Каменное зеркало[= Имперский маг]
Часть 11 из 57 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я сказал, мы уезжаем.
– Разрешите задержаться, шеф. Я как раз хотел поговорить с блокфюрером[19] насчёт того, с кем в друзьях эти самые номера. Тут один шарфюрер[20] из охраны собирается в город, он подвезёт меня на мотоцикле.
– Да как хочешь, – Штернберг махнул рукой и, деревянно развернувшись, вышел из комнаты, плечом едва не вынеся дверь. Франц посидел немного, подумал и бросился вдогонку.
В автомобиле Франц несколько раз порывался спросить у командира, что произошло, но только открывал рот, Штернберг цедил сквозь зубы: «Заткнись».
Едва отъехали от лагеря, Штернберг вдруг приказал остановиться, выскочил из машины и торопливо отошёл от дороги, оступаясь на корнях и отмахиваясь от веток. По припорошённой снегом опавшей листве он скатился в неглубокий овраг, упал на колени, и его вырвало так сильно, как никогда в жизни – с болезненными спазмами, сотрясавшими всё тело, с такой острой судорогой, скрутившей внутренности, что, казалось, желудок наизнанку выворачивается, и вот-вот собственную душу выкашляешь да заодно выблюешь кишки. После того как нутро до последней капли выжало комендантскую выпивку, его ещё долго корчило в сухих позывах, отдававшихся во рту едким привкусом.
Когда он, наконец, вернулся к автомобилю – с гнилыми листьями, прилипшими к полам шинели, на ослабевших, дрожащих ногах, вытирая губы платком, – гестаповцы, покуривавшие у своего «Фольксвагена», переглянулись, и Хармель скучно заметил:
– Я ж говорил, паршивое у Зурена вино. Не вино, а коровья моча. Меня ещё вчера от него мутило…
Шольц усмехнулся, наблюдая, как услужливый унтер пытается почистить своему командиру шинель, а тот хлопает его по загривку и молча указывает на машину.
В гостиничном номере Штернберг первым делом бросился в ванную, с омерзением сковыривая с себя и швыряя на пол одежду, всю, как ему мерещилось, насквозь провонявшую гарью, блевотиной, барачной дезинфекцией. Словно бы какая-то невидимая плёнка, вроде засохшей слизи, покрывала его с ног до головы, и он с остервенением, едва ли не в кровь раздирая, скрёб губкой саднящую кожу, и яростный ливень душа заглушал его сдавленные рыдания, мгновенно смывая слёзы с искажённого лица. Он давился тёплой, дрянной на вкус водой, раскрывая рот в беззвучном крике, от которого, должно быть, лопнули небеса, задыхался и кашлял, и на мгновение становилось легче, проще. В хрипе воронки, втягивавшейся в сливное отверстие, слышались вопли избиваемой солдатами беременной. Совершенно некстати вспомнилось, какими осторожными, важными шажками спускалась сестра по неудобной крутой лестнице в их мюнхенском доме в те месяцы, когда донашивала Эммочку. А ведь сегодня на этих ужасных многоярусных нарах могли бы находиться и его мать, и отец, и сестра, и Эммочка, если б несколько лет назад он выбрал иную долю – участь студентов из подпольной организации «Белая роза», и был бы, несомненно, гильотинирован одним из первых, потому что всегда слишком заметен, слишком на виду, слишком рьяно берётся за любое дело, а родные были бы разбросаны по концлагерям рейха – прокляли бы они его за это? Или гордились бы им? Не отреклись бы от него, как теперь, а гордились?..
Вода воняла нечистотами, и нечистоты текли по его жилам. Внезапно душ разразился оглушающим ледяным холодом, и сразу за тем – таким оголтелым кипятком, что Штернберг с воем выпрыгнул на скользкий кафель, проклиная всё на свете. Он покрутил краны, в сердцах шарахнул по ним кулаком – и что-то сорвалось, в потолок ударил фонтан вулканически-горячей воды, и всё заволокло удушливым паром. Грязно ругаясь, Штернберг выскочил прочь из ванной комнаты.
Он стоял, трясся от холода, по телу обильно струилась тепловатая вода, ширя быстро остывающую лужу на паркете. Раздвинул длинную чёлку, залепившую глаза, но всё равно ни черта не увидел – ненароком сброшенные с края ванны очки утонули в кипятке.
– Фррранц!!! – истошно взвыл он и едва не прокусил язык, так лязгали зубы. – Франц, прах тебя возьми!!!
– Я вас слушаю, шеф, – едва различимый Франц возник рядом внезапно, как дух из лампы.
– Франц, где этот чёртов комендант?!
– Комендант концлагеря?
– Нет!!! Комендант этого тифозного барака, чтоб его разнесло! Гостиницы, холера её возьми! Меня чуть заживо не сварили!
Франц заглянул в ванную и присвистнул. За дверью клубилось жаркое тропическое марево, вода уже переливалась через порог, и в ней водорослями колыхались полотенца.
– Комендант на дне рождения у группенфюрера[21] Брюннера, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там полгорода собралось…
– Ну, хоть кто-нибудь здесь остался?!
– Не могу знать, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там, говорят, еды навалом, дают бесплатный шнапс и девок.
– О, Санкта-Мария… – застонал Штернберг, привалившись мокрой спиной к стене. «Напиться, что ли, – в тоске подумал он. – До трупного окоченения. Чтоб лежать бревном и ничего не чувствовать». Он пару раз со всей силы с наслаждением стукнулся затылком о стену.
– Шеф, голова-то не казённая, – напомнил невозмутимый Франц. – И вообще оденьтесь, не то простудитесь. – Франц всучил Штернбергу махровый ком, а Штернберг лишь сейчас сообразил, в каком он виде – подобно многим близоруким людям, он был преследуем дурацким неконтролируемым убеждением, будто в те минуты, когда он смотрит на мир без очков, прочие видят всё так же расплывчато и невнятно, как он сам, – и аж пальцы на ногах поджал от стыда. Ну что можно подумать о человеке, который стоит голый перед подчинённым и долбится башкой о стену?
– Мне нужны запасные очки, – запахнувшись в халат, Штернберг, сгорбившись, пошёл по комнате, водя перед собой руками, чтобы не налететь на какой-нибудь курительный столик. – Где мой чемодан?
– У вас под ногами, шеф.
– Проклятье. – Штернберг схватился за ушибленную ногу. – Спасибо, теперь уже вижу.
– Да давайте же я вам помогу…
Настойчивый стук в дверь номера отменил небесполезное намерение Франца. Он пошёл открывать.
– Если это кто из персонала, передай, они все могут считать себя уволенными! – крикнул ему вслед Штернберг.
Франц вернулся почти мгновенно.
– Шеф, – взволнованно начал он, – там, там какая-то молодая особа, она представилась как фройляйн Энгель, ну такая красавица, просто умереть можно! Она передаёт вам привет от герра Зурена. Она хочет немедленно вас видеть. Говорит, у неё специальное удостоверение о том, что она… ну, в общем…
Штернберг прямо-таки зарычал от злости. Сумасшедший дом. Нет, что там, натуральный бред. Кто-то беспробудно и тяжко бредит, а мы населяем его кошмары.
Утвердив на носу очки, он отыскал брошенную на диван портупею с поясным ремнём, достал из кобуры «парабеллум», сдвинул рычажок предохранителя и показал оружие Францу.
– Смотри сюда. Вот пистолет. Вот я сажусь на диван. Если вон там, в проёме, – Штернберг вытянул руку с «парабеллумом» по направлению ко входной двери, – покажется хоть кто-нибудь посторонний, я его тут же прикончу безо всяких разговоров. Неважно, кто это будет. Хоть эта Энгель, хоть чёрт с вилами, хоть группенфюрер Брюннер со всем своим бардаком. Ты понял? Если хочешь, чтобы меня заточили в психушку или отправили на фронт, валяй, впускай кого угодно. Если нет – потрудись, чтобы вся эта шваль мой номер на цыпочках обходила.
Франц лишь головой покачал и пошёл выпроваживать пришелицу.
Штернберг тупо смотрел, как вода разливается по комнате, образуя запруду возле ковра. Никогда ещё в его сознании не было такой всеобъемлющей, сухой и холодной пустоты. Словно аннулировались ментальные законы, и само порождение мыслей стало объективно невозможным. Словно настала последняя ночь мироздания. Словно дальше уже ничего не будет.
Равенсбрюк
25 ноября 1943 года
Картина всего окружающего, казалось, отодвинулась, сделалась площе, и в ней произошли множественные малозаметные смещения, подобные небольшим сдвигам участков цвета на репродукции, пострадавшей от скверной полиграфии. Была во всём какая-то противоестественность, сродни телесным ощущениям при переломе кости – пока ещё без боли, но уже с неподвижностью, с отвратительным неудобством в исковерканной конечности. Легкомысленно отмахнувшись от этих тревожных симптомов, Штернберг даже приятно поразился своему неожиданному хладнокровию, когда поехал в концлагерь осматривать заключённых, внесённых Францем в список подозреваемых.
Умница Франц всего за три дня проделал огромную канцелярскую работу, над которой Штернберг чах бы полторы недели. Франц выписал номера заключённых, ликвидированных либо попадавших в штрафной блок за день до или же в самый день убийств, а также номера тех, кто являлся их родственниками или, по данным осведомителей, был в дружеских отношениях с этими узниками и мог бы пожелать отомстить за них. Среди всех отобранных заключённых он особо выделил тех, что считались неблагонадёжными, и отсеял уже уничтоженных. Заодно Франц, пообщавшись с блокфюрерами, собрал кое-какие лагерные слухи и выяснил, каких заключённых и почему побаиваются капо и доносчики. Всё это он сопоставил с перечнями заключённых, прибывших незадолго до начала серии происшествий. Правда, получившийся в результате список был слишком обширным, чтобы вызвать восторг у Штернберга. Первым делом Штернберг попробовал поводить маятником над столбцами с номерами, но маятник висел на нити, как снулая рыба, и не отвечал вообще ни на какие вопросы. Так что Штернбергу предстояло искать иголку – или несколько иголок – в стогу сена. Но всё же наличие списка – пусть не столь короткого, как хотелось бы, пусть весьма сомнительного – было несравненно лучше тупого просматривания едва теплящихся аур многих тысяч измождённых людей – да Штернберг, наверное, и сам бы загнулся уже после двух сотен заключённых.
Лагерфюрер проводил Штернберга в спецблок, где приезжему специалисту была выделена комната для допросов. Просторному помещению эсэсовцы придали подобие уюта – с ярким инквизиционным колоритом: диванчик, креслице, письменный стол с лампой для допрашивающего, привинченный к полу металлический табурет с ножными кандалами для допрашиваемого и богатейший пыточный инструментарий по стенам. Штернберг оглядел всю эту зловещую роскошь, чувствуя себя туристом в подвалах Супремы. Проходя вдоль экспозиции, он задел полой шинели низкий шаткий столик, с которого шумно посыпались многочисленные штыри разного размера и конфигурации.
– На черта тут какие-то запчасти? – машинально спросил он и сразу пожалел об этом.
– Для специальных насадок, – кинулся объяснять и показывать лагерфюрер. – В сиденье табурета, видите, отверстие, а приводится всё в движение системой на базе автомобильного насоса… Прикажете привести ассистента? Он поможет с техническими проблемами при ведении допроса.
– Благодарю, сам разберусь, – процедил Штернберг.
В общем-то ему предоставлена неплохая возможность прибить этого вертлявого главнадзирателя. Прибить и сказать, что так и было. Что таинственные преступники поработали. Сейчас они одни. Кто разберётся? Разве что другой оккультист уровня Штернберга… Вот именно. Ещё устроят проверку. Кроме того, приготовленное для гостя помещеньице наверняка прослушивается, комендант тут дошлый и шустрый. Немного обиделся, между прочим, на то, что Штернберг отверг его позавчерашнее вечернее подношение, на каблучках прицокавшее. Тьфу… Теперь ясно, как чувствует себя человек, сброшенный в бочку ассенизатора и нахлебавшийся там по самые гланды. Кстати, о прослушивании, не говоря уж о том, что находиться в декорациях к постановке по мотивам знаменитого средневекового труда «Молот ведьм» решительно невозможно…
Штернберг вышел в коридор, прошёл до самого конца, выбирая дверь понеказистее, выбрал и рванул на себя, с первого раза сломав хлипкий замок. За дверью открылось небольшое запущенное помещение с пыльным окном, в углу стояли лопаты и лежал моток колючей проволоки.
– Очистить эту комнату, быстро, – приказал Штернберг. – Внести стол и два простых стула. Больше ничего не нужно. Чтоб через десять минут было готово, – он посмотрел на часы. – Время пошло.
Лагерфюрер уставился на строптивого гостя, разинув рот. Да как же так, залопотал он, ведь подготовлено помещение, большое, светлое, удобное, всецело оснащённое… И вот тогда Штернберг заорал на него, давая хоть частичный выход чугунной ненависти, прочно сидевшей в нём, словно осколок снаряда, уже третий день – страшной ненависти к окружающим и к самому себе. Он точно убил бы кого-нибудь, если б не продрал как следует глотку. Он даже – впервые – получил удовольствие от этого процесса сотрясания воздуха. Он понял, что у него это, оказывается, неплохо получается. Его вкрадчивый бархатистый голос обладал замечательной способностью перекидываться в оглушающий командирский рёв, высшего качества, со стальным лязгом, с хлёсткой хрипотцой. Лагерфюрер стоял навытяжку, обильно потел и трясся от ужаса. На веки вечные уяснив, что у «Аненербе» существуют свои методы и что при следующей попытке возразить кому бы то ни было он получит звание рядового и прелести Восточного фронта, лагерфюрер бегом бросился выполнять указание, точнее, посредством подобного же ора расшевеливать свою зажратую солдатню.
Вскоре привели первых заключённых из списка. Штернберг, полагаясь на свой дар чтения мыслей, а также на неплохое знание основных западноевропейских языков и поверхностное знакомство с некоторыми языками Восточной Европы, самонадеянно отказался от группы переводчиков, предоставленной комендантом, но немного погодя понял, что это было далеко не самым разумным решением. Многие заключённые знали по-немецки лишь свой личный номер, который они обязаны были заучить в течение первых суток пребывания в лагере, да ещё несколько основных команд, и ничего больше, а когда Штернберг, ориентируясь на указанную на нашивке национальность, демонстрировал скудные познания в чешском или польском, узники смотрели на него так же тупо, как если бы он говорил по-немецки, да и сам горе-полиглот отнюдь не был уверен в качестве своего произношения – и недаром: чудовищный великогерманский акцент совершенно затемнял смысл коряво построенных фраз.
Перед ним проходили человеческие оболочки. Никогда прежде Штернберг не видел, чтобы люди вообще не думали – и почти не чувствовали. Все их эмоции сводились к тяжкому унылому ужасу, даже хуже – к чему-то привычно-гнетущему, глухим пологом накрывшему всё их существование, в душной темноте которого изредка мелькали вспышки страха перед физической болью.
Приводимые блокфюрером, они садились на стул напротив и глядели в никуда. В основном. Менее равнодушные прежде всего смотрели на петлицы Штернберга – определяли степень интереса этих к своей персоне, а затем их взгляд тоже упирался в несуществующую точку невидимого горизонта. Они могли смотреть и в лицо, но всё равно взгляд оставался расфокусированным, они словно не видели перед собой ничего, кроме бездонной пустоты. На все вопросы отвечали коротко: «Да» – «Нет». Если, конечно, понимали, о чём их спрашивают. Те, что не знали немецкого, взирали на герра офицера с пустым ужасом – каким-то разверстым, точно распяленный в вопле беззубый рот, – тоскливо ожидая дикого ора и побоев. Таких Штернберг просто осматривал и, безнадёжно махнув рукой, приказывал увести. Безмолвный, очень корректный Франц выводил их в коридор и перепоручал блокфюреру, и через минуту вводил нового заключённого. Всё это напоминало конвейер, работающий вхолостую.
Ни про кого из заключённых нельзя было сказать ничего определённого. У них не было аур. Их энергетика была на нуле. У них не было мыслей. У них не было чувств. Для Штернберга они были подобны ходячим мертвецам. Но и сам Штернберг – он очень отчётливо ощущал это – был для них никто, пустое место, ходячий мундир, нечто неназываемое, аморфное, затянутое в униформу: разрежь китель – и растечётся слизью. Всё это было так мерзко и страшно, что Штернберг уже на десятом заключённом взмолил о пощаде – точнее, объявил получасовой перерыв – и все полчаса в бездумье просидел за столом, уставившись в одну точку. Слегка подташнивало. Сегодня он ещё ничего не ел. И вчера, кажется, тоже вообще не ел. Ну и чёрт с ним. Похоже, проекту школы «Цет» следовало заказывать надгробие.
Впрочем, дальше всё было не так уж скверно. Девятнадцатой в списке шла женщина, австрийка, примечательная тем, что, по слухам, она каким-то чудом выхаживала в бараках умиравших после истязаний в штрафблоке заключённых. И она заметно выделялась на фоне уже виденных Штернбергом узниц. Её, как многих здесь, шатало от недоедания, но у неё был осмысленный, внимательный взгляд и, хотя сильно поблёкшая, но чётко читающаяся изумрудно-зелёная аура прирождённого целителя. Штернберг попросил её положить руки на стол и протянул свои чистые, палево-розоватые ладони над её, почерневшими от грубой грязной работы. Она сразу отдёрнула руки, словно обжёгшись.
– Вы явно что-то почувствовали, – сказал Штернберг.
Узница молчала.
– Я жду ответа.
– Это как огонь… – пробормотала женщина.
Штернберг довольно кивнул. Обычные люди чувствуют лишь тепло. Наконец-то он мог поставить в списке первую галочку. Нет, эта заключённая, конечно, не могла быть преступницей – такие возвращают жизнь, а не отнимают. Но у этой женщины был дар, достойный самого пристального внимания.
– Я нахожусь здесь для того, чтобы предложить вам возможность покинуть концлагерь. Начать новую жизнь. Совершенствовать ваш талант. Применять его в деле. Вы прекрасно знаете, какой талант я имею в виду, – громко и отчётливо выговорил Штернберг. Подумав немного, добавил:
– Более того. Здесь вам грозит скорая смерть. А тем временем за воротами лагеря вас ждёт достойная жизнь. Новые знания, уважаемая работа. Меня не интересует ваше прошлое. Меня интересуют ваши способности.
Это прозвучало с таким дубовым пафосом, что он чуть не плюнул от отвращения к себе.
Женщина смотрела на него остановившимся взглядом. Вначале он подумал, что до неё не дошло и надо повторить, но, насторожив Тонкий слух, понял, в чём дело: она просто-напросто боится и нисколько ему не доверяет. В лагере считалось, что любое изменение в заведённом распорядке ведёт к худшему, что следует тщательно избегать любых перемен и тогда, быть может, протянешь подольше. Как преодолеть это вдолбленное непрерывным многомесячным ужасом убеждение, Штернберг понятия не имел. В самом деле, с какой стати измученная узница должна верить лощёному эсэсовцу? Это было очередное упущение в длинном ряду бесчисленных недочётов злосчастного проекта, о которых Штернберг и не подозревал, когда взвалил на себя сложнейшую, как выяснилось, задачу набрать будущих сотрудников из потерявших человеческий облик полумёртвых существ. Он-то думал, они сами с радостью за ним побегут, подальше от концлагеря, стоит лишь свистнуть. Ну и идиот же он, чёрт бы его побрал. Штернбергу вспомнилась изъятая у заключённых рисованная листовка, которую ему показывал лагерфюрер: огромный ворон в эсэсовской фуражке сидит на перилах моста, под которым текут реки крови. Равенсбрюк. «Воронов мост»[22]. А если половине узников будет страшно играть с осатаневшей судьбой, и без того едва удерживающей их на волосок от гибели, а другая половина окажется принципиальной, и им, понимаешь ли, мерзостно идти добровольно «вкалывать на наци»?.. Ну, и что тогда? Школа не тюрьма, силком не потащишь.
– Итак, выбор за вами, – с расстановкой произнёс Штернберг.
– Что будет, если я откажусь? – тихо спросила женщина.
– Да ровным счётом ничего вам не будет, – с досадой ответил Штернберг. – Останетесь здесь, а я уеду. Но почему вы спешите отказаться? Подумайте. Хуже вам точно не будет. А вот лучше – наверняка.
Долгий взгляд узницы – словно взгляд в небо из глубокого колодца – красноречиво говорил о том, что может быть много хуже. Эта женщина наяву видела такие чёрные бездны, какие Штернбергу и не снились.
– Я благодарю вас за оказанную мне честь, господин офицер, – запинаясь произнесла заключённая, – но я считаю, что здесь я нужнее.
«О господи, – взвыл про себя Штернберг. – И она ведь совершенно искренне говорит. Бывают же такие. Но должен, должен быть какой-то способ уговорить её».
– Хорошо, фрау… – он посмотрел в список, – фрау Керн. Достойно и самоотверженно. Но сколько вы здесь ещё протяните? Месяц? Два? А сколько проживут те, кого вы поднимете на ноги? Сегодня вы их выходите, а завтра какой-нибудь шарфюрер вздумает поразвлечься стрельбой по живым мишеням. И смысл ваших стараний?.. А подумайте, скольких вы сможете спасти, если останетесь в живых и получите такие знания, которых не дают ни на одном медицинском факультете. Вы ведь, кажется, медсестра? Мы можем вас многому научить. Доказательства? Пожалуйста, – он накрыл ладонью кисть её правой руки, обезображенную глубоким сильно воспалившимся порезом, и, когда отнял ладонь, опухоль спала на глазах.
Женщина отвела взгляд.
– Разрешите задержаться, шеф. Я как раз хотел поговорить с блокфюрером[19] насчёт того, с кем в друзьях эти самые номера. Тут один шарфюрер[20] из охраны собирается в город, он подвезёт меня на мотоцикле.
– Да как хочешь, – Штернберг махнул рукой и, деревянно развернувшись, вышел из комнаты, плечом едва не вынеся дверь. Франц посидел немного, подумал и бросился вдогонку.
В автомобиле Франц несколько раз порывался спросить у командира, что произошло, но только открывал рот, Штернберг цедил сквозь зубы: «Заткнись».
Едва отъехали от лагеря, Штернберг вдруг приказал остановиться, выскочил из машины и торопливо отошёл от дороги, оступаясь на корнях и отмахиваясь от веток. По припорошённой снегом опавшей листве он скатился в неглубокий овраг, упал на колени, и его вырвало так сильно, как никогда в жизни – с болезненными спазмами, сотрясавшими всё тело, с такой острой судорогой, скрутившей внутренности, что, казалось, желудок наизнанку выворачивается, и вот-вот собственную душу выкашляешь да заодно выблюешь кишки. После того как нутро до последней капли выжало комендантскую выпивку, его ещё долго корчило в сухих позывах, отдававшихся во рту едким привкусом.
Когда он, наконец, вернулся к автомобилю – с гнилыми листьями, прилипшими к полам шинели, на ослабевших, дрожащих ногах, вытирая губы платком, – гестаповцы, покуривавшие у своего «Фольксвагена», переглянулись, и Хармель скучно заметил:
– Я ж говорил, паршивое у Зурена вино. Не вино, а коровья моча. Меня ещё вчера от него мутило…
Шольц усмехнулся, наблюдая, как услужливый унтер пытается почистить своему командиру шинель, а тот хлопает его по загривку и молча указывает на машину.
В гостиничном номере Штернберг первым делом бросился в ванную, с омерзением сковыривая с себя и швыряя на пол одежду, всю, как ему мерещилось, насквозь провонявшую гарью, блевотиной, барачной дезинфекцией. Словно бы какая-то невидимая плёнка, вроде засохшей слизи, покрывала его с ног до головы, и он с остервенением, едва ли не в кровь раздирая, скрёб губкой саднящую кожу, и яростный ливень душа заглушал его сдавленные рыдания, мгновенно смывая слёзы с искажённого лица. Он давился тёплой, дрянной на вкус водой, раскрывая рот в беззвучном крике, от которого, должно быть, лопнули небеса, задыхался и кашлял, и на мгновение становилось легче, проще. В хрипе воронки, втягивавшейся в сливное отверстие, слышались вопли избиваемой солдатами беременной. Совершенно некстати вспомнилось, какими осторожными, важными шажками спускалась сестра по неудобной крутой лестнице в их мюнхенском доме в те месяцы, когда донашивала Эммочку. А ведь сегодня на этих ужасных многоярусных нарах могли бы находиться и его мать, и отец, и сестра, и Эммочка, если б несколько лет назад он выбрал иную долю – участь студентов из подпольной организации «Белая роза», и был бы, несомненно, гильотинирован одним из первых, потому что всегда слишком заметен, слишком на виду, слишком рьяно берётся за любое дело, а родные были бы разбросаны по концлагерям рейха – прокляли бы они его за это? Или гордились бы им? Не отреклись бы от него, как теперь, а гордились?..
Вода воняла нечистотами, и нечистоты текли по его жилам. Внезапно душ разразился оглушающим ледяным холодом, и сразу за тем – таким оголтелым кипятком, что Штернберг с воем выпрыгнул на скользкий кафель, проклиная всё на свете. Он покрутил краны, в сердцах шарахнул по ним кулаком – и что-то сорвалось, в потолок ударил фонтан вулканически-горячей воды, и всё заволокло удушливым паром. Грязно ругаясь, Штернберг выскочил прочь из ванной комнаты.
Он стоял, трясся от холода, по телу обильно струилась тепловатая вода, ширя быстро остывающую лужу на паркете. Раздвинул длинную чёлку, залепившую глаза, но всё равно ни черта не увидел – ненароком сброшенные с края ванны очки утонули в кипятке.
– Фррранц!!! – истошно взвыл он и едва не прокусил язык, так лязгали зубы. – Франц, прах тебя возьми!!!
– Я вас слушаю, шеф, – едва различимый Франц возник рядом внезапно, как дух из лампы.
– Франц, где этот чёртов комендант?!
– Комендант концлагеря?
– Нет!!! Комендант этого тифозного барака, чтоб его разнесло! Гостиницы, холера её возьми! Меня чуть заживо не сварили!
Франц заглянул в ванную и присвистнул. За дверью клубилось жаркое тропическое марево, вода уже переливалась через порог, и в ней водорослями колыхались полотенца.
– Комендант на дне рождения у группенфюрера[21] Брюннера, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там полгорода собралось…
– Ну, хоть кто-нибудь здесь остался?!
– Не могу знать, шеф. Все на дне рождения у группенфюрера Брюннера. Там, говорят, еды навалом, дают бесплатный шнапс и девок.
– О, Санкта-Мария… – застонал Штернберг, привалившись мокрой спиной к стене. «Напиться, что ли, – в тоске подумал он. – До трупного окоченения. Чтоб лежать бревном и ничего не чувствовать». Он пару раз со всей силы с наслаждением стукнулся затылком о стену.
– Шеф, голова-то не казённая, – напомнил невозмутимый Франц. – И вообще оденьтесь, не то простудитесь. – Франц всучил Штернбергу махровый ком, а Штернберг лишь сейчас сообразил, в каком он виде – подобно многим близоруким людям, он был преследуем дурацким неконтролируемым убеждением, будто в те минуты, когда он смотрит на мир без очков, прочие видят всё так же расплывчато и невнятно, как он сам, – и аж пальцы на ногах поджал от стыда. Ну что можно подумать о человеке, который стоит голый перед подчинённым и долбится башкой о стену?
– Мне нужны запасные очки, – запахнувшись в халат, Штернберг, сгорбившись, пошёл по комнате, водя перед собой руками, чтобы не налететь на какой-нибудь курительный столик. – Где мой чемодан?
– У вас под ногами, шеф.
– Проклятье. – Штернберг схватился за ушибленную ногу. – Спасибо, теперь уже вижу.
– Да давайте же я вам помогу…
Настойчивый стук в дверь номера отменил небесполезное намерение Франца. Он пошёл открывать.
– Если это кто из персонала, передай, они все могут считать себя уволенными! – крикнул ему вслед Штернберг.
Франц вернулся почти мгновенно.
– Шеф, – взволнованно начал он, – там, там какая-то молодая особа, она представилась как фройляйн Энгель, ну такая красавица, просто умереть можно! Она передаёт вам привет от герра Зурена. Она хочет немедленно вас видеть. Говорит, у неё специальное удостоверение о том, что она… ну, в общем…
Штернберг прямо-таки зарычал от злости. Сумасшедший дом. Нет, что там, натуральный бред. Кто-то беспробудно и тяжко бредит, а мы населяем его кошмары.
Утвердив на носу очки, он отыскал брошенную на диван портупею с поясным ремнём, достал из кобуры «парабеллум», сдвинул рычажок предохранителя и показал оружие Францу.
– Смотри сюда. Вот пистолет. Вот я сажусь на диван. Если вон там, в проёме, – Штернберг вытянул руку с «парабеллумом» по направлению ко входной двери, – покажется хоть кто-нибудь посторонний, я его тут же прикончу безо всяких разговоров. Неважно, кто это будет. Хоть эта Энгель, хоть чёрт с вилами, хоть группенфюрер Брюннер со всем своим бардаком. Ты понял? Если хочешь, чтобы меня заточили в психушку или отправили на фронт, валяй, впускай кого угодно. Если нет – потрудись, чтобы вся эта шваль мой номер на цыпочках обходила.
Франц лишь головой покачал и пошёл выпроваживать пришелицу.
Штернберг тупо смотрел, как вода разливается по комнате, образуя запруду возле ковра. Никогда ещё в его сознании не было такой всеобъемлющей, сухой и холодной пустоты. Словно аннулировались ментальные законы, и само порождение мыслей стало объективно невозможным. Словно настала последняя ночь мироздания. Словно дальше уже ничего не будет.
Равенсбрюк
25 ноября 1943 года
Картина всего окружающего, казалось, отодвинулась, сделалась площе, и в ней произошли множественные малозаметные смещения, подобные небольшим сдвигам участков цвета на репродукции, пострадавшей от скверной полиграфии. Была во всём какая-то противоестественность, сродни телесным ощущениям при переломе кости – пока ещё без боли, но уже с неподвижностью, с отвратительным неудобством в исковерканной конечности. Легкомысленно отмахнувшись от этих тревожных симптомов, Штернберг даже приятно поразился своему неожиданному хладнокровию, когда поехал в концлагерь осматривать заключённых, внесённых Францем в список подозреваемых.
Умница Франц всего за три дня проделал огромную канцелярскую работу, над которой Штернберг чах бы полторы недели. Франц выписал номера заключённых, ликвидированных либо попадавших в штрафной блок за день до или же в самый день убийств, а также номера тех, кто являлся их родственниками или, по данным осведомителей, был в дружеских отношениях с этими узниками и мог бы пожелать отомстить за них. Среди всех отобранных заключённых он особо выделил тех, что считались неблагонадёжными, и отсеял уже уничтоженных. Заодно Франц, пообщавшись с блокфюрерами, собрал кое-какие лагерные слухи и выяснил, каких заключённых и почему побаиваются капо и доносчики. Всё это он сопоставил с перечнями заключённых, прибывших незадолго до начала серии происшествий. Правда, получившийся в результате список был слишком обширным, чтобы вызвать восторг у Штернберга. Первым делом Штернберг попробовал поводить маятником над столбцами с номерами, но маятник висел на нити, как снулая рыба, и не отвечал вообще ни на какие вопросы. Так что Штернбергу предстояло искать иголку – или несколько иголок – в стогу сена. Но всё же наличие списка – пусть не столь короткого, как хотелось бы, пусть весьма сомнительного – было несравненно лучше тупого просматривания едва теплящихся аур многих тысяч измождённых людей – да Штернберг, наверное, и сам бы загнулся уже после двух сотен заключённых.
Лагерфюрер проводил Штернберга в спецблок, где приезжему специалисту была выделена комната для допросов. Просторному помещению эсэсовцы придали подобие уюта – с ярким инквизиционным колоритом: диванчик, креслице, письменный стол с лампой для допрашивающего, привинченный к полу металлический табурет с ножными кандалами для допрашиваемого и богатейший пыточный инструментарий по стенам. Штернберг оглядел всю эту зловещую роскошь, чувствуя себя туристом в подвалах Супремы. Проходя вдоль экспозиции, он задел полой шинели низкий шаткий столик, с которого шумно посыпались многочисленные штыри разного размера и конфигурации.
– На черта тут какие-то запчасти? – машинально спросил он и сразу пожалел об этом.
– Для специальных насадок, – кинулся объяснять и показывать лагерфюрер. – В сиденье табурета, видите, отверстие, а приводится всё в движение системой на базе автомобильного насоса… Прикажете привести ассистента? Он поможет с техническими проблемами при ведении допроса.
– Благодарю, сам разберусь, – процедил Штернберг.
В общем-то ему предоставлена неплохая возможность прибить этого вертлявого главнадзирателя. Прибить и сказать, что так и было. Что таинственные преступники поработали. Сейчас они одни. Кто разберётся? Разве что другой оккультист уровня Штернберга… Вот именно. Ещё устроят проверку. Кроме того, приготовленное для гостя помещеньице наверняка прослушивается, комендант тут дошлый и шустрый. Немного обиделся, между прочим, на то, что Штернберг отверг его позавчерашнее вечернее подношение, на каблучках прицокавшее. Тьфу… Теперь ясно, как чувствует себя человек, сброшенный в бочку ассенизатора и нахлебавшийся там по самые гланды. Кстати, о прослушивании, не говоря уж о том, что находиться в декорациях к постановке по мотивам знаменитого средневекового труда «Молот ведьм» решительно невозможно…
Штернберг вышел в коридор, прошёл до самого конца, выбирая дверь понеказистее, выбрал и рванул на себя, с первого раза сломав хлипкий замок. За дверью открылось небольшое запущенное помещение с пыльным окном, в углу стояли лопаты и лежал моток колючей проволоки.
– Очистить эту комнату, быстро, – приказал Штернберг. – Внести стол и два простых стула. Больше ничего не нужно. Чтоб через десять минут было готово, – он посмотрел на часы. – Время пошло.
Лагерфюрер уставился на строптивого гостя, разинув рот. Да как же так, залопотал он, ведь подготовлено помещение, большое, светлое, удобное, всецело оснащённое… И вот тогда Штернберг заорал на него, давая хоть частичный выход чугунной ненависти, прочно сидевшей в нём, словно осколок снаряда, уже третий день – страшной ненависти к окружающим и к самому себе. Он точно убил бы кого-нибудь, если б не продрал как следует глотку. Он даже – впервые – получил удовольствие от этого процесса сотрясания воздуха. Он понял, что у него это, оказывается, неплохо получается. Его вкрадчивый бархатистый голос обладал замечательной способностью перекидываться в оглушающий командирский рёв, высшего качества, со стальным лязгом, с хлёсткой хрипотцой. Лагерфюрер стоял навытяжку, обильно потел и трясся от ужаса. На веки вечные уяснив, что у «Аненербе» существуют свои методы и что при следующей попытке возразить кому бы то ни было он получит звание рядового и прелести Восточного фронта, лагерфюрер бегом бросился выполнять указание, точнее, посредством подобного же ора расшевеливать свою зажратую солдатню.
Вскоре привели первых заключённых из списка. Штернберг, полагаясь на свой дар чтения мыслей, а также на неплохое знание основных западноевропейских языков и поверхностное знакомство с некоторыми языками Восточной Европы, самонадеянно отказался от группы переводчиков, предоставленной комендантом, но немного погодя понял, что это было далеко не самым разумным решением. Многие заключённые знали по-немецки лишь свой личный номер, который они обязаны были заучить в течение первых суток пребывания в лагере, да ещё несколько основных команд, и ничего больше, а когда Штернберг, ориентируясь на указанную на нашивке национальность, демонстрировал скудные познания в чешском или польском, узники смотрели на него так же тупо, как если бы он говорил по-немецки, да и сам горе-полиглот отнюдь не был уверен в качестве своего произношения – и недаром: чудовищный великогерманский акцент совершенно затемнял смысл коряво построенных фраз.
Перед ним проходили человеческие оболочки. Никогда прежде Штернберг не видел, чтобы люди вообще не думали – и почти не чувствовали. Все их эмоции сводились к тяжкому унылому ужасу, даже хуже – к чему-то привычно-гнетущему, глухим пологом накрывшему всё их существование, в душной темноте которого изредка мелькали вспышки страха перед физической болью.
Приводимые блокфюрером, они садились на стул напротив и глядели в никуда. В основном. Менее равнодушные прежде всего смотрели на петлицы Штернберга – определяли степень интереса этих к своей персоне, а затем их взгляд тоже упирался в несуществующую точку невидимого горизонта. Они могли смотреть и в лицо, но всё равно взгляд оставался расфокусированным, они словно не видели перед собой ничего, кроме бездонной пустоты. На все вопросы отвечали коротко: «Да» – «Нет». Если, конечно, понимали, о чём их спрашивают. Те, что не знали немецкого, взирали на герра офицера с пустым ужасом – каким-то разверстым, точно распяленный в вопле беззубый рот, – тоскливо ожидая дикого ора и побоев. Таких Штернберг просто осматривал и, безнадёжно махнув рукой, приказывал увести. Безмолвный, очень корректный Франц выводил их в коридор и перепоручал блокфюреру, и через минуту вводил нового заключённого. Всё это напоминало конвейер, работающий вхолостую.
Ни про кого из заключённых нельзя было сказать ничего определённого. У них не было аур. Их энергетика была на нуле. У них не было мыслей. У них не было чувств. Для Штернберга они были подобны ходячим мертвецам. Но и сам Штернберг – он очень отчётливо ощущал это – был для них никто, пустое место, ходячий мундир, нечто неназываемое, аморфное, затянутое в униформу: разрежь китель – и растечётся слизью. Всё это было так мерзко и страшно, что Штернберг уже на десятом заключённом взмолил о пощаде – точнее, объявил получасовой перерыв – и все полчаса в бездумье просидел за столом, уставившись в одну точку. Слегка подташнивало. Сегодня он ещё ничего не ел. И вчера, кажется, тоже вообще не ел. Ну и чёрт с ним. Похоже, проекту школы «Цет» следовало заказывать надгробие.
Впрочем, дальше всё было не так уж скверно. Девятнадцатой в списке шла женщина, австрийка, примечательная тем, что, по слухам, она каким-то чудом выхаживала в бараках умиравших после истязаний в штрафблоке заключённых. И она заметно выделялась на фоне уже виденных Штернбергом узниц. Её, как многих здесь, шатало от недоедания, но у неё был осмысленный, внимательный взгляд и, хотя сильно поблёкшая, но чётко читающаяся изумрудно-зелёная аура прирождённого целителя. Штернберг попросил её положить руки на стол и протянул свои чистые, палево-розоватые ладони над её, почерневшими от грубой грязной работы. Она сразу отдёрнула руки, словно обжёгшись.
– Вы явно что-то почувствовали, – сказал Штернберг.
Узница молчала.
– Я жду ответа.
– Это как огонь… – пробормотала женщина.
Штернберг довольно кивнул. Обычные люди чувствуют лишь тепло. Наконец-то он мог поставить в списке первую галочку. Нет, эта заключённая, конечно, не могла быть преступницей – такие возвращают жизнь, а не отнимают. Но у этой женщины был дар, достойный самого пристального внимания.
– Я нахожусь здесь для того, чтобы предложить вам возможность покинуть концлагерь. Начать новую жизнь. Совершенствовать ваш талант. Применять его в деле. Вы прекрасно знаете, какой талант я имею в виду, – громко и отчётливо выговорил Штернберг. Подумав немного, добавил:
– Более того. Здесь вам грозит скорая смерть. А тем временем за воротами лагеря вас ждёт достойная жизнь. Новые знания, уважаемая работа. Меня не интересует ваше прошлое. Меня интересуют ваши способности.
Это прозвучало с таким дубовым пафосом, что он чуть не плюнул от отвращения к себе.
Женщина смотрела на него остановившимся взглядом. Вначале он подумал, что до неё не дошло и надо повторить, но, насторожив Тонкий слух, понял, в чём дело: она просто-напросто боится и нисколько ему не доверяет. В лагере считалось, что любое изменение в заведённом распорядке ведёт к худшему, что следует тщательно избегать любых перемен и тогда, быть может, протянешь подольше. Как преодолеть это вдолбленное непрерывным многомесячным ужасом убеждение, Штернберг понятия не имел. В самом деле, с какой стати измученная узница должна верить лощёному эсэсовцу? Это было очередное упущение в длинном ряду бесчисленных недочётов злосчастного проекта, о которых Штернберг и не подозревал, когда взвалил на себя сложнейшую, как выяснилось, задачу набрать будущих сотрудников из потерявших человеческий облик полумёртвых существ. Он-то думал, они сами с радостью за ним побегут, подальше от концлагеря, стоит лишь свистнуть. Ну и идиот же он, чёрт бы его побрал. Штернбергу вспомнилась изъятая у заключённых рисованная листовка, которую ему показывал лагерфюрер: огромный ворон в эсэсовской фуражке сидит на перилах моста, под которым текут реки крови. Равенсбрюк. «Воронов мост»[22]. А если половине узников будет страшно играть с осатаневшей судьбой, и без того едва удерживающей их на волосок от гибели, а другая половина окажется принципиальной, и им, понимаешь ли, мерзостно идти добровольно «вкалывать на наци»?.. Ну, и что тогда? Школа не тюрьма, силком не потащишь.
– Итак, выбор за вами, – с расстановкой произнёс Штернберг.
– Что будет, если я откажусь? – тихо спросила женщина.
– Да ровным счётом ничего вам не будет, – с досадой ответил Штернберг. – Останетесь здесь, а я уеду. Но почему вы спешите отказаться? Подумайте. Хуже вам точно не будет. А вот лучше – наверняка.
Долгий взгляд узницы – словно взгляд в небо из глубокого колодца – красноречиво говорил о том, что может быть много хуже. Эта женщина наяву видела такие чёрные бездны, какие Штернбергу и не снились.
– Я благодарю вас за оказанную мне честь, господин офицер, – запинаясь произнесла заключённая, – но я считаю, что здесь я нужнее.
«О господи, – взвыл про себя Штернберг. – И она ведь совершенно искренне говорит. Бывают же такие. Но должен, должен быть какой-то способ уговорить её».
– Хорошо, фрау… – он посмотрел в список, – фрау Керн. Достойно и самоотверженно. Но сколько вы здесь ещё протяните? Месяц? Два? А сколько проживут те, кого вы поднимете на ноги? Сегодня вы их выходите, а завтра какой-нибудь шарфюрер вздумает поразвлечься стрельбой по живым мишеням. И смысл ваших стараний?.. А подумайте, скольких вы сможете спасти, если останетесь в живых и получите такие знания, которых не дают ни на одном медицинском факультете. Вы ведь, кажется, медсестра? Мы можем вас многому научить. Доказательства? Пожалуйста, – он накрыл ладонью кисть её правой руки, обезображенную глубоким сильно воспалившимся порезом, и, когда отнял ладонь, опухоль спала на глазах.
Женщина отвела взгляд.