спустя полчаса они вышли и зашагали к отделению БДМ. Оттуда детей поотрядно отведут на городскую площадь.
Прозвучат речи.
Загорится костер.
Будет украдена книга.
СТОПРОЦЕНТНО ЧИСТЫЙ НЕМЕЦКИЙ ПОТ
Люди стояли вдоль улиц, пока юность Германии маршировала к ратуше и городской площади. Не раз и не два Лизель забывала и о матери, и обо всех других бедах, которые на то время пребывали в ее владении. У нее что-то разбухало в груди, когда люди на улицах принимались хлопать. Некоторые дети махали родителям, но быстренько — им дали четкое указание шагать вперед и не смотреть и не махать зрителям.
Когда на площадь вышел отряд Руди и получил команду остановиться, возникла накладочка. Томми Мюллер. Остальной отряд встал, и Томми с ходу врезался в переднего мальчика.
— Dummkopf! — прошипел передний мальчик, прежде чем обернуться.
— Прости, — сказал Томми, умоляюще воздев руки. Лицо у него задергалось целиком. — Я не услышал!
Всего лишь небольшая заминка, но еще и прелюдия грядущих неприятностей. Для Томми. Для Руди.
Когда марш закончился, всем отрядам Гитлерюгенда позволили разойтись. Иначе будет почти невозможно сдержать детей в строю, когда костер, будоража, разгорится у них в глазах. Сообща все прокричали единогласный «хайль Гитлер» и получили свободу бродить. Лизель высматривала Руди, но лишь толпа детей рассыпалась, девочка потерялась в мешанине форменных одежек и звенящих выкриков. Дети окликали друг друга со всех сторон.
К половине пятого воздух заметно остыл.
Люди шутили, что неплохо бы погреться.
— Все равно этот хлам ни на что больше не сгодится.
Хлам свозили в кучу на тачках. Сваливали в середине городской площади и поливали чем-то сладким. Книги, бумага и другие вещи соскальзывали или обваливались с кучи, их тут же закидывали обратно. С расстояния куча походила на что-то вулканическое. Или причудливое и нездешнее, непостижимым образом приземлившееся на середине площади, — такое, что нужно прихлопнуть, и поскорее.
Вылитый на кучу запах наваливался на толпу, которую держали на порядочном расстоянии. Там было здорово за тысячу душ: на мостовой, на ступенях ратуши, на крышах домов, окружающих площадь.
Когда Лизель стала протискиваться вперед, послышался какой-то треск, и она решила, что костер уже занялся. Но нет. Звук был от оживленной толпы, бурлящей, взбудораженной.
Начали без меня!
И хотя какой-то внутренний голос шептал ей, что это преступление — в конце концов, три книги были у нее самой большой драгоценностью, — ей обязательно хотелось увидеть, как загорится куча. Она не могла удержаться. По-моему, людям нравится немного полюбоваться разрушением. Песочные замки, карточные домики — с этого и начинают. Великое умение человека — его способность к росту.
Боязнь не увидеть главного схлынула, когда Лизель нашла брешь в телах и сквозь нее увидела холм греха, все еще нетронутый. Его тыкали, поливали и даже плевали на него. Он показался Лизель никому не нужным ребенком, брошенным и растерянным, бессильным изменить свою участь. Никому он не нравится. Взгляд в землю. Руки в карманах. Навеки. Аминь.
Части и крошки продолжали осыпаться к подножию, а Лизель выискивала Руди. Где же этот свинух?
Небо, когда Лизель посмотрела вверх, ежилось.
Фашистские флаги и форменные рубашки возносились по всему горизонту и кромсали обзор всякий раз, когда Лизель пробовала заглянуть через голову какого-нибудь ребенка пониже. Все было тщетно. Толпа как она есть. Ее было не раскачать, сквозь нее не протиснуться, ее не убедить. Каждый с толпой дышал и пел ее песни. И ждал ее костра.
С помоста какой-то человек потребовал тишины. На нем была коричневая форма с иголочки. От нее, можно сказать, еще не отняли утюг. Началась тишина.
Его первые слова:
— Хайль Гитлер!
Его первое действие: салют фюреру.
— Сегодня прекрасный день, — продолжил оратор. — Это не только день рождения нашего великого вождя, но мы снова дали отпор врагам. Мы не дали им проникнуть в наши умы…
Лизель все пыталась протиснуться вперед.
— Мы положили конец заразе, которая распространялась по Германии двадцать последних лет, если не дольше!
Теперь он исполнял то, что называлось Schreierei — виртуозную демонстрацию страстных выкриков, — призывая слушателей быть бдительными, быть зоркими, замечать и пресекать злодейские козни, цель которых — подло заразить прекрасную родину.
— Безнравственные! Kommunisten! — Опять это слово. То старое слово. Сумрачные комнаты. Пиджачные люди. — Die Juden! Евреи!
* * *
Лизель сдалась на середине речи. Как только слово «коммунист» зацепило ее, продолжение фашистской декламации потекло мимо, по бокам, теряясь где-то в обступавших Лизель немецких ногах. Водопады слов. Девочка, барахтающаяся в потоке. Лизель снова задумалась. Kommunisten.
До сих пор на занятиях в БДМ им говорили, что немцы — это высшая раса, но никаких других конкретно не упоминали. Конечно, все знали о евреях, поскольку те были главным преступником в смысле разрушения германского идеала. Однако ни разу до сего дня не упоминались коммунисты, несмотря на то, что люди с такими политическими взглядами тоже подлежали наказанию.