Иерусалим правит
Часть 34 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я немедленно уверовал в это общее будущее. Я не сомневался, что оно вскоре станет реальностью и, как только мои идеи воплотятся в полной мере, меня пригласят в Рим.
Собеседники обратились к другим темам, и я остался наедине со своими радужными мыслями. Лишь однажды я заметил, что привлек чье-то внимание. Я всмотрелся в тени, возникавшие в свете костра, всмотрелся в дым и маленькие клочки тумана, который надвигался из долины. Роза фон Бек следила за мной из-под длинных ресниц, притворяясь, что слушает своего нового возлюбленного. Казалось, я во второй раз пробудил в ней любопытство. Думаю, что она понемногу начала видеть того человека, которым я был в действительности, а не фантазию, созданную ею самой. Я прикрыл глаза, а потом решительно посмотрел на нее. Паша, поглощенный каким-то сложным философским спором с графом Шмальнем и мистером Уиксом, не обращал на нас внимания. Только Франсуа Фроменталь, который поудобнее устраивался на подушках и раскуривал внушительную гаванскую сигару, бросил на меня удивленный взгляд.
Ma sha’ allah! Ma teru khush ma’er-ragil da! A ‘ud bi-rabb el-fulag! A ‘ud billah min esh-shaitan ev-ragim![646]
Немного позже я услышал свое имя.
— Мистер Питерс! Ас! — Молодой француз наклонился и потряс меня за плечо.
Я открыл глаза. И с удивлением понял, что на мгновение снова перенесся в страну грез.
Уже на следующий день меня в третий раз посетило видение рая — огромные пальмовые рощи Марракеша покрывали зеленую гору, окруженную благородными скалами Атласа, а посредине, под чистым синим небом, стоял Красный Город, с которым мог соперничать только Тимбукту — такой же таинственный и легендарный. Зубчатые стены возносились над кронами пальм и тополей — то был город, давший имя целой стране и подаривший миру слово «мавр». Полный грез Марракеш, такой же древний, как сказка, столь же прекрасный, как запретное вино, если цитировать Уэлдрейка.
В тот вечер я стоял, трепеща от восторга, и размышлял о том, как мавры могли отвернуться от такой неповторимой красоты.
Эль-Глауи подошел ко мне и легко, почти изящно коснулся моего плеча.
— Мистер Битерс, я хочу, чтобы вы бомогли мне строить будущее — здесь, в Марракеше.
Отказаться было невозможно. В тот момент я позабыл все мечты о Голливуде и вернулся, паря на крыльях надежды, к своему истинному призванию.
Мои города будут заполнены садами. Окруженные ореолом золотого света, они поднимутся над землей и утвердятся на горах, словно гордые ястребы. И первый из них будет называться Марракеш.
Должен признать, что не ожидал ничего подобного тому приему, которого удостоился по прибытии в Марракеш. Постепенно собралась целая толпа; люди кричали и указывали на меня, и, когда я весело махнул им рукой, послышался громкий вздох, а затем вопль, полный чистой радости.
Эль-Глауи, ехавший в тот момент рядом со мной, усмехнулся и заметил:
— Вы, наверное, бривыкли к такому, мистер Битерс, где бы вы ни боявились. Я на вашем фоне выгляжу совсем маленькой рыпкой.
Не думаю, что он очень обрадовался, когда приветствия зазвучали громче, и я услышал: «Ковбой!» — срывавшееся с губ каждого. По некой счастливой случайности меня в Марракеше обожали так же, как Валентино обожали в Миннеаполисе. Лейтенант Фроменталь почти опьянел, купаясь в отраженных лучах моей славы.
— Когда-нибудь, — взволнованно объявил он, — о вас узнают и во Франции. Мой дорогой друг, вы будете столь же знамениты в Париже и Марселе, как сейчас — в Мекнесе и Фесе!
У меня не осталось иного выбора, кроме как махать рукой и приветствовать собравшихся; одновременно, борясь с ужасной ломотой в мышцах, я пытался управлять своей игривой лошадью. И таким образом мы миновали стены Марракеша, и только Роза фон Бек не обратила внимания на мою славу.
Глава двадцать пятая
Наркотики не обладают лечебными свойствами «белых» психоделических веществ. Я говорю не о ЛСД-трипах, которые устраивают жаждущие удовольствий хиппи, а о чистом кокаине, расширяющем разум и одновременно помогающем сосредоточиться. Сегодняшние мальчики и девочки ничего не знают о кокаине. Они никогда его не нюхали. Они испытали иллюзию удовольствия от чистящего средства, смешанного с детским слабительным, и они снисходительно относятся к человеку, который принимал «женское лекарство» с величайшими знаменитостями двадцатого века — и я имею в виду совсем не наших нынешних правителей и их родственников. Я высказываю свое мнение, когда оно у меня есть, но я давно прославился осторожностью. Я усвоил ценность молчания в Египте и Марокко. Для тамошних жителей «свобода слова» стала синонимом «богохульства».
Самодисциплина при мавританском дворе — это залог выживания. Я постиг старые, средневековые добродетели и начал осознавать смысл рыцарства. Я путешествовал во времени. Как мне известно, на подобных древних соглашениях были основаны кодексы «Черной руки»[647]. Так называемая мафия в своем мире воплощала древние формы Закона, противостоявшие новым, точно так же, как сегодня арабы противостоят учреждениям демократии.
В Телуэ[648], месте, где зародилось могущество его семьи, эль-Хадж Тами Бен Мохаммед Мезоури эль-Глауи, паша Марракеша, изложил мне свой план — еще до того, как мы вошли в столицу. Величественная средневековая громада была заполнена, почти как в странной фантазии Херста, смесью мавританских сокровищ и дорогой европейской мебели с будто бы выбранными наугад произведениями искусства. В замке обитала большая часть наложниц паши, по крайней мере половина из них, по слухам, были француженками. Прислуживали во дворце огромные нубийцы, и там никогда не смолкал шум.
По словам паши, его беспокоил неприятный маленький француз низкого происхождения, человек по имени Лапен[649] — коммунистический журналист, получивший какое-то юридическое образование. Он вступил в союз со старым врагом Глауи, неким опозоренным сеидом по имени эль-Хаким, который нанял приспособленца-француза, чтобы тот помог подать иск против паши. Сторонники эль-Хакима даже предоставили в распоряжение Лапена газету, где он печатал самую разную клевету о паше и его семье. Одно из обвинений (его эль-Глауи считал особенно унизительным) состояло в том, что он якобы не вкладывает свое богатство в развитие страны. Он ничего не тратил на культурные проекты или научные разработки. Если Глауи — действительно просвещенный властитель, вопрошал Лапен, почему же он не поощряет науку и общественное развитие в своей стране? В ответ на это паша указывал на мистера Микса, нанятого, чтобы запечатлеть детали просвещенного правления великого паши и быта его окружения «для ботомков». Он основал в Марракеше киноиндустрию, которая в конце концов сможет соперничать с Голливудом. Теперь настал черед аэронавтики. Это было поистине блестящее, современное начинание. С каждым днем город все сильнее напоминал второй Лос-Анджелес. Внезапно, по совету защиты, мистеру Миксу поручили подготовить планы солидных общественных построек английского типа. «Вроде туалетов на Лестер-сквер», — заявил паша. Другие гости также включились в работу. К графу Шмальцу обратились за советом касательно дисциплины и организации современной постоянной армии, хотя немец, подобно мисс фон Бек, был только гостем паши.
Обо всем этом эль-Глауи подробно рассказывал, когда мы стояли вместе на крыше самой внушительной из башен касбы, глядя на вершины Высокого Атласа, прислушиваясь к шуму Уэд-Меллы и всматриваясь вдаль, в скрытую за окрестной полупустыней истинную Сахару, которую мы совсем недавно покинули. Я никогда не видел таких ярких разноцветных гор. Сами скалы сияли темно-зеленым и желтым, блестящим вишневым и сиреневым, глубоким красным и голубым; каменные плиты иногда сливались с холмистыми лугами, полными полевых цветов, которые словно вспыхивали под жарким синим небом. Я не перестаю думать о том, насколько отличался этот пейзаж от всего, что я видел раньше, о том, что пустыня скрывала целый мир контрастов и перемен, в котором не было ничего общего с миром европейским. Пока солнце опускалось за горы и их тени вытягивались, словно поглощая замок, эль-Глауи говорил о своей любви к этой земле. Именно здесь, а не в Марракеше, была его истинная столица, которую он считал подлинным домом и к которой питал самые сильные чувства. Его бы воля, сказал мне паша, он проводил бы здесь гораздо больше времени. Меня представили нескольким кузенам и шуринам паши (хотя сам местный вождь, Стервятник, проявляя тактичность, отсутствовал), но я никого из них не запомнил. Это было ничем не выдающееся семейство, за исключением основной линии. Именно тогда эль-Глауи попросил, чтобы я работал на него и построил для него воздушный флот. Я сказал, что тщательно все обдумаю. Той ночью мне прислали двух черкесских гурий, наделенных самыми изысканными и удивительными дарованиями. Моя жажда осталась неутоленной, но я оценил заботу гостеприимного хозяина. В то время я предполагал, что это было своеобразное извинение с его стороны, учитывая его интерес к мисс фон Бек, но позже стало ясно: слово «вина» не существовало для эль-Глауи ни на каком языке.
Он спросил мое мнение о лейтенанте Фроментале; я дипломатично ответил, что лейтенант казался достаточно приятным молодым человеком.
— Он здесь, чтобы шпионить за мной, — пробормотал эль-Глауи с еле заметной улыбкой. — Думаю, он скрытый коммунист.
Я в глубине души считал, что это чрезмерно сильная реакция на христианский гуманизм Фроменталя; но свое мнение я держал при себе. Я не стремился к гибели. Как мне уже случалось говорить, я по натуре не мученик.
Возможно, уже слишком поздно, даже для нового мессии? Иногда я говорю еврею Барнуму, что у людей его племени, может, и появляются правильные мысли. Способно ли все стать еще хуже? Где же этот мессия, о котором вы нам рассказываете? Еще не явился? Он не может ответить. Он будет ждать своего мессию, даже когда все мы уже окажемся на глубине двух футов, но он, без сомнения, и тогда заберется ко мне на шею.
— Я считаю, что причина всего — смерть семьи, — говорит Барнум.
Он особенно расстроен из-за своей девочки, о которой миссис Корнелиус предупредила его, когда той исполнилось всего шесть лет.
— Смерть семьи, — сказал я, — вероятно, остается нашей единственной надеждой.
Но тогда я думал, будто знал, что означает «семья в первую очередь». Со своей стороны я по-прежнему верю в великие политические идеалы, которые мы создали в течение девятнадцатого столетия. Ницше в этом случае нельзя абсолютно доверять. Мы должны вернуться к тем самым ценностям девятнадцатого столетия, а не искать какой-то идеальной анархии.
— Кто захочет жить в твоей Утопии? — спросил я у него.
Твоя мать! А кто еще? Некоторые семьи нужно разлучать сразу же! Я встречал в Марракеше Г. Дж. Уэллса[650]. Он все еще предлагал в качестве решения проблемы какой-то проект вроде гигантских детских яслей, но я сказал, что гораздо проще на самом деле уничтожить фактор отцовства. Пусть отец всегда остается неизвестным. Это его позабавило.
— Есть немало знакомых мне парней, включая и меня самого, которые выпили бы за это, — сказал он. — Теперь я знаю, чем мы похожи!
Illustre Abraham; procriateur fanatique du Mythe sacrificateur[651]. У Герберта Уэллса уже не оставалось времени на занятия практической наукой, и его общественные воззрения были зачастую неосновательными, но, став вдохновителем моего поколения, он оказал на него огромное влияние. Сталин считал его своим близким другом. Только мистер Микс, как я припоминаю, никогда его не поддерживал. Но я привык к странным переменам в настроении этого человека. Я думаю, мистер Микс чувствовал себя хуже других и потому злился. Теперь он обычно обменивался со мной только несколькими фразами, но иногда бывал столь же любезным и дружелюбным, как в прежние времена. Я начал подозревать, что он зависел от какого-то ужасного наркотика.
Он часто исчезал со своей камерой и разношерстной командой берберских погонщиков ослов и уличных арапчат в горах, а потом возвращался в Талуэ. В этой мрачной семейной крепости клана Глауи высоко над Соленой рекой[652] в трудные времена по-прежнему собирались вожди, чтобы решить судьбу племен, которые остались в Атласе и принесли феодалу Глауи присягу на верность, по забавному выражению берберов, не обменяв ружья на мулов.
Берберы гордились своими кланами примерно как шотландцы, и, судя по моим воспоминаниям, оставшимся от чтения «Роб Роя»[653], их общественное устройство и занятия были почти одинаковы, за исключением того, что у марокканцев тогда не нашлось непримиримой, решительно возрастающей власти, готовой навсегда их подчинить, заставив склониться под суровой и все же совсем не жестокой рукой прогресса. Мистер Микс стал в какой-то степени защитником этих кланов («бербер» — просто искажение греческого слова «варвар») и проводил очень много времени с блокнотами, пытаясь записывать местные диалекты и народные верования. Я задумался о том, не возникло ли в его затуманенном сознании мысли, что эти таинственные люди могли оказаться его предками. Я высказал свое предположение вслух; он ответил отрицательно. Поскольку мистер Микс стал личным режиссером эль-Хадж Тами, он считал своим долгом запечатлеть величие и многообразие владений паши. Не испытывая ни малейшего интереса к мелким отличиям шрамов одного племени от шрамов других племен, я понял, что описание местных нравов помогает мистеру Миксу получить более полее полное представление о собственном прошлом.
Я также начал понимать, что осторожность мистера Микса связана в основном с его нежеланием смущать меня перед прочими белыми. Это было типичное проявление чуткости моего друга, и я позволил ему догадаться, что высоко ценю такое решение. Когда мы оставались наедине, он возвращался к нашей прежней товарищеской манере общения. И все-таки даже в таких ситуациях он как будто не мог преодолеть чувство обиды. Не раз он предлагал мне сесть на первый же поезд в Касабланку и оттуда отправиться в Италию, где, по его словам, было мое настоящее место. Он говорил, что там во мне нуждаются. Сначала я считал, что он просто заботится о моем процветании, но потом постепенно осознал: мистер Микс почему-то желает отправить меня подальше от Марракеша. Без сомнения, он боялся, что я, истинный представитель Голливуда, вскоре могу затмить его и лишить места. Однако мистер Микс продолжал заниматься производством фильмов без всякого моего участия, а паша с огромным удовольствием пользовался его услугами, чтобы делать записи торжественных событий и общаться с иностранными журналистами, когда им требовалась кинохроника или интервью. По сути, мистер Микс занял высокое место пресс-атташе правителя, а также придворного хроникера. В те первые дни на службе у паши я еще не очень понимал, как мистер Микс добился своих должностей; вдобавок он наверняка тосковал по железным дорогам. Что до моего собственного положения, как я в шутку сказал лейтенанту Фроменталю, теперь меня можно было назвать и придворным инженером, и арлекином, и королевским строителем самолетов.
Марракеш — наиболее изящное из всех мавританских поселений. Это бесконечный город, цвет красных бархатцев и зеленых пальм здесь насыщен и глубок, а небо так же спокойно и сине, как отлично прорисованный голливудский небесный свод. Дни Марракеша полны запахов животных, мяты, шафрана и мускуса, хны и свежих апельсинов, моркови, лука-порея и десятков загадочных сушеных пряностей, чая, и сладкого шербета, и варящегося кускуса, поджаренной баранины и тушеной козлятины, меда, кофе и красок, тяжелого табачного дыма и густого манящего кифа, кислого молока и сладкой плоти, горячей грязи летом и кислой сырости зимой, когда засоренные стоки скрыты под водой и даже французские коллекторы не могут справиться с наводнением. Марракеш — один из волшебных городов Земли, деловая, современная столица Магриба, где автомобили и верблюды на равных спорят о праве проезда по узким переулкам. Марракеш великолепен и красив в любое время года. Весной он поистине совершенен; огромные заснеженные горы видны со всех сторон, и многие мили пальмовых рощ создают пышный изумрудный фон для города, который, словно пылающий рубин, сверкает в сердце страны.
Марракеш красив во время дождя, когда деревья и кусты темнеют под тяжестью воды, а стены начинают блестеть; он красив летом, когда в густых, насыщенных цветах появляются оттенки пустыни. Он был основан в тот год, когда Вильгельм Завоеватель сделал Лондон своей столицей[654]. Даже если внезапные песчаные бури мчатся по улицам, словно беспощадная харка[655], и в течение многих недель почти невозможно выйти наружу, не ослепнув и не захлебнувшись в этом непрерывном потоке красной пыли, — даже тогда есть что-то волнующее в облике города, есть особое благородство в том, как величественные пальмы и крепкие люди принимают удары стихии. Если ваше воображение не умерло, нельзя не полюбить Марракеш. Этот город превосходит Париж, он может обольстить путешественника и удержать его в уютном убежище, за массивными зубчатыми стенами. Ведь Марракеш — в силу необходимости — город-крепость. Всего несколько лет (даже не десятилетий) назад крепостные стены отделяли местных жителей от неутомимых варваров. Возможно, и впрямь именно здесь, а не в пустыне, я встретил Искушение и уступил ему. Очарование эль-Глауи и волшебство Марракеша объединились и сбили меня с пути. Они создали иллюзию научного прогресса. Эль-Глауи был щедрым работодателем. Я познал такую роскошь, о которой прежде не мечтал. Я обрел почет, положение, поддержку — все, что мне мог обеспечить паша. Все, о чем я когда-либо мечтал.
— Я сам, — сказал он мне, — вовсе не аскет. Есть немало сбосопов исболнить волю Аллаха. Он дал мне возможность изучать брироду наслаждения. А иногда, — он улыбнулся как мужчина мужчине, — даже брироду поли.
Мисс фон Бек выразила намерение задержаться в Марракеше на неопределенный срок. Только она могла представить меня дуче. У меня не осталось выбора. Я принял предложение паши. Я решил потратить полгода или девять месяцев, чтобы наладить для паши производство аэропланов и исполнить нашу общую мечту. Я сменил гардероб и сочетал европейскую одежду для тропиков с местными роскошными костюмами — шелковыми рубашками и брюками, шелковыми кафтанами и остроконечными бабушами[656] на ногах. Это было удобно, это мне шло и позволяло с иронией относиться к многочисленным западным официальным титулам: советник аэронавтики, председатель La Compagnie de l’Aviation du Monde Nouvelle à Maroc[657]. Моей целью было создание местной, марокканской авиационной промышленности, которая не просто обеспечила бы потребности страны, но и могла экспортировать машины в другие страны.
— Здесь у нас идеальные условия для взлета и бриземления аэробланов. Вот бричина, бо которой Марракеш должен стать авиационной столицей Средиземноморья, — с заразительной уверенностью сказал эль-Глауи, в первый день приветствуя меня в современном офисе, способном украсить любое парижское учреждение.
Я не стану воспроизводить здесь все многословные обороты и цветистые фразы, которыми он пересыпал французскую речь. В ней, если уж на то пошло, было куда больше приукрашиваний и лести, намеков, тонких угроз и скрытого хвастовства — на арабском он говорил намного проще; однако это странным образом усиливало чарующую власть его слов.
Он часто притворялся, что слушает, но никогда не слышал собеседника. Важнее всего были его собственные интересы. И все-таки его великодушие, приветливость и природный интеллект очаровывали каждого, особенно когда он обращался к темам, в которых разбирался лучше всего, — к войне и религии. Даже по мавританским стандартам он казался воплощением легендарного прошлого, интеллектуальным человеком действия; возможно, он сознательно развивал эти свойства характера — точно так же, как создавал свою знаменитую библиотеку, но не думаю. Если бы эль-Глауи получил достойное образование и избавился от саморазрушительных убеждений, он бы и сегодня был среди нас. Он оказался не единственным другом французов, которого безжалостно предали. Даже принцесса Елизавета пренебрежительно обошлась с ним, когда он явился на ее свадьбу с маленьким пирогом. В определенных отношениях он был человеком удивительно простым, но всегда оставался величественным. Нож, которым следовало разрезать пирог, был вложен в золотые ножны, инкрустированные драгоценными камнями. Но увы… Она приняла бы кокосовые орехи из Тонги, она приняла бы ведра бобов от бонгу[658]. Но бесценный — и изысканный — дар великого паши Марракеша был отвергнут. К тому времени, конечно, сионистская удавка сжала Европу и Америку крепко — и ее не удалось бы разорвать. Эль-Глауи знал, что евреи унизили его. Он слишком долго доверял им вести свои дела. Но он уже сломался. Он умер в одиночестве, бывшие подданные оскорбляли и избегали его, а на улицах его благородного города снова раздался звон оружия, когда племена скрестили клинки. Но это случилось в 1956‑м — тот год имел для христианского мира не меньшее значение, чем 1453‑й. Эль-Глауи знал: тогда же настал конец арабскому рыцарству. В 1956‑м христианский мир испытал свою силу — и оказался слишком слаб; большевизм испытал свою силу — и победил; безбожные арабы создали светское государство, а евреи купили у французов Тунис; британцы отменили в поездах места третьего класса, назвав их вторым классом, а Нью-Йорк приказал англичанам забыть о священном долге защиты Суэца. Британия теперь стала верной собакой Америки. Она никогда не понимала, кто ее настоящие друзья. У нее были свои провидцы. Они верили в великую независимую Аравию; Аравию, которой управляли достойные халифы, решительные, неустрашимые и справедливые. Они верили в Аравию, где снова могли бы сформироваться рыцари Круглого стола, явив свои религиозные идеалы в слове и деле. Величайшие правители Аравии всегда находили утешение в речах Иисуса, которого они признавали замечательным пророком. Их вражда с христианами началась из-за того, что в Магомете те не видели нового и самого главного из пророков Божьих и не подчинялись воле Его, хотя души их, несомненно, стремились к этому. Какое зло, какое ужасное тайное бесчестье владеет христианином, если он не способен принять истину ислама? И тем не менее мы могли уважать друг друга. У нас, в конце концов, оставались общие враги. Но все это не означает, конечно, что я поддерживал сближение двух вероисповеданий на каком-то ином уровне, кроме самого поверхностного. Мусульманам нужно разрешить остаться в своем анклаве, в зоне мира, при условии, что они прекратят закупаться в «Хэрродс» и «Бритиш хоум сторс»[659]. Будем жить и дадим жить другим — так я всегда говорил. Но это уже не прежние благородные мусульмане вроде эль-Глауи или тех, которых завербовал Лоуренс; это существа более грубой породы, не закаленные в пламени пустыни, появившиеся в залах с кондиционированным воздухом, в какой-то искусственной Флориде. Подобные люди нефти не понимают обязанностей власти. Вагнер знал об этом. В одной из бесед с графом Отто и лейтенантом Фроменталем мы коснулись христианских убеждений композитора и его уважения к буддизму и исламу, которые в своих лучших проявлениях проповедовали идеалы рыцарства, так полно воплощенные Вагнером в его последнем великом труде, «Парсифале», где содержался призыв создать всеобщее братство, чтобы достичь наивысшего совершенства. Таков был и древний кодекс ислама. И древний идеал Платона. Шмальц критиковал политику французов в Северной Африке. По его мнению, разрушая исламские законы и заменяя их французскими, набережная д’Орсэ фактически поощряла анархию.
— Вы свысока относитесь к этим варварским законам и традициям. Но, предположим, вы попадете во Францию тринадцатого столетия и решите, что с рыцарством, старомодным и примитивным, нужно покончить. Нравится вам это или нет, но вы уничтожите их единственную этику, а то, что вы предложите взамен, покажется людям еще одним проявлением чуждого правления, которое их и так возмущает.
Лейтенант Фроменталь запротестовал:
— Эль-Глауи — истинный друг французов.
— Потому что дружба с французами — единственное, что позволяет ему сохранить власть. Он сделал свой выбор и знает, что должен следовать ему до конца. Я не обвиняю нашего хозяина в недостатке храбрости, сэр! Но мавританское рыцарство тоже умирает, поверьте. Если французы завтра уйдут, они оставят разрушенный миф — удивительное чудовище. Местным не нужны теории демократии. Им нужно предложить то, на чем теории основаны. А это, я убежден, христианская вера или нечто подобное. В обмен на их свободу вы предлагаете этим людям современную философию, по меньшей мере на триста лет опережающую их потребности.
Думаю, граф Отто отчасти выражал идеи того модного язычества, которое поставило на колени Веймар[660], но он происходил из прекрасного древнего южнонемецкого рода, и я потом никак не мог поверить, что он был причастен к этому преступлению. Его заинтересовало мнение Коли о Вагнере, которого мой друг называл «великим современным гением».
— Я хотел бы побеседовать с вашим русским князем, — сказал немец.
Я ответил ему, что, вполне вероятно, это желание исполнится. Коля мог как раз тогда направляться в Марокко, хотя нельзя было исключать, что Судьба забросила его и в какую-то иную, более удаленную область мусульманского мира.
— Вагнер — это будущее, — провозгласил граф Шмальц. — Что за совершенные, блистательные новшества! Все движется с такой невероятной точностью, словно тщательно подогнанные детали в сложной машине. Это — величайшая музыка двадцатого века. Штраус и Малер — просто путаники, которые отчаянно потчуют нас неблагозвучными пустяками, не давая существенных и возвышенных мелодий.
— Такой яркий свет, такая черная тень! — воскликнул Фроменталь. — О, эта вдохновенная вульгарность! — И он восхищенно расхохотался. Он воспринимал немецкую серьезность с традиционной французской подозрительностью. — Вы, как мне кажется, противник империализма.
Его отношение к графу Шмальцу было скорее вызывающим. Все мы знали, что у Шмальца семья в Восточной Африке и он собирался ее посетить после отъезда из Марракеша.
— Вы предпочли бы, мой дорогой граф, французское влияние или то варварство, которое существовало здесь до нашего прибытия?
— Не нужно сравнивать благотворный империализм с диким племенным строем, — заявил немец. — Я согласен, в первом случае возможен хотя бы намек на оппозицию, а во втором подобное просто невероятно. Но это не единственный выбор. Таково мое мнение.
— Вы думаете, старина, что слабая власть должна сама решать, с какой сильной властью она свяжет свою судьбу?
Мистер Уикс постоянно возвращался к любимой теме: большинство неевропейских стран, включая Америку, если им предоставить выбор, пожелают жить под защитой государственного флага Соединенного Королевства. Он воображал некий Пакс Британника, который воцарится на земном шаре с помощью гигантских дирижаблей, способствуя торговле и увеличивая богатство всех, кто решил присоединиться к великому Содружеству наций. Он рассматривал империю, созданную его страной, как ядро нового мирового порядка, при котором справедливость и мир станут доступными для всех. Я с восторгом выслушивал его оптимистические фантазии, но не мог понять, как они воплотятся в реальность, если не воззвать к силе Христа; однако мистер Уикс, вдобавок к прочим странностям характера, оказался сторонником старомодного и примитивного атеизма.
Другие гости (которые приезжали на пару недель и зачастую были всего лишь собирателями анекдотов, а экзотический опыт хотели использовать в своих послеобеденных беседах — им хватило бы его на десять или двадцать лет) выступали против того, что они называли социализмом мистера Уикса. На деле же он именовал себя синдикалистом и развивал мнения унылого нудиста Уильяма Морриса[661], который настаивал на том, что должен работать голым в оксфордской плотницкой лавке, подражая своему кумиру Блейку. Оба думали, что они могут построить Новый Иерусалим из бесконечных стихов, пользуясь палитрой художника и несколькими перьями из ласточкиного хвоста. Мистер Уикс не соглашался только с резким протестантизмом прерафаэлита, но снисходительно замечал, что Моррис просто родился слишком рано. Я так и вижу, как этот сумасшедший с могучим задом склоняется над беленым столом; огромные гениталии, которые сделали его настоящим Тарзаном для некой Джейн, легко и ровно покачиваются, пока стружки падают со стола — художник занят изготовлением нового буфета! Я не отрицаю заслуг Морриса как производителя мебели или как декоратора. Миссис Корнелиус не раз говорила, что ей нравились его обои; но они слишком дороги, даже у «Сандерсона»[662]. Г. К. Честертон[663] тоже был учеником этого добродушного викторианского мечтателя и развивал его взгляды в газете, которую сам основал. Я не видел ничего дурного в его идеях, как и в идеях мистера Уикса, но они были столь же сильно испорчены католицизмом, сколь идеи Уикса были испорчены вероотступничеством. В наши дни такие крупные мужчины становятся трансвеститами. Они никогда не удовлетворяются достигнутым.
Между службой у марокканского паши и у голливудского магната есть немало общего. Вы можете ждать и того, и другого в течение многих часов, иногда месяцев. Они меняют мнения чаще, чем нижнее белье, и неизменно удивляются, что вы не можете исполнить их мгновенные прихоти (обычно связанные с уничтожением всего сделанного ранее). Наниматель также обрушивает на вас большой, но неравномерный поток денег, лишая возможности строить долгосрочные планы и ставя работника в зависимость от воли хозяина. Он хочет, чтобы вы постоянно общались с ним, делались его задушевным другом, когда в три утра он пресытится своими новыми сексуальными завоеваниями. В иных случаях можно ожидать, что он пройдет мимо, даже не признав вас. Вы становитесь всего лишь тенью в лучах его тщеславия. Подобно его женщинам или мальчикам, вы — просто способ провести время. И все же, пока вы у него в фаворитах, он наделяет вас немалой властью. Вам достается значительная часть его влияния, хотя вы полезны и достойны привязанности не больше, чем хороший охотничий пес. Мой новый патрон был, надо признаться, несколько более терпимым к человеческим слабостям, чем многие другие тираны, а я так устал от пережитых испытаний, что очень быстро привык к изобилию, обретенному под покровительством паши. Я принимал как должное новообретенную власть и безопасность, которыми наслаждался при дворе — точно так же как в Голливуде. И в самом деле, когда я просыпался утром, стоял на балконе и смотрел на высокие пальмы, на мавританские крыши и зубчатые стены, на башни муэдзинов и горы, мне казалось, что я вернулся в Голливуд. Почему было не потратить несколько месяцев жизни на это замечательное предприятие? У меня не находилось особых причин торопиться обратно в Америку. Я пил шербет. Я читал книги. Что еще мне можно было делать?
Через несколько дней после прибытия я снова пристал с разговорами к мистеру Миксу. Теперь я положил руку на его объектив и шутливо предупредил, что буду делать это каждый раз, когда его вижу, если он не явится тем же вечером в мой номер в отеле «Трансатлантик». Он согласился быстро и легко, как мальчик, не привыкший высказывать собственное мнение.
— Я буду. А теперь позволь мне уйти, Макс.
Но он выглядел расстроенным и явно не хотел соглашаться. Он казался усталым, почти измученным и думал о чем-то своем. В первые дни я получил помещение в резиденции паши — в одном из нескольких небольших зданий, примыкавших ко двору, где размещались почетные гости или высокопоставленные должностные лица. Все эти постройки были из одинакового оранжево-розового камня, с зелеными плиточными крышами; окна их выходили только во внутренний двор, как в любом здании в той части Марракеша, которую называли мединой, то есть Старым городом. Новые французские администраторы и торговцы возводили для себя прекрасные особняки за окружавшей медину стеной. Некоторые из построек, если забыть о цвете, могли украсить любую провинциальную улочку — от Брюсселя до Барселоны. Помимо коммерческого чутья, империализм еще склонен к банальности.
Теперь я оставался гостем паши в единственном приличном отеле в Марракеше, названном «Трансатлантик» — полагаю, в честь американцев, которые сочли новую колонию достаточно безопасной, чтобы отсюда начать отважное наступление на таинственный Восток. Американцы пойдут куда угодно, если там есть приличные туалетные комнаты. Первое действие любой страны, желающей привлечь доллары США, — заказать сантехнику у «Томаса Крэппера и сыновей»[664], причем лучшие модели. Так и Великобритания извлекает выгоду из психологии своих новых хозяев. «Без американцев, — говорит водопроводчик в пабе (его называют Флэш Гордон[665]), — британская туалетная промышленность пошла бы псу под хвост». Других метафор он не признает. «Как только японец помочится — Стаффордширу перекроет кислород», — предсказывает он. В политике он просто тупица. Он как-то сказал, что люди вроде меня засорили коллектор истории. Если так, то все потому, что история не может вызвать тебя, ответил я. Эти водопроводчики все одинаковы. Они в целом мире прославились. Заговорите с берлинцем о его огорчениях — и он вспомнит о водопроводчиках, заговорите о грабительских счетах — и бомбейский брамин закричит: «Водопроводчик!» В Каире «водопроводчик» — прозвище любого кровопийцы или вымогателя, а в Сиднее «утопить водопроводчика» означает выбраться из передряги. Москвичи и сегодня считают водопроводчиков вульгарными нуворишами, теперь живущими в тех же самых многоквартирных домах, где обитают академики и инженеры! «И тебе хватает нахальства, — кричу я Гордону, — называть меня эксплуататором!» Водопровод в «Трансатлантике» близ Маммуния-гарденз оставлял желать лучшего (хотя он был европейского, а не турецкого типа), так как воду часто отключали по таинственным причинам. Однако я мог регулярно принимать душ и пользоваться западным мылом, что казалось настоящей роскошью. Даже самые гостеприимные обитатели пустыни старались экономить воду. Впрочем, некоторые наслаждались, попусту расходуя запасы. Миссис Корнелиус как-то убиралась у одного араба. Все краны в доме были открыты. Ему нравился звук льющейся воды — он говорил, что это лучшая музыка, которая ему ничего не стоила!
Мистер Микс явился ко мне в номер, расположенный на верхнем этаже «Трансатлантик». На балконе можно было насладиться теплотой летней ночи, естественными геометрическими узорами пальмовых рощ и далеких гор под алмазными звездами и золотой луной. Камердинер уже лег спать, и я сам открыл дверь Миксу. Мой номер был обставлен в том богатом мавританском стиле, который можно увидеть разве что в лучших ресторанах. Мистер Микс вошел и закрыл за собой зеркальную дверь. Он был одет в тропический костюм цвета хаки и большую широкополую шляпу. Мистер Микс снял головной убор и попробовал шербет, которым я его угостил (мне пришлось отказаться от алкоголя — теперь я пил очень редко и в определенной компании). Гость тотчас спросил, есть ли у меня «снежок», и я сказал, что немного осталось. Я мог предложить ему пару дорожек. Он поблагодарил и тут же расслабился и извинился за свое поведение.
— Приходилось держаться подальше от тебя, Макс. Паша не любит, когда у его мальчиков появляются друзья в другом лагере. Но теперь ты в нашей команде. Наверное, это хорошо. Я тебе все быстро расскажу, Макс, я попал в беду и должен выбраться отсюда. Я на крючке у паши, и мне нужно отработать долг.
Теперь я все понял и тотчас испытал прилив сочувствия.
— Мистер Микс! Так ты хочешь купить себе свободу! Тебя все-таки захватили работорговцы!
Он казался смущенным.
— Не совсем, Макс.
Собеседники обратились к другим темам, и я остался наедине со своими радужными мыслями. Лишь однажды я заметил, что привлек чье-то внимание. Я всмотрелся в тени, возникавшие в свете костра, всмотрелся в дым и маленькие клочки тумана, который надвигался из долины. Роза фон Бек следила за мной из-под длинных ресниц, притворяясь, что слушает своего нового возлюбленного. Казалось, я во второй раз пробудил в ней любопытство. Думаю, что она понемногу начала видеть того человека, которым я был в действительности, а не фантазию, созданную ею самой. Я прикрыл глаза, а потом решительно посмотрел на нее. Паша, поглощенный каким-то сложным философским спором с графом Шмальнем и мистером Уиксом, не обращал на нас внимания. Только Франсуа Фроменталь, который поудобнее устраивался на подушках и раскуривал внушительную гаванскую сигару, бросил на меня удивленный взгляд.
Ma sha’ allah! Ma teru khush ma’er-ragil da! A ‘ud bi-rabb el-fulag! A ‘ud billah min esh-shaitan ev-ragim![646]
Немного позже я услышал свое имя.
— Мистер Питерс! Ас! — Молодой француз наклонился и потряс меня за плечо.
Я открыл глаза. И с удивлением понял, что на мгновение снова перенесся в страну грез.
Уже на следующий день меня в третий раз посетило видение рая — огромные пальмовые рощи Марракеша покрывали зеленую гору, окруженную благородными скалами Атласа, а посредине, под чистым синим небом, стоял Красный Город, с которым мог соперничать только Тимбукту — такой же таинственный и легендарный. Зубчатые стены возносились над кронами пальм и тополей — то был город, давший имя целой стране и подаривший миру слово «мавр». Полный грез Марракеш, такой же древний, как сказка, столь же прекрасный, как запретное вино, если цитировать Уэлдрейка.
В тот вечер я стоял, трепеща от восторга, и размышлял о том, как мавры могли отвернуться от такой неповторимой красоты.
Эль-Глауи подошел ко мне и легко, почти изящно коснулся моего плеча.
— Мистер Битерс, я хочу, чтобы вы бомогли мне строить будущее — здесь, в Марракеше.
Отказаться было невозможно. В тот момент я позабыл все мечты о Голливуде и вернулся, паря на крыльях надежды, к своему истинному призванию.
Мои города будут заполнены садами. Окруженные ореолом золотого света, они поднимутся над землей и утвердятся на горах, словно гордые ястребы. И первый из них будет называться Марракеш.
Должен признать, что не ожидал ничего подобного тому приему, которого удостоился по прибытии в Марракеш. Постепенно собралась целая толпа; люди кричали и указывали на меня, и, когда я весело махнул им рукой, послышался громкий вздох, а затем вопль, полный чистой радости.
Эль-Глауи, ехавший в тот момент рядом со мной, усмехнулся и заметил:
— Вы, наверное, бривыкли к такому, мистер Битерс, где бы вы ни боявились. Я на вашем фоне выгляжу совсем маленькой рыпкой.
Не думаю, что он очень обрадовался, когда приветствия зазвучали громче, и я услышал: «Ковбой!» — срывавшееся с губ каждого. По некой счастливой случайности меня в Марракеше обожали так же, как Валентино обожали в Миннеаполисе. Лейтенант Фроменталь почти опьянел, купаясь в отраженных лучах моей славы.
— Когда-нибудь, — взволнованно объявил он, — о вас узнают и во Франции. Мой дорогой друг, вы будете столь же знамениты в Париже и Марселе, как сейчас — в Мекнесе и Фесе!
У меня не осталось иного выбора, кроме как махать рукой и приветствовать собравшихся; одновременно, борясь с ужасной ломотой в мышцах, я пытался управлять своей игривой лошадью. И таким образом мы миновали стены Марракеша, и только Роза фон Бек не обратила внимания на мою славу.
Глава двадцать пятая
Наркотики не обладают лечебными свойствами «белых» психоделических веществ. Я говорю не о ЛСД-трипах, которые устраивают жаждущие удовольствий хиппи, а о чистом кокаине, расширяющем разум и одновременно помогающем сосредоточиться. Сегодняшние мальчики и девочки ничего не знают о кокаине. Они никогда его не нюхали. Они испытали иллюзию удовольствия от чистящего средства, смешанного с детским слабительным, и они снисходительно относятся к человеку, который принимал «женское лекарство» с величайшими знаменитостями двадцатого века — и я имею в виду совсем не наших нынешних правителей и их родственников. Я высказываю свое мнение, когда оно у меня есть, но я давно прославился осторожностью. Я усвоил ценность молчания в Египте и Марокко. Для тамошних жителей «свобода слова» стала синонимом «богохульства».
Самодисциплина при мавританском дворе — это залог выживания. Я постиг старые, средневековые добродетели и начал осознавать смысл рыцарства. Я путешествовал во времени. Как мне известно, на подобных древних соглашениях были основаны кодексы «Черной руки»[647]. Так называемая мафия в своем мире воплощала древние формы Закона, противостоявшие новым, точно так же, как сегодня арабы противостоят учреждениям демократии.
В Телуэ[648], месте, где зародилось могущество его семьи, эль-Хадж Тами Бен Мохаммед Мезоури эль-Глауи, паша Марракеша, изложил мне свой план — еще до того, как мы вошли в столицу. Величественная средневековая громада была заполнена, почти как в странной фантазии Херста, смесью мавританских сокровищ и дорогой европейской мебели с будто бы выбранными наугад произведениями искусства. В замке обитала большая часть наложниц паши, по крайней мере половина из них, по слухам, были француженками. Прислуживали во дворце огромные нубийцы, и там никогда не смолкал шум.
По словам паши, его беспокоил неприятный маленький француз низкого происхождения, человек по имени Лапен[649] — коммунистический журналист, получивший какое-то юридическое образование. Он вступил в союз со старым врагом Глауи, неким опозоренным сеидом по имени эль-Хаким, который нанял приспособленца-француза, чтобы тот помог подать иск против паши. Сторонники эль-Хакима даже предоставили в распоряжение Лапена газету, где он печатал самую разную клевету о паше и его семье. Одно из обвинений (его эль-Глауи считал особенно унизительным) состояло в том, что он якобы не вкладывает свое богатство в развитие страны. Он ничего не тратил на культурные проекты или научные разработки. Если Глауи — действительно просвещенный властитель, вопрошал Лапен, почему же он не поощряет науку и общественное развитие в своей стране? В ответ на это паша указывал на мистера Микса, нанятого, чтобы запечатлеть детали просвещенного правления великого паши и быта его окружения «для ботомков». Он основал в Марракеше киноиндустрию, которая в конце концов сможет соперничать с Голливудом. Теперь настал черед аэронавтики. Это было поистине блестящее, современное начинание. С каждым днем город все сильнее напоминал второй Лос-Анджелес. Внезапно, по совету защиты, мистеру Миксу поручили подготовить планы солидных общественных построек английского типа. «Вроде туалетов на Лестер-сквер», — заявил паша. Другие гости также включились в работу. К графу Шмальцу обратились за советом касательно дисциплины и организации современной постоянной армии, хотя немец, подобно мисс фон Бек, был только гостем паши.
Обо всем этом эль-Глауи подробно рассказывал, когда мы стояли вместе на крыше самой внушительной из башен касбы, глядя на вершины Высокого Атласа, прислушиваясь к шуму Уэд-Меллы и всматриваясь вдаль, в скрытую за окрестной полупустыней истинную Сахару, которую мы совсем недавно покинули. Я никогда не видел таких ярких разноцветных гор. Сами скалы сияли темно-зеленым и желтым, блестящим вишневым и сиреневым, глубоким красным и голубым; каменные плиты иногда сливались с холмистыми лугами, полными полевых цветов, которые словно вспыхивали под жарким синим небом. Я не перестаю думать о том, насколько отличался этот пейзаж от всего, что я видел раньше, о том, что пустыня скрывала целый мир контрастов и перемен, в котором не было ничего общего с миром европейским. Пока солнце опускалось за горы и их тени вытягивались, словно поглощая замок, эль-Глауи говорил о своей любви к этой земле. Именно здесь, а не в Марракеше, была его истинная столица, которую он считал подлинным домом и к которой питал самые сильные чувства. Его бы воля, сказал мне паша, он проводил бы здесь гораздо больше времени. Меня представили нескольким кузенам и шуринам паши (хотя сам местный вождь, Стервятник, проявляя тактичность, отсутствовал), но я никого из них не запомнил. Это было ничем не выдающееся семейство, за исключением основной линии. Именно тогда эль-Глауи попросил, чтобы я работал на него и построил для него воздушный флот. Я сказал, что тщательно все обдумаю. Той ночью мне прислали двух черкесских гурий, наделенных самыми изысканными и удивительными дарованиями. Моя жажда осталась неутоленной, но я оценил заботу гостеприимного хозяина. В то время я предполагал, что это было своеобразное извинение с его стороны, учитывая его интерес к мисс фон Бек, но позже стало ясно: слово «вина» не существовало для эль-Глауи ни на каком языке.
Он спросил мое мнение о лейтенанте Фроментале; я дипломатично ответил, что лейтенант казался достаточно приятным молодым человеком.
— Он здесь, чтобы шпионить за мной, — пробормотал эль-Глауи с еле заметной улыбкой. — Думаю, он скрытый коммунист.
Я в глубине души считал, что это чрезмерно сильная реакция на христианский гуманизм Фроменталя; но свое мнение я держал при себе. Я не стремился к гибели. Как мне уже случалось говорить, я по натуре не мученик.
Возможно, уже слишком поздно, даже для нового мессии? Иногда я говорю еврею Барнуму, что у людей его племени, может, и появляются правильные мысли. Способно ли все стать еще хуже? Где же этот мессия, о котором вы нам рассказываете? Еще не явился? Он не может ответить. Он будет ждать своего мессию, даже когда все мы уже окажемся на глубине двух футов, но он, без сомнения, и тогда заберется ко мне на шею.
— Я считаю, что причина всего — смерть семьи, — говорит Барнум.
Он особенно расстроен из-за своей девочки, о которой миссис Корнелиус предупредила его, когда той исполнилось всего шесть лет.
— Смерть семьи, — сказал я, — вероятно, остается нашей единственной надеждой.
Но тогда я думал, будто знал, что означает «семья в первую очередь». Со своей стороны я по-прежнему верю в великие политические идеалы, которые мы создали в течение девятнадцатого столетия. Ницше в этом случае нельзя абсолютно доверять. Мы должны вернуться к тем самым ценностям девятнадцатого столетия, а не искать какой-то идеальной анархии.
— Кто захочет жить в твоей Утопии? — спросил я у него.
Твоя мать! А кто еще? Некоторые семьи нужно разлучать сразу же! Я встречал в Марракеше Г. Дж. Уэллса[650]. Он все еще предлагал в качестве решения проблемы какой-то проект вроде гигантских детских яслей, но я сказал, что гораздо проще на самом деле уничтожить фактор отцовства. Пусть отец всегда остается неизвестным. Это его позабавило.
— Есть немало знакомых мне парней, включая и меня самого, которые выпили бы за это, — сказал он. — Теперь я знаю, чем мы похожи!
Illustre Abraham; procriateur fanatique du Mythe sacrificateur[651]. У Герберта Уэллса уже не оставалось времени на занятия практической наукой, и его общественные воззрения были зачастую неосновательными, но, став вдохновителем моего поколения, он оказал на него огромное влияние. Сталин считал его своим близким другом. Только мистер Микс, как я припоминаю, никогда его не поддерживал. Но я привык к странным переменам в настроении этого человека. Я думаю, мистер Микс чувствовал себя хуже других и потому злился. Теперь он обычно обменивался со мной только несколькими фразами, но иногда бывал столь же любезным и дружелюбным, как в прежние времена. Я начал подозревать, что он зависел от какого-то ужасного наркотика.
Он часто исчезал со своей камерой и разношерстной командой берберских погонщиков ослов и уличных арапчат в горах, а потом возвращался в Талуэ. В этой мрачной семейной крепости клана Глауи высоко над Соленой рекой[652] в трудные времена по-прежнему собирались вожди, чтобы решить судьбу племен, которые остались в Атласе и принесли феодалу Глауи присягу на верность, по забавному выражению берберов, не обменяв ружья на мулов.
Берберы гордились своими кланами примерно как шотландцы, и, судя по моим воспоминаниям, оставшимся от чтения «Роб Роя»[653], их общественное устройство и занятия были почти одинаковы, за исключением того, что у марокканцев тогда не нашлось непримиримой, решительно возрастающей власти, готовой навсегда их подчинить, заставив склониться под суровой и все же совсем не жестокой рукой прогресса. Мистер Микс стал в какой-то степени защитником этих кланов («бербер» — просто искажение греческого слова «варвар») и проводил очень много времени с блокнотами, пытаясь записывать местные диалекты и народные верования. Я задумался о том, не возникло ли в его затуманенном сознании мысли, что эти таинственные люди могли оказаться его предками. Я высказал свое предположение вслух; он ответил отрицательно. Поскольку мистер Микс стал личным режиссером эль-Хадж Тами, он считал своим долгом запечатлеть величие и многообразие владений паши. Не испытывая ни малейшего интереса к мелким отличиям шрамов одного племени от шрамов других племен, я понял, что описание местных нравов помогает мистеру Миксу получить более полее полное представление о собственном прошлом.
Я также начал понимать, что осторожность мистера Микса связана в основном с его нежеланием смущать меня перед прочими белыми. Это было типичное проявление чуткости моего друга, и я позволил ему догадаться, что высоко ценю такое решение. Когда мы оставались наедине, он возвращался к нашей прежней товарищеской манере общения. И все-таки даже в таких ситуациях он как будто не мог преодолеть чувство обиды. Не раз он предлагал мне сесть на первый же поезд в Касабланку и оттуда отправиться в Италию, где, по его словам, было мое настоящее место. Он говорил, что там во мне нуждаются. Сначала я считал, что он просто заботится о моем процветании, но потом постепенно осознал: мистер Микс почему-то желает отправить меня подальше от Марракеша. Без сомнения, он боялся, что я, истинный представитель Голливуда, вскоре могу затмить его и лишить места. Однако мистер Микс продолжал заниматься производством фильмов без всякого моего участия, а паша с огромным удовольствием пользовался его услугами, чтобы делать записи торжественных событий и общаться с иностранными журналистами, когда им требовалась кинохроника или интервью. По сути, мистер Микс занял высокое место пресс-атташе правителя, а также придворного хроникера. В те первые дни на службе у паши я еще не очень понимал, как мистер Микс добился своих должностей; вдобавок он наверняка тосковал по железным дорогам. Что до моего собственного положения, как я в шутку сказал лейтенанту Фроменталю, теперь меня можно было назвать и придворным инженером, и арлекином, и королевским строителем самолетов.
Марракеш — наиболее изящное из всех мавританских поселений. Это бесконечный город, цвет красных бархатцев и зеленых пальм здесь насыщен и глубок, а небо так же спокойно и сине, как отлично прорисованный голливудский небесный свод. Дни Марракеша полны запахов животных, мяты, шафрана и мускуса, хны и свежих апельсинов, моркови, лука-порея и десятков загадочных сушеных пряностей, чая, и сладкого шербета, и варящегося кускуса, поджаренной баранины и тушеной козлятины, меда, кофе и красок, тяжелого табачного дыма и густого манящего кифа, кислого молока и сладкой плоти, горячей грязи летом и кислой сырости зимой, когда засоренные стоки скрыты под водой и даже французские коллекторы не могут справиться с наводнением. Марракеш — один из волшебных городов Земли, деловая, современная столица Магриба, где автомобили и верблюды на равных спорят о праве проезда по узким переулкам. Марракеш великолепен и красив в любое время года. Весной он поистине совершенен; огромные заснеженные горы видны со всех сторон, и многие мили пальмовых рощ создают пышный изумрудный фон для города, который, словно пылающий рубин, сверкает в сердце страны.
Марракеш красив во время дождя, когда деревья и кусты темнеют под тяжестью воды, а стены начинают блестеть; он красив летом, когда в густых, насыщенных цветах появляются оттенки пустыни. Он был основан в тот год, когда Вильгельм Завоеватель сделал Лондон своей столицей[654]. Даже если внезапные песчаные бури мчатся по улицам, словно беспощадная харка[655], и в течение многих недель почти невозможно выйти наружу, не ослепнув и не захлебнувшись в этом непрерывном потоке красной пыли, — даже тогда есть что-то волнующее в облике города, есть особое благородство в том, как величественные пальмы и крепкие люди принимают удары стихии. Если ваше воображение не умерло, нельзя не полюбить Марракеш. Этот город превосходит Париж, он может обольстить путешественника и удержать его в уютном убежище, за массивными зубчатыми стенами. Ведь Марракеш — в силу необходимости — город-крепость. Всего несколько лет (даже не десятилетий) назад крепостные стены отделяли местных жителей от неутомимых варваров. Возможно, и впрямь именно здесь, а не в пустыне, я встретил Искушение и уступил ему. Очарование эль-Глауи и волшебство Марракеша объединились и сбили меня с пути. Они создали иллюзию научного прогресса. Эль-Глауи был щедрым работодателем. Я познал такую роскошь, о которой прежде не мечтал. Я обрел почет, положение, поддержку — все, что мне мог обеспечить паша. Все, о чем я когда-либо мечтал.
— Я сам, — сказал он мне, — вовсе не аскет. Есть немало сбосопов исболнить волю Аллаха. Он дал мне возможность изучать брироду наслаждения. А иногда, — он улыбнулся как мужчина мужчине, — даже брироду поли.
Мисс фон Бек выразила намерение задержаться в Марракеше на неопределенный срок. Только она могла представить меня дуче. У меня не осталось выбора. Я принял предложение паши. Я решил потратить полгода или девять месяцев, чтобы наладить для паши производство аэропланов и исполнить нашу общую мечту. Я сменил гардероб и сочетал европейскую одежду для тропиков с местными роскошными костюмами — шелковыми рубашками и брюками, шелковыми кафтанами и остроконечными бабушами[656] на ногах. Это было удобно, это мне шло и позволяло с иронией относиться к многочисленным западным официальным титулам: советник аэронавтики, председатель La Compagnie de l’Aviation du Monde Nouvelle à Maroc[657]. Моей целью было создание местной, марокканской авиационной промышленности, которая не просто обеспечила бы потребности страны, но и могла экспортировать машины в другие страны.
— Здесь у нас идеальные условия для взлета и бриземления аэробланов. Вот бричина, бо которой Марракеш должен стать авиационной столицей Средиземноморья, — с заразительной уверенностью сказал эль-Глауи, в первый день приветствуя меня в современном офисе, способном украсить любое парижское учреждение.
Я не стану воспроизводить здесь все многословные обороты и цветистые фразы, которыми он пересыпал французскую речь. В ней, если уж на то пошло, было куда больше приукрашиваний и лести, намеков, тонких угроз и скрытого хвастовства — на арабском он говорил намного проще; однако это странным образом усиливало чарующую власть его слов.
Он часто притворялся, что слушает, но никогда не слышал собеседника. Важнее всего были его собственные интересы. И все-таки его великодушие, приветливость и природный интеллект очаровывали каждого, особенно когда он обращался к темам, в которых разбирался лучше всего, — к войне и религии. Даже по мавританским стандартам он казался воплощением легендарного прошлого, интеллектуальным человеком действия; возможно, он сознательно развивал эти свойства характера — точно так же, как создавал свою знаменитую библиотеку, но не думаю. Если бы эль-Глауи получил достойное образование и избавился от саморазрушительных убеждений, он бы и сегодня был среди нас. Он оказался не единственным другом французов, которого безжалостно предали. Даже принцесса Елизавета пренебрежительно обошлась с ним, когда он явился на ее свадьбу с маленьким пирогом. В определенных отношениях он был человеком удивительно простым, но всегда оставался величественным. Нож, которым следовало разрезать пирог, был вложен в золотые ножны, инкрустированные драгоценными камнями. Но увы… Она приняла бы кокосовые орехи из Тонги, она приняла бы ведра бобов от бонгу[658]. Но бесценный — и изысканный — дар великого паши Марракеша был отвергнут. К тому времени, конечно, сионистская удавка сжала Европу и Америку крепко — и ее не удалось бы разорвать. Эль-Глауи знал, что евреи унизили его. Он слишком долго доверял им вести свои дела. Но он уже сломался. Он умер в одиночестве, бывшие подданные оскорбляли и избегали его, а на улицах его благородного города снова раздался звон оружия, когда племена скрестили клинки. Но это случилось в 1956‑м — тот год имел для христианского мира не меньшее значение, чем 1453‑й. Эль-Глауи знал: тогда же настал конец арабскому рыцарству. В 1956‑м христианский мир испытал свою силу — и оказался слишком слаб; большевизм испытал свою силу — и победил; безбожные арабы создали светское государство, а евреи купили у французов Тунис; британцы отменили в поездах места третьего класса, назвав их вторым классом, а Нью-Йорк приказал англичанам забыть о священном долге защиты Суэца. Британия теперь стала верной собакой Америки. Она никогда не понимала, кто ее настоящие друзья. У нее были свои провидцы. Они верили в великую независимую Аравию; Аравию, которой управляли достойные халифы, решительные, неустрашимые и справедливые. Они верили в Аравию, где снова могли бы сформироваться рыцари Круглого стола, явив свои религиозные идеалы в слове и деле. Величайшие правители Аравии всегда находили утешение в речах Иисуса, которого они признавали замечательным пророком. Их вражда с христианами началась из-за того, что в Магомете те не видели нового и самого главного из пророков Божьих и не подчинялись воле Его, хотя души их, несомненно, стремились к этому. Какое зло, какое ужасное тайное бесчестье владеет христианином, если он не способен принять истину ислама? И тем не менее мы могли уважать друг друга. У нас, в конце концов, оставались общие враги. Но все это не означает, конечно, что я поддерживал сближение двух вероисповеданий на каком-то ином уровне, кроме самого поверхностного. Мусульманам нужно разрешить остаться в своем анклаве, в зоне мира, при условии, что они прекратят закупаться в «Хэрродс» и «Бритиш хоум сторс»[659]. Будем жить и дадим жить другим — так я всегда говорил. Но это уже не прежние благородные мусульмане вроде эль-Глауи или тех, которых завербовал Лоуренс; это существа более грубой породы, не закаленные в пламени пустыни, появившиеся в залах с кондиционированным воздухом, в какой-то искусственной Флориде. Подобные люди нефти не понимают обязанностей власти. Вагнер знал об этом. В одной из бесед с графом Отто и лейтенантом Фроменталем мы коснулись христианских убеждений композитора и его уважения к буддизму и исламу, которые в своих лучших проявлениях проповедовали идеалы рыцарства, так полно воплощенные Вагнером в его последнем великом труде, «Парсифале», где содержался призыв создать всеобщее братство, чтобы достичь наивысшего совершенства. Таков был и древний кодекс ислама. И древний идеал Платона. Шмальц критиковал политику французов в Северной Африке. По его мнению, разрушая исламские законы и заменяя их французскими, набережная д’Орсэ фактически поощряла анархию.
— Вы свысока относитесь к этим варварским законам и традициям. Но, предположим, вы попадете во Францию тринадцатого столетия и решите, что с рыцарством, старомодным и примитивным, нужно покончить. Нравится вам это или нет, но вы уничтожите их единственную этику, а то, что вы предложите взамен, покажется людям еще одним проявлением чуждого правления, которое их и так возмущает.
Лейтенант Фроменталь запротестовал:
— Эль-Глауи — истинный друг французов.
— Потому что дружба с французами — единственное, что позволяет ему сохранить власть. Он сделал свой выбор и знает, что должен следовать ему до конца. Я не обвиняю нашего хозяина в недостатке храбрости, сэр! Но мавританское рыцарство тоже умирает, поверьте. Если французы завтра уйдут, они оставят разрушенный миф — удивительное чудовище. Местным не нужны теории демократии. Им нужно предложить то, на чем теории основаны. А это, я убежден, христианская вера или нечто подобное. В обмен на их свободу вы предлагаете этим людям современную философию, по меньшей мере на триста лет опережающую их потребности.
Думаю, граф Отто отчасти выражал идеи того модного язычества, которое поставило на колени Веймар[660], но он происходил из прекрасного древнего южнонемецкого рода, и я потом никак не мог поверить, что он был причастен к этому преступлению. Его заинтересовало мнение Коли о Вагнере, которого мой друг называл «великим современным гением».
— Я хотел бы побеседовать с вашим русским князем, — сказал немец.
Я ответил ему, что, вполне вероятно, это желание исполнится. Коля мог как раз тогда направляться в Марокко, хотя нельзя было исключать, что Судьба забросила его и в какую-то иную, более удаленную область мусульманского мира.
— Вагнер — это будущее, — провозгласил граф Шмальц. — Что за совершенные, блистательные новшества! Все движется с такой невероятной точностью, словно тщательно подогнанные детали в сложной машине. Это — величайшая музыка двадцатого века. Штраус и Малер — просто путаники, которые отчаянно потчуют нас неблагозвучными пустяками, не давая существенных и возвышенных мелодий.
— Такой яркий свет, такая черная тень! — воскликнул Фроменталь. — О, эта вдохновенная вульгарность! — И он восхищенно расхохотался. Он воспринимал немецкую серьезность с традиционной французской подозрительностью. — Вы, как мне кажется, противник империализма.
Его отношение к графу Шмальцу было скорее вызывающим. Все мы знали, что у Шмальца семья в Восточной Африке и он собирался ее посетить после отъезда из Марракеша.
— Вы предпочли бы, мой дорогой граф, французское влияние или то варварство, которое существовало здесь до нашего прибытия?
— Не нужно сравнивать благотворный империализм с диким племенным строем, — заявил немец. — Я согласен, в первом случае возможен хотя бы намек на оппозицию, а во втором подобное просто невероятно. Но это не единственный выбор. Таково мое мнение.
— Вы думаете, старина, что слабая власть должна сама решать, с какой сильной властью она свяжет свою судьбу?
Мистер Уикс постоянно возвращался к любимой теме: большинство неевропейских стран, включая Америку, если им предоставить выбор, пожелают жить под защитой государственного флага Соединенного Королевства. Он воображал некий Пакс Британника, который воцарится на земном шаре с помощью гигантских дирижаблей, способствуя торговле и увеличивая богатство всех, кто решил присоединиться к великому Содружеству наций. Он рассматривал империю, созданную его страной, как ядро нового мирового порядка, при котором справедливость и мир станут доступными для всех. Я с восторгом выслушивал его оптимистические фантазии, но не мог понять, как они воплотятся в реальность, если не воззвать к силе Христа; однако мистер Уикс, вдобавок к прочим странностям характера, оказался сторонником старомодного и примитивного атеизма.
Другие гости (которые приезжали на пару недель и зачастую были всего лишь собирателями анекдотов, а экзотический опыт хотели использовать в своих послеобеденных беседах — им хватило бы его на десять или двадцать лет) выступали против того, что они называли социализмом мистера Уикса. На деле же он именовал себя синдикалистом и развивал мнения унылого нудиста Уильяма Морриса[661], который настаивал на том, что должен работать голым в оксфордской плотницкой лавке, подражая своему кумиру Блейку. Оба думали, что они могут построить Новый Иерусалим из бесконечных стихов, пользуясь палитрой художника и несколькими перьями из ласточкиного хвоста. Мистер Уикс не соглашался только с резким протестантизмом прерафаэлита, но снисходительно замечал, что Моррис просто родился слишком рано. Я так и вижу, как этот сумасшедший с могучим задом склоняется над беленым столом; огромные гениталии, которые сделали его настоящим Тарзаном для некой Джейн, легко и ровно покачиваются, пока стружки падают со стола — художник занят изготовлением нового буфета! Я не отрицаю заслуг Морриса как производителя мебели или как декоратора. Миссис Корнелиус не раз говорила, что ей нравились его обои; но они слишком дороги, даже у «Сандерсона»[662]. Г. К. Честертон[663] тоже был учеником этого добродушного викторианского мечтателя и развивал его взгляды в газете, которую сам основал. Я не видел ничего дурного в его идеях, как и в идеях мистера Уикса, но они были столь же сильно испорчены католицизмом, сколь идеи Уикса были испорчены вероотступничеством. В наши дни такие крупные мужчины становятся трансвеститами. Они никогда не удовлетворяются достигнутым.
Между службой у марокканского паши и у голливудского магната есть немало общего. Вы можете ждать и того, и другого в течение многих часов, иногда месяцев. Они меняют мнения чаще, чем нижнее белье, и неизменно удивляются, что вы не можете исполнить их мгновенные прихоти (обычно связанные с уничтожением всего сделанного ранее). Наниматель также обрушивает на вас большой, но неравномерный поток денег, лишая возможности строить долгосрочные планы и ставя работника в зависимость от воли хозяина. Он хочет, чтобы вы постоянно общались с ним, делались его задушевным другом, когда в три утра он пресытится своими новыми сексуальными завоеваниями. В иных случаях можно ожидать, что он пройдет мимо, даже не признав вас. Вы становитесь всего лишь тенью в лучах его тщеславия. Подобно его женщинам или мальчикам, вы — просто способ провести время. И все же, пока вы у него в фаворитах, он наделяет вас немалой властью. Вам достается значительная часть его влияния, хотя вы полезны и достойны привязанности не больше, чем хороший охотничий пес. Мой новый патрон был, надо признаться, несколько более терпимым к человеческим слабостям, чем многие другие тираны, а я так устал от пережитых испытаний, что очень быстро привык к изобилию, обретенному под покровительством паши. Я принимал как должное новообретенную власть и безопасность, которыми наслаждался при дворе — точно так же как в Голливуде. И в самом деле, когда я просыпался утром, стоял на балконе и смотрел на высокие пальмы, на мавританские крыши и зубчатые стены, на башни муэдзинов и горы, мне казалось, что я вернулся в Голливуд. Почему было не потратить несколько месяцев жизни на это замечательное предприятие? У меня не находилось особых причин торопиться обратно в Америку. Я пил шербет. Я читал книги. Что еще мне можно было делать?
Через несколько дней после прибытия я снова пристал с разговорами к мистеру Миксу. Теперь я положил руку на его объектив и шутливо предупредил, что буду делать это каждый раз, когда его вижу, если он не явится тем же вечером в мой номер в отеле «Трансатлантик». Он согласился быстро и легко, как мальчик, не привыкший высказывать собственное мнение.
— Я буду. А теперь позволь мне уйти, Макс.
Но он выглядел расстроенным и явно не хотел соглашаться. Он казался усталым, почти измученным и думал о чем-то своем. В первые дни я получил помещение в резиденции паши — в одном из нескольких небольших зданий, примыкавших ко двору, где размещались почетные гости или высокопоставленные должностные лица. Все эти постройки были из одинакового оранжево-розового камня, с зелеными плиточными крышами; окна их выходили только во внутренний двор, как в любом здании в той части Марракеша, которую называли мединой, то есть Старым городом. Новые французские администраторы и торговцы возводили для себя прекрасные особняки за окружавшей медину стеной. Некоторые из построек, если забыть о цвете, могли украсить любую провинциальную улочку — от Брюсселя до Барселоны. Помимо коммерческого чутья, империализм еще склонен к банальности.
Теперь я оставался гостем паши в единственном приличном отеле в Марракеше, названном «Трансатлантик» — полагаю, в честь американцев, которые сочли новую колонию достаточно безопасной, чтобы отсюда начать отважное наступление на таинственный Восток. Американцы пойдут куда угодно, если там есть приличные туалетные комнаты. Первое действие любой страны, желающей привлечь доллары США, — заказать сантехнику у «Томаса Крэппера и сыновей»[664], причем лучшие модели. Так и Великобритания извлекает выгоду из психологии своих новых хозяев. «Без американцев, — говорит водопроводчик в пабе (его называют Флэш Гордон[665]), — британская туалетная промышленность пошла бы псу под хвост». Других метафор он не признает. «Как только японец помочится — Стаффордширу перекроет кислород», — предсказывает он. В политике он просто тупица. Он как-то сказал, что люди вроде меня засорили коллектор истории. Если так, то все потому, что история не может вызвать тебя, ответил я. Эти водопроводчики все одинаковы. Они в целом мире прославились. Заговорите с берлинцем о его огорчениях — и он вспомнит о водопроводчиках, заговорите о грабительских счетах — и бомбейский брамин закричит: «Водопроводчик!» В Каире «водопроводчик» — прозвище любого кровопийцы или вымогателя, а в Сиднее «утопить водопроводчика» означает выбраться из передряги. Москвичи и сегодня считают водопроводчиков вульгарными нуворишами, теперь живущими в тех же самых многоквартирных домах, где обитают академики и инженеры! «И тебе хватает нахальства, — кричу я Гордону, — называть меня эксплуататором!» Водопровод в «Трансатлантике» близ Маммуния-гарденз оставлял желать лучшего (хотя он был европейского, а не турецкого типа), так как воду часто отключали по таинственным причинам. Однако я мог регулярно принимать душ и пользоваться западным мылом, что казалось настоящей роскошью. Даже самые гостеприимные обитатели пустыни старались экономить воду. Впрочем, некоторые наслаждались, попусту расходуя запасы. Миссис Корнелиус как-то убиралась у одного араба. Все краны в доме были открыты. Ему нравился звук льющейся воды — он говорил, что это лучшая музыка, которая ему ничего не стоила!
Мистер Микс явился ко мне в номер, расположенный на верхнем этаже «Трансатлантик». На балконе можно было насладиться теплотой летней ночи, естественными геометрическими узорами пальмовых рощ и далеких гор под алмазными звездами и золотой луной. Камердинер уже лег спать, и я сам открыл дверь Миксу. Мой номер был обставлен в том богатом мавританском стиле, который можно увидеть разве что в лучших ресторанах. Мистер Микс вошел и закрыл за собой зеркальную дверь. Он был одет в тропический костюм цвета хаки и большую широкополую шляпу. Мистер Микс снял головной убор и попробовал шербет, которым я его угостил (мне пришлось отказаться от алкоголя — теперь я пил очень редко и в определенной компании). Гость тотчас спросил, есть ли у меня «снежок», и я сказал, что немного осталось. Я мог предложить ему пару дорожек. Он поблагодарил и тут же расслабился и извинился за свое поведение.
— Приходилось держаться подальше от тебя, Макс. Паша не любит, когда у его мальчиков появляются друзья в другом лагере. Но теперь ты в нашей команде. Наверное, это хорошо. Я тебе все быстро расскажу, Макс, я попал в беду и должен выбраться отсюда. Я на крючке у паши, и мне нужно отработать долг.
Теперь я все понял и тотчас испытал прилив сочувствия.
— Мистер Микс! Так ты хочешь купить себе свободу! Тебя все-таки захватили работорговцы!
Он казался смущенным.
— Не совсем, Макс.