Институт благородных убийц
Часть 22 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я не открыл глаз. Я медитировал. Я спокоен. Все самое страшное позади. Зинаиды больше нет. Нет. Пока мама ругалась с врачом, грудную клетку старухи уже располосовали в виде буквы «Y». Ее паршивое сердце рассмотрел патологоанатом, который, наверное, удивился, сколько этот орган может заключать в себе злобы. Он сказал: «Надо же, какой любопытный экземпляр. Как человек с таким ожесточенным сердцем сумел умереть своей смертью? Наверняка его должны были пришить еще давно». После похорон я буду спать. Спать.
* * *
Когда Саша плыл в Сиэтл, ему приснился сон — он находится среди высоких, фантастически красивых зданий. Ему хорошо, он смеется от радости и танцует.
«Вообще, я очень редко вижу сны, — признался он, — поэтому, если они случаются, не стараюсь сразу же выбросить их из памяти. Думаю, они что-то да значат. Из-за того сна я четко понял, что останусь жить за границей». Он помолчал и добавил: «Хотя, может, это был лишь результат плохого питания — на яхте мы ели одну лишь сухомятку, и у меня постоянно болел живот».
После того, как Сашу задержали, он отделался тремя днями в изоляторе. Увечий он Зинаиде не нанес, и ему вменили только мелкое хулиганство. Побичевав несколько дней по друзьям, он занял тут и там и купил самый дешевый туристический тур в Европу — в Польшу. С собой он увез лишь несколько самых необходимых вещей и пылкое проклятие тетки. Был девяносто первый год. Наплевав на экскурсионную программу, в Варшаве Саша пробыл ровно столько времени, сколько требовалось для покупки билета в Германию. Равнодушно выслушав новость о том, что в России произошел путч, он бросил свою группу и укатил на ночном поезде. Про себя он уже решил, что в Россию не вернется. Поезд привез его в Нюрнберг, где он объявил себя беженцем, напирая на то, что не желает мириться с существующим в России режимом. Месяц он провел в лагере для таких же, как он, ожидая решения своей участи, это, по его словам, закалило его дух.
«Досаждали в основном три араба, — объяснял Саша скороговоркой (когда он напился, стал говорить еще торопливее), — они всюду ходили вместе и, чуть что им не нравится, сразу хватались за нож — здесь не лежи, тут не ходи. Однажды нанюхались чего-то, подобрели, и один спросил меня, больше жестами, чем английскими словами — что я делаю в Германии. Я попытался, тоже жестами, объяснить, что в России я напугал ножом свою тетю. Так они решили, что я зарезал человека, и с тех пор зауважали и перестали цепляться».
— А что же Зинаида Андреевна? — спросил я, — ты общался с ней потом?
— Нет, — Саша сказал это жестко, стало даже неуютно.
На мой резонный вопрос, простил ли он тетку, он отрезал:
— Простил, но не сразу. В конце концов, сейчас я счастлив тем, что имею, и если не она меня к этому привела… Но сперва было трудно. Жил в постоянной ненависти, ни на минуту не переставал терзаться. Потом, когда общался с нашим батюшкой, он говорил — прости себя сам. Я каялся, просил прощения и сам старался простить. Простил. Потом просто жить захотел, без этого. Радоваться снова. Дышать нормально. Я устал носить это с собой.
К нам подошел врач.
— Готовы результаты вскрытия, — сказал он.
— Так давайте их уже сюда, — мама, потирая глаза, встала, — сколько ждать-то можно. Нам нужно заключение о смерти.
— Все не так просто.
— Что еще, о господи…
— Есть нюанс. У нее сильная передозировка препаратом, который ей прописан не был.
— Это еще что значит? Можете говорить нормально?
Я поднял руку, мол, объясняйтесь со мной, я пойму.
— А это значит… — я заметил, что врач смотрит на маму уже без обычной своей шутливости, — что у всех у нас проблемы. В ней нашли слишком много «Х…мина».
Голос врача вдруг загремел как набат, и я стиснул голову руками, чтобы уберечь ее. Ноги ослабли, размягчились, стали слишком ненадежной опорой, пришлось снова сесть на скамейку, чтобы не упасть.
Он протянул мне бумагу. Глаза выхватили фразу острое медикаментозное отравление.
— Так какие у вас предположения, откуда «Х…мин?» — спросил врач.
Я, не в силах стряхнуть оцепенение, смотрел на заключение патологоанатома.
— Сына, что он там стрекочет? — Мамино лицо снова пошло красными пятнами. — Что ему надо? Он даст нам, наконец, справку??
Я сжимал в кармане баночку с «Х…мином». Вот он, невскрытый, крышка прочно прижата к стеклу фиксатором. Как? Каким образом?
Накатила волна дурноты, это вчерашний коньяк. Все-таки с моими сосудами коньяк — опасная вещь. Наконец звуки больницы снова стали четкими. Партитура, которую я написал для Зинаиды, кем-то безупречно разыграна. Даже в отсутствие дирижера смерть не позволила себе ни фальшивой ноты, ни отступления. Я давал ей только «Флурпакс»! Но Зинаида каким-то образом все-таки съела «Х…мин». И умерла.
Я с трудом встал (ноги все еще были мягкие) и честно сказал врачу:
— Нет. Я не знаю, откуда в ней «Х…мин».
Если из Сашиной истории исключить Зинаиду, то получились бы превосходные путевые заметки, которые, вероятно, имели бы успех у читателя. По крайней мере, сейчас я жалею, что не расспросил Сашу поподробнее о деталях его странствий — а ведь они, в самом деле, были весьма необычны. Авантюра с марш-броском из России в Канаду, растянувшимся на целый год, заслуживала большего внимания, и, несомненно, в любой другой момент я отдал бы должное его приключениям.
В Сиэтл Саша прибыл не без помпы — на белой яхте, — правда, в качестве юнги. Ожидая в Германии, пока примут решение относительно его персоны, он объездил автостопом несколько городов и даже побывал в Киле, где в те дни проходило самое яркое событие года — международная парусная регата. Делать ему все равно было нечего, а в лагерь с арабами возвращаться не хотелось. В Киле, затерявшись в жизнерадостной толпе зрителей, он подолгу смотрел на яхты, засунув руки в карманы. Манжеты куртки уже совершенно испачкались, и он старался не оставлять их на виду.
Тем же вечером он познакомился с капитаном яхты из Петербурга, они выпили и разговорились. Капитан, мастер яхтенного спорта и бывалый путешественник, мгновенно снес своей татуированной рукой реальность, в которой жил Саша, и нарисовал перед ним другую, головокружительную — предложил поработать помощником-юнгой на его яхте. Капитан произвел на Сашу огромное впечатление — силой, статью, незаурядной биографией. В прошлом он работал учителем труда и яхту сделал почти полностью своими руками. Энтузиазм Саши, с которым он согласился на это предложение, был вполне объясним, и его нисколько не смутило, что плыть им предстоит аж в Сиэтл. В тот момент мысли о самоубийстве были для него более привлекательны, чем мысли о будущем. Ему было все равно куда направиться, а капитан не только предлагал хоть и зыбкую, но почву под ногами, но и обещал выправить парню с замусоленными манжетами паспорт моряка. Сашу не смутила ни маленькая заработная плата, на которую человек в менее стесненных, чем он, обстоятельствах никогда бы не прельстился, ни то, что он довольно слабо представлял, что есть такое — корабль. Тимур (так звали капитана) потом рассказывал, что горячечный энтузиазм молодого человека списал на виски, которым угостил его, и что он решил, что Сашу после этой встречи он больше не увидит. Но Саша никуда не делся.
Тимур планировал продать яхту в Сиэтле, покупатель у него уже имелся. Вся рисковая поездка затевалась из-за прибыли. Они отплыли из Киля рано утром — Саша, Тимур и парень-белорус, первый помощник Тимура. «Я до этого ни разу не плавал по морю, — признался Саша, — и даже не знал, есть ли у меня морская болезнь». Саша сказал, что это было удивительное путешествие и что жизнь в открытом море было лучшее, что могла предложить ему в его тогдашнем состоянии судьба. Они три месяца пересекали Атлантический океан и не испытали при этом особых потрясений (кроме слабого однообразного питания). Земля, которая явилась, наконец, на горизонте, показалась ему чем-то диковинным. Впрочем, неоглядная морская даль — именно это и было ему нужно. В море он был недосягаем для всех, затерялся от всего мира. Оно давало чувство безопасности, а грубая физическая работа и соленый ветер притупили душевные переживания. Порой, глядя на расстилавшуюся во все стороны бесконечную воду, он даже забывал о том, что случилось с ним на берегу. Когда, пройдя через Панамский канал, яхта начала огибать Северную Америку, стало гораздо веселее — они стали заходить в города, поездка в каждый из которых уже сама по себе могла бы показаться Саше сном еще не так давно. По мере того как в Сашином паспорте копились штампы — Сан-Хосе, Манагуа, Гватемала, Акапулько, Тигуана, Сан-Франциско, Лос-Анджелес, — в нем самом росла уверенность, что ему не следует возвращаться в Германию. В Германии ловить нечего, поучал его Тимур. Тебе надо из Америки махнуть в Канаду. Там проще зацепиться. Там помогут. Из Сиэтла беги в Ванкувер, эту границу можно перейти, если знать как.
И Саша перешел границу. Это действительно оказалось делом гораздо более прозаичным, чем можно было подумать, он даже нарисовал мне схему на салфетке в кафе, чтобы я лучше понял траекторию его побега. Даже не пришлось ползти по-пластунски. Тимур научил его, как добраться до нужного места, где следует пригнуться, а где бежать стремглав. Обещанные в Киле деньги он, впрочем, выплатил юнге далеко не в полном объеме. В Ванкувере, наученный Тимуром, Саша постучался в двери русской православной церкви, куда в буквальном смысле слова ввалился, падая от усталости. Его приютили, дали кров на какое-то время, а потом он так и остался работать в миссии при храме.
Я представлял себе людей, работающих при церкви, совершенно иначе, о чем и сказал Саше, но он подчеркнул, что он никакой не священнослужитель, его миссия и сама церковь — две самостоятельные юридические единицы. Миссия — дело добровольное, которое всегда совмещается с другими занятиями, и он не исключение. Если он желает трудиться и на другом поприще, никаких препятствий к этому чиниться не будет.
В дальнейшей истории про то, как он покорял Канаду, превалировала уже не дерзкая авантюра, а благоразумный расчет, и фигурировали в ней и фиктивный брак, и новые документы и вид на жительство, а впоследствии и гражданство. Я поинтересовался у Саши, не боится ли он выпивать после той истории. «Так я дешевый коньяк больше не пью», — сказал он.
Эпилог
Я сижу в следственном изоляторе третий день, но не могу, как Саша, рассчитывать, что мое заключение этим и ограничится.
Как ни странно, я чувствую себя гораздо лучше. Нервное напряжение последних недель оставило на память о себе слабость и вялость. Постоянно хочется спать, что я и делаю, несмотря на то, что, по идее, мне следовало бы волноваться и не находить себе места от беспокойства. Но мне гораздо легче на душе. И я почти все время дремлю, невзирая на шум. Кажется, я начал к нему привыкать. Соседи, два забитых бомжа, мне совершенно не мешают. От одного, правда, удушающе пахнет псиной, наверное, спал с собаками в обнимку. Я пью витамины, что приносит мама, но и они меня не взбодрили. Я отсыпаюсь за весь беспокойный последний год. Два раза ходил на допрос и почти не нервничал. Я чувствую себя довольно безмятежно. Очищающий огонь, в который я бросил Зинаидино барахло, будто бы прошелся и внутри меня, и теперь я обожженный, обновленный и гулко-пустой, как горшок из печки. Я готов заполниться чем-то новым, но это ощущение пустоты тоже довольно приятно, и хочется его продлить — просто дремать, положив руку под голову, и не думать о том, что будет с тобой завтра.
Придя домой из больницы, я занемог, вероятно, простыл, когда жег костер. Почти два дня я проспал, изредка приходя в сознание, некрепким сном, наполненным самыми отвратительными видениями. Сквозь дрему порой я явственно слышал, как гремит на кухне посуда, как хлопнула входная дверь, но одновременно с этим прекрасно понимал, что рядом со мной на постели лежит отвратительно розовая, почему-то раздутая, как от водянки, сестричка-голыш. Я боялся пошевелиться, чтобы не прикоснуться к ней, но вскочить и убежать было не в моих силах, даже во сне я понимал, насколько я слаб и вымотан. Меня мягко, как на волнах, перебрасывало из кошмара в реальность, пока я не почувствовал, что, кажется, готов окончательно прийти в себя. Я совершил над собой усилие и попытался сосредоточиться на звуках квартиры. Никогда еще пробуждение не было для меня настолько тяжелым процессом. Наконец я открыл глаза. Голова была еще совершенно чумная, и волны дурмана все пытались отбросить меня назад, в беспамятство.
Длинные вечерние тени от предметов лежали на привычных местах. Часы едва слышными щелчками отбрасывали время вперед. Я зевнул и ощутил сладковатые миазмы моего застоявшегося дыхания. Я подумал — Зинаида умерла. Воспоминания посыпались на меня. Больница, поджог Зинаидиного барахла, встреча с Сашей. И, наконец, смяв все остальные воспоминания, на меня обрушилась мысль: «Х…мин»!
Вдруг я сел, услышав сразу несколько незнакомых голосов в прихожей. Я вскочил с кровати, и тут в комнату вошла непривычно бледная мама в сопровождении двух молодых полицейских, один из которых сказал недовольно:
— А говорили — лежит больной.
— Пройдемте с нами, — попросил меня второй (именно попросил, а не потребовал).
— Это еще зачем? Куда? — взвилась мама.
— Затем, что необходимо выяснить обстоятельства смерти Зинаиды Андреевны Костиковой. Знаете такую?
— Вы меня подозреваете…
— Вы оставили в больнице свой планшет, в нем много чего интересного написано.
Я даже хихикнул. Планшет. Я и правда посеял его где-то.
Мама заорала:
— Это Сашенька, Сашенька ее допек! И уехал, сучонок!
— Разберемся, кто кого допек.
— Не трогай его! Руки от ребенка моего убери! — Мать толкнула полицейского, который и не думал ко мне прикасаться.
— Ма, прекрати…
— Не троньте! Не имеете права! Он больной! Больной! — принялась она вопить. Она даже повисла на полицейском, хотя он не подавал никаких признаков того, что собирается наброситься на меня и применить силу, и попыталась одолеть его своими разъяренными сорока шестью килограммами.
— Простите ее, — сказал я им, — это нервы.
Дверь распахнулась настежь, и я увидел за ней растерянных соседа с соседкой из квартиры напротив. «С понятыми пришли», — понял я. Соседи, милейшие люди, были совершенно сконфужены, мне их было даже жаль.
Мама наняла мне адвоката — женщину с роскошными фарфоровыми зубами. Она просит меня «не расслабляться», говорит, если «правильно подойти к построению защиты», можно будет схлопотать не по полной или вообще отделаться условным сроком. Но это уже детали. Для нас с ней слово «правильно» имеет разные значения. Для меня с приходом в изолятор в этой истории поставлена, наконец, точка. Я просто жду день за днем, когда все закончится. Я нервирую адвоката своей расслабленностью и покорностью. Любой уважающий себя убийца стал бы хотя бы для порядка препираться и отнекиваться, я же не сделал ни того ни другого. Я для них диковинный экземпляр. Не идиоты же они, чтобы не понимать, что что-то со мной не так. Я и согласен, что веду себя не совсем, скажем так, нормально. И эта непреходящая сонливость, которую я не могу скрыть даже на допросе.
«Сыночка, — сказала мне мать во время последней встречи, — ты только не нервничай. Много тебе не дадут. Я все устрою! Выйдешь когда, заживем с тобой лучше всех. Обойдемся и без Зинаидиной жилплощади. Без Леры нам с тобой места будет больше чем достаточно». Мама носится с идеей раздобыть заключение о моей невменяемости. Она думает, что если один раз меня такой фортель спас от армии, то сейчас спасет и от тюрьмы. В психушке мне будет лучше, чем на зоне, рассудила она. Моя болезнь снова поднята мамой высоко, как флаг, и реет гордо. Я никак не комментирую материны усилия, теперь мне плевать. Я все уже решил. В этот раз она не собьет меня с пути.
Итак, главную и единственную улику против себя — дневник — я сработал на славу. Подробности того, как я собираюсь убить Зинаиду, изложены красочно и сочно. С указанием конкретных дат и препаратов. Масса пространных рассуждений о том, как я ненавижу жертву. Разумеется, в самом начале следствия вылезла еще алчная и неутомимая Ольга, которая своими показаниями наверняка подлила масла в огонь, расписала, какой я странный тип, как подозрительны были мои речи относительно старухи. Еще один кусочек мозаики для живописания мрачной картины. Так что ситуация с расследованием, кажется, не должна дать крен в неожиданную сторону. У следователя есть кандидат, у которого была и причина и возможность убить старуху, и который, к тому же, не отпирается. Он полагает, что основной и единственный мотив убийства — квартира, а единственный человек, который мог Зинаиду отравить, — я. И хоть мама с адвокатом думают иначе, моя задача его в этом не разубеждать.
Я пишу на бумаге, и это последняя запись в моем дневнике. Что бы ни решил суд, писать про Зинаиду я больше не собираюсь. Для следствия эта история еще не закончена, но она закончена для меня. Какое решение вынесет суд, можно будет прочесть в Интернете.
Для меня это не важно. Важно лишь то, что я осознал свою вину и признаюсь. Остальное — нюансы. Зинаиду убил я.
Адвокат говорит мне не признавать вину. Дескать, мне нет необходимости смягчать сердце судьи признанием, улики против меня по сути косвенные. Она собирается парировать: мало ли кто и что пишет в своих дневниках. Она говорит, что шансы на то, что меня вообще полностью оправдают, составляют пятьдесят процентов. Это много! Но я собираюсь вину признать безоговорочно. И не для того, чтобы вызвать сочувствие. Какие бы печальные последствия ни ждали меня, я признаюсь. Потому что — я это сделал.
Зинаида до сих пор прохлаждается в морге. И будет прохлаждаться, пока дело не закроют. Результаты вскрытия озадачили врачей, которые не нашли никаких назначений на «Х…мин» и выяснили, что у Зинаиды не было необходимости его принимать. (Лера могла бы объяснить им, что к чему, но к тому моменту, испугавшись содеянного, она уже два дня как сбежала).
Бабка находилась под нашей опекой, понятно, что без внимания передозировку «Х…мином» не оставят. Лера, конечно, все-таки глупышка. «Х…мин»-то она купила, но, не зная необходимой дозировки, дала Зинаиде слишком много. Судя по результатам вскрытия, Зинаида употребила почти целый пузырек.
Лера, как могла, постаралась отвести от меня беду, святая простота, — и навлекла беду еще более серьезную. Она попыталась замести следы, но безуспешно. Прочитав мой дневник, она позабыла его удалить. Я оказался не умнее и тоже про это не подумал. Не до него мне было в последние недели. Так что когда стартовало расследование смерти Зинаиды, его легко нашли, я сам оставил его в больнице — очень удобно. Записей хватит с лихвой, чтобы признать меня виновным. Мать сказала бы: «Лера так поступила, потому что хочет нам отомстить!» Но я знаю, что Лера хотела помочь. И теперь я должен — помочь ей.
Маме я правду не скажу. Может, когда-нибудь, но не сейчас.
«Я все сделала», — сказала тогда Лера.
«Это ненадолго», — сказал я, и она ответила: «Я знаю».
Я не понял, не догадался, что она затеяла. За все время расследования про Леру меня спросили лишь вскользь, мол, кто вообще такая. Лера, у нас не прописанная и ни в одном документе не фигурировавшая, не заинтересовала полицию. Так, была у подсудимого девушка, да сплыла. И что с того. Не она, в конце концов, дневник писала. И не она призналась в том, что извела Зинаиду Андреевну Костикову. Так что никто Леру не ищет. В последний раз я видел ее, когда она собирала сумку; прошло всего несколько часов с того момента, как она дала Зинаиде «Х…мин». Это был ее новогодний мне подарок. Мне и матери. И какими же неблагодарными мы оказались. Как мы отреагировали.
* * *
Когда Саша плыл в Сиэтл, ему приснился сон — он находится среди высоких, фантастически красивых зданий. Ему хорошо, он смеется от радости и танцует.
«Вообще, я очень редко вижу сны, — признался он, — поэтому, если они случаются, не стараюсь сразу же выбросить их из памяти. Думаю, они что-то да значат. Из-за того сна я четко понял, что останусь жить за границей». Он помолчал и добавил: «Хотя, может, это был лишь результат плохого питания — на яхте мы ели одну лишь сухомятку, и у меня постоянно болел живот».
После того, как Сашу задержали, он отделался тремя днями в изоляторе. Увечий он Зинаиде не нанес, и ему вменили только мелкое хулиганство. Побичевав несколько дней по друзьям, он занял тут и там и купил самый дешевый туристический тур в Европу — в Польшу. С собой он увез лишь несколько самых необходимых вещей и пылкое проклятие тетки. Был девяносто первый год. Наплевав на экскурсионную программу, в Варшаве Саша пробыл ровно столько времени, сколько требовалось для покупки билета в Германию. Равнодушно выслушав новость о том, что в России произошел путч, он бросил свою группу и укатил на ночном поезде. Про себя он уже решил, что в Россию не вернется. Поезд привез его в Нюрнберг, где он объявил себя беженцем, напирая на то, что не желает мириться с существующим в России режимом. Месяц он провел в лагере для таких же, как он, ожидая решения своей участи, это, по его словам, закалило его дух.
«Досаждали в основном три араба, — объяснял Саша скороговоркой (когда он напился, стал говорить еще торопливее), — они всюду ходили вместе и, чуть что им не нравится, сразу хватались за нож — здесь не лежи, тут не ходи. Однажды нанюхались чего-то, подобрели, и один спросил меня, больше жестами, чем английскими словами — что я делаю в Германии. Я попытался, тоже жестами, объяснить, что в России я напугал ножом свою тетю. Так они решили, что я зарезал человека, и с тех пор зауважали и перестали цепляться».
— А что же Зинаида Андреевна? — спросил я, — ты общался с ней потом?
— Нет, — Саша сказал это жестко, стало даже неуютно.
На мой резонный вопрос, простил ли он тетку, он отрезал:
— Простил, но не сразу. В конце концов, сейчас я счастлив тем, что имею, и если не она меня к этому привела… Но сперва было трудно. Жил в постоянной ненависти, ни на минуту не переставал терзаться. Потом, когда общался с нашим батюшкой, он говорил — прости себя сам. Я каялся, просил прощения и сам старался простить. Простил. Потом просто жить захотел, без этого. Радоваться снова. Дышать нормально. Я устал носить это с собой.
К нам подошел врач.
— Готовы результаты вскрытия, — сказал он.
— Так давайте их уже сюда, — мама, потирая глаза, встала, — сколько ждать-то можно. Нам нужно заключение о смерти.
— Все не так просто.
— Что еще, о господи…
— Есть нюанс. У нее сильная передозировка препаратом, который ей прописан не был.
— Это еще что значит? Можете говорить нормально?
Я поднял руку, мол, объясняйтесь со мной, я пойму.
— А это значит… — я заметил, что врач смотрит на маму уже без обычной своей шутливости, — что у всех у нас проблемы. В ней нашли слишком много «Х…мина».
Голос врача вдруг загремел как набат, и я стиснул голову руками, чтобы уберечь ее. Ноги ослабли, размягчились, стали слишком ненадежной опорой, пришлось снова сесть на скамейку, чтобы не упасть.
Он протянул мне бумагу. Глаза выхватили фразу острое медикаментозное отравление.
— Так какие у вас предположения, откуда «Х…мин?» — спросил врач.
Я, не в силах стряхнуть оцепенение, смотрел на заключение патологоанатома.
— Сына, что он там стрекочет? — Мамино лицо снова пошло красными пятнами. — Что ему надо? Он даст нам, наконец, справку??
Я сжимал в кармане баночку с «Х…мином». Вот он, невскрытый, крышка прочно прижата к стеклу фиксатором. Как? Каким образом?
Накатила волна дурноты, это вчерашний коньяк. Все-таки с моими сосудами коньяк — опасная вещь. Наконец звуки больницы снова стали четкими. Партитура, которую я написал для Зинаиды, кем-то безупречно разыграна. Даже в отсутствие дирижера смерть не позволила себе ни фальшивой ноты, ни отступления. Я давал ей только «Флурпакс»! Но Зинаида каким-то образом все-таки съела «Х…мин». И умерла.
Я с трудом встал (ноги все еще были мягкие) и честно сказал врачу:
— Нет. Я не знаю, откуда в ней «Х…мин».
Если из Сашиной истории исключить Зинаиду, то получились бы превосходные путевые заметки, которые, вероятно, имели бы успех у читателя. По крайней мере, сейчас я жалею, что не расспросил Сашу поподробнее о деталях его странствий — а ведь они, в самом деле, были весьма необычны. Авантюра с марш-броском из России в Канаду, растянувшимся на целый год, заслуживала большего внимания, и, несомненно, в любой другой момент я отдал бы должное его приключениям.
В Сиэтл Саша прибыл не без помпы — на белой яхте, — правда, в качестве юнги. Ожидая в Германии, пока примут решение относительно его персоны, он объездил автостопом несколько городов и даже побывал в Киле, где в те дни проходило самое яркое событие года — международная парусная регата. Делать ему все равно было нечего, а в лагерь с арабами возвращаться не хотелось. В Киле, затерявшись в жизнерадостной толпе зрителей, он подолгу смотрел на яхты, засунув руки в карманы. Манжеты куртки уже совершенно испачкались, и он старался не оставлять их на виду.
Тем же вечером он познакомился с капитаном яхты из Петербурга, они выпили и разговорились. Капитан, мастер яхтенного спорта и бывалый путешественник, мгновенно снес своей татуированной рукой реальность, в которой жил Саша, и нарисовал перед ним другую, головокружительную — предложил поработать помощником-юнгой на его яхте. Капитан произвел на Сашу огромное впечатление — силой, статью, незаурядной биографией. В прошлом он работал учителем труда и яхту сделал почти полностью своими руками. Энтузиазм Саши, с которым он согласился на это предложение, был вполне объясним, и его нисколько не смутило, что плыть им предстоит аж в Сиэтл. В тот момент мысли о самоубийстве были для него более привлекательны, чем мысли о будущем. Ему было все равно куда направиться, а капитан не только предлагал хоть и зыбкую, но почву под ногами, но и обещал выправить парню с замусоленными манжетами паспорт моряка. Сашу не смутила ни маленькая заработная плата, на которую человек в менее стесненных, чем он, обстоятельствах никогда бы не прельстился, ни то, что он довольно слабо представлял, что есть такое — корабль. Тимур (так звали капитана) потом рассказывал, что горячечный энтузиазм молодого человека списал на виски, которым угостил его, и что он решил, что Сашу после этой встречи он больше не увидит. Но Саша никуда не делся.
Тимур планировал продать яхту в Сиэтле, покупатель у него уже имелся. Вся рисковая поездка затевалась из-за прибыли. Они отплыли из Киля рано утром — Саша, Тимур и парень-белорус, первый помощник Тимура. «Я до этого ни разу не плавал по морю, — признался Саша, — и даже не знал, есть ли у меня морская болезнь». Саша сказал, что это было удивительное путешествие и что жизнь в открытом море было лучшее, что могла предложить ему в его тогдашнем состоянии судьба. Они три месяца пересекали Атлантический океан и не испытали при этом особых потрясений (кроме слабого однообразного питания). Земля, которая явилась, наконец, на горизонте, показалась ему чем-то диковинным. Впрочем, неоглядная морская даль — именно это и было ему нужно. В море он был недосягаем для всех, затерялся от всего мира. Оно давало чувство безопасности, а грубая физическая работа и соленый ветер притупили душевные переживания. Порой, глядя на расстилавшуюся во все стороны бесконечную воду, он даже забывал о том, что случилось с ним на берегу. Когда, пройдя через Панамский канал, яхта начала огибать Северную Америку, стало гораздо веселее — они стали заходить в города, поездка в каждый из которых уже сама по себе могла бы показаться Саше сном еще не так давно. По мере того как в Сашином паспорте копились штампы — Сан-Хосе, Манагуа, Гватемала, Акапулько, Тигуана, Сан-Франциско, Лос-Анджелес, — в нем самом росла уверенность, что ему не следует возвращаться в Германию. В Германии ловить нечего, поучал его Тимур. Тебе надо из Америки махнуть в Канаду. Там проще зацепиться. Там помогут. Из Сиэтла беги в Ванкувер, эту границу можно перейти, если знать как.
И Саша перешел границу. Это действительно оказалось делом гораздо более прозаичным, чем можно было подумать, он даже нарисовал мне схему на салфетке в кафе, чтобы я лучше понял траекторию его побега. Даже не пришлось ползти по-пластунски. Тимур научил его, как добраться до нужного места, где следует пригнуться, а где бежать стремглав. Обещанные в Киле деньги он, впрочем, выплатил юнге далеко не в полном объеме. В Ванкувере, наученный Тимуром, Саша постучался в двери русской православной церкви, куда в буквальном смысле слова ввалился, падая от усталости. Его приютили, дали кров на какое-то время, а потом он так и остался работать в миссии при храме.
Я представлял себе людей, работающих при церкви, совершенно иначе, о чем и сказал Саше, но он подчеркнул, что он никакой не священнослужитель, его миссия и сама церковь — две самостоятельные юридические единицы. Миссия — дело добровольное, которое всегда совмещается с другими занятиями, и он не исключение. Если он желает трудиться и на другом поприще, никаких препятствий к этому чиниться не будет.
В дальнейшей истории про то, как он покорял Канаду, превалировала уже не дерзкая авантюра, а благоразумный расчет, и фигурировали в ней и фиктивный брак, и новые документы и вид на жительство, а впоследствии и гражданство. Я поинтересовался у Саши, не боится ли он выпивать после той истории. «Так я дешевый коньяк больше не пью», — сказал он.
Эпилог
Я сижу в следственном изоляторе третий день, но не могу, как Саша, рассчитывать, что мое заключение этим и ограничится.
Как ни странно, я чувствую себя гораздо лучше. Нервное напряжение последних недель оставило на память о себе слабость и вялость. Постоянно хочется спать, что я и делаю, несмотря на то, что, по идее, мне следовало бы волноваться и не находить себе места от беспокойства. Но мне гораздо легче на душе. И я почти все время дремлю, невзирая на шум. Кажется, я начал к нему привыкать. Соседи, два забитых бомжа, мне совершенно не мешают. От одного, правда, удушающе пахнет псиной, наверное, спал с собаками в обнимку. Я пью витамины, что приносит мама, но и они меня не взбодрили. Я отсыпаюсь за весь беспокойный последний год. Два раза ходил на допрос и почти не нервничал. Я чувствую себя довольно безмятежно. Очищающий огонь, в который я бросил Зинаидино барахло, будто бы прошелся и внутри меня, и теперь я обожженный, обновленный и гулко-пустой, как горшок из печки. Я готов заполниться чем-то новым, но это ощущение пустоты тоже довольно приятно, и хочется его продлить — просто дремать, положив руку под голову, и не думать о том, что будет с тобой завтра.
Придя домой из больницы, я занемог, вероятно, простыл, когда жег костер. Почти два дня я проспал, изредка приходя в сознание, некрепким сном, наполненным самыми отвратительными видениями. Сквозь дрему порой я явственно слышал, как гремит на кухне посуда, как хлопнула входная дверь, но одновременно с этим прекрасно понимал, что рядом со мной на постели лежит отвратительно розовая, почему-то раздутая, как от водянки, сестричка-голыш. Я боялся пошевелиться, чтобы не прикоснуться к ней, но вскочить и убежать было не в моих силах, даже во сне я понимал, насколько я слаб и вымотан. Меня мягко, как на волнах, перебрасывало из кошмара в реальность, пока я не почувствовал, что, кажется, готов окончательно прийти в себя. Я совершил над собой усилие и попытался сосредоточиться на звуках квартиры. Никогда еще пробуждение не было для меня настолько тяжелым процессом. Наконец я открыл глаза. Голова была еще совершенно чумная, и волны дурмана все пытались отбросить меня назад, в беспамятство.
Длинные вечерние тени от предметов лежали на привычных местах. Часы едва слышными щелчками отбрасывали время вперед. Я зевнул и ощутил сладковатые миазмы моего застоявшегося дыхания. Я подумал — Зинаида умерла. Воспоминания посыпались на меня. Больница, поджог Зинаидиного барахла, встреча с Сашей. И, наконец, смяв все остальные воспоминания, на меня обрушилась мысль: «Х…мин»!
Вдруг я сел, услышав сразу несколько незнакомых голосов в прихожей. Я вскочил с кровати, и тут в комнату вошла непривычно бледная мама в сопровождении двух молодых полицейских, один из которых сказал недовольно:
— А говорили — лежит больной.
— Пройдемте с нами, — попросил меня второй (именно попросил, а не потребовал).
— Это еще зачем? Куда? — взвилась мама.
— Затем, что необходимо выяснить обстоятельства смерти Зинаиды Андреевны Костиковой. Знаете такую?
— Вы меня подозреваете…
— Вы оставили в больнице свой планшет, в нем много чего интересного написано.
Я даже хихикнул. Планшет. Я и правда посеял его где-то.
Мама заорала:
— Это Сашенька, Сашенька ее допек! И уехал, сучонок!
— Разберемся, кто кого допек.
— Не трогай его! Руки от ребенка моего убери! — Мать толкнула полицейского, который и не думал ко мне прикасаться.
— Ма, прекрати…
— Не троньте! Не имеете права! Он больной! Больной! — принялась она вопить. Она даже повисла на полицейском, хотя он не подавал никаких признаков того, что собирается наброситься на меня и применить силу, и попыталась одолеть его своими разъяренными сорока шестью килограммами.
— Простите ее, — сказал я им, — это нервы.
Дверь распахнулась настежь, и я увидел за ней растерянных соседа с соседкой из квартиры напротив. «С понятыми пришли», — понял я. Соседи, милейшие люди, были совершенно сконфужены, мне их было даже жаль.
Мама наняла мне адвоката — женщину с роскошными фарфоровыми зубами. Она просит меня «не расслабляться», говорит, если «правильно подойти к построению защиты», можно будет схлопотать не по полной или вообще отделаться условным сроком. Но это уже детали. Для нас с ней слово «правильно» имеет разные значения. Для меня с приходом в изолятор в этой истории поставлена, наконец, точка. Я просто жду день за днем, когда все закончится. Я нервирую адвоката своей расслабленностью и покорностью. Любой уважающий себя убийца стал бы хотя бы для порядка препираться и отнекиваться, я же не сделал ни того ни другого. Я для них диковинный экземпляр. Не идиоты же они, чтобы не понимать, что что-то со мной не так. Я и согласен, что веду себя не совсем, скажем так, нормально. И эта непреходящая сонливость, которую я не могу скрыть даже на допросе.
«Сыночка, — сказала мне мать во время последней встречи, — ты только не нервничай. Много тебе не дадут. Я все устрою! Выйдешь когда, заживем с тобой лучше всех. Обойдемся и без Зинаидиной жилплощади. Без Леры нам с тобой места будет больше чем достаточно». Мама носится с идеей раздобыть заключение о моей невменяемости. Она думает, что если один раз меня такой фортель спас от армии, то сейчас спасет и от тюрьмы. В психушке мне будет лучше, чем на зоне, рассудила она. Моя болезнь снова поднята мамой высоко, как флаг, и реет гордо. Я никак не комментирую материны усилия, теперь мне плевать. Я все уже решил. В этот раз она не собьет меня с пути.
Итак, главную и единственную улику против себя — дневник — я сработал на славу. Подробности того, как я собираюсь убить Зинаиду, изложены красочно и сочно. С указанием конкретных дат и препаратов. Масса пространных рассуждений о том, как я ненавижу жертву. Разумеется, в самом начале следствия вылезла еще алчная и неутомимая Ольга, которая своими показаниями наверняка подлила масла в огонь, расписала, какой я странный тип, как подозрительны были мои речи относительно старухи. Еще один кусочек мозаики для живописания мрачной картины. Так что ситуация с расследованием, кажется, не должна дать крен в неожиданную сторону. У следователя есть кандидат, у которого была и причина и возможность убить старуху, и который, к тому же, не отпирается. Он полагает, что основной и единственный мотив убийства — квартира, а единственный человек, который мог Зинаиду отравить, — я. И хоть мама с адвокатом думают иначе, моя задача его в этом не разубеждать.
Я пишу на бумаге, и это последняя запись в моем дневнике. Что бы ни решил суд, писать про Зинаиду я больше не собираюсь. Для следствия эта история еще не закончена, но она закончена для меня. Какое решение вынесет суд, можно будет прочесть в Интернете.
Для меня это не важно. Важно лишь то, что я осознал свою вину и признаюсь. Остальное — нюансы. Зинаиду убил я.
Адвокат говорит мне не признавать вину. Дескать, мне нет необходимости смягчать сердце судьи признанием, улики против меня по сути косвенные. Она собирается парировать: мало ли кто и что пишет в своих дневниках. Она говорит, что шансы на то, что меня вообще полностью оправдают, составляют пятьдесят процентов. Это много! Но я собираюсь вину признать безоговорочно. И не для того, чтобы вызвать сочувствие. Какие бы печальные последствия ни ждали меня, я признаюсь. Потому что — я это сделал.
Зинаида до сих пор прохлаждается в морге. И будет прохлаждаться, пока дело не закроют. Результаты вскрытия озадачили врачей, которые не нашли никаких назначений на «Х…мин» и выяснили, что у Зинаиды не было необходимости его принимать. (Лера могла бы объяснить им, что к чему, но к тому моменту, испугавшись содеянного, она уже два дня как сбежала).
Бабка находилась под нашей опекой, понятно, что без внимания передозировку «Х…мином» не оставят. Лера, конечно, все-таки глупышка. «Х…мин»-то она купила, но, не зная необходимой дозировки, дала Зинаиде слишком много. Судя по результатам вскрытия, Зинаида употребила почти целый пузырек.
Лера, как могла, постаралась отвести от меня беду, святая простота, — и навлекла беду еще более серьезную. Она попыталась замести следы, но безуспешно. Прочитав мой дневник, она позабыла его удалить. Я оказался не умнее и тоже про это не подумал. Не до него мне было в последние недели. Так что когда стартовало расследование смерти Зинаиды, его легко нашли, я сам оставил его в больнице — очень удобно. Записей хватит с лихвой, чтобы признать меня виновным. Мать сказала бы: «Лера так поступила, потому что хочет нам отомстить!» Но я знаю, что Лера хотела помочь. И теперь я должен — помочь ей.
Маме я правду не скажу. Может, когда-нибудь, но не сейчас.
«Я все сделала», — сказала тогда Лера.
«Это ненадолго», — сказал я, и она ответила: «Я знаю».
Я не понял, не догадался, что она затеяла. За все время расследования про Леру меня спросили лишь вскользь, мол, кто вообще такая. Лера, у нас не прописанная и ни в одном документе не фигурировавшая, не заинтересовала полицию. Так, была у подсудимого девушка, да сплыла. И что с того. Не она, в конце концов, дневник писала. И не она призналась в том, что извела Зинаиду Андреевну Костикову. Так что никто Леру не ищет. В последний раз я видел ее, когда она собирала сумку; прошло всего несколько часов с того момента, как она дала Зинаиде «Х…мин». Это был ее новогодний мне подарок. Мне и матери. И какими же неблагодарными мы оказались. Как мы отреагировали.