Горюч камень Алатырь
Часть 38 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Серая от ярости Устинья начала подниматься на ноги. Один из братьев молча помог ей.
– Малого развяжите! – потребовала она.
– Убежит! – возразил Гришка.
– Убегу! – подтвердил Петька.
– Вместе убежим, – пообещала им обоим Устинья, – Только опосля. Я вам, ребята, живой не дамся. Двух уж покалечила, остальные – очереди ждите!
Братья заухмылялись, но как-то невесело. Петьке, однако, всё же развязали руки, и он тут же выхватил у старшего «разбойника» Танюшку. Василису, посовещавшись, распутали тоже («Куда она, брюхатая, по лесу сбежит?»). Но освободить Устинью не решился никто, да она и не просила об этом. Молча, брезгливо отбросила головой руки Гришки, встала на колени, затем – на ноги. И зашагала впереди всех сама. Огромный Егор только попятился, когда Устинья проходила мимо, и украдкой сплюнул через плечо.
Они шли целый день, минуя то сумрачные еловые пролески, то солнечные косогоры, сплошь покрытые молодой травой, то каменистые холмы, где скакали по вековым валунам ещё серые, не облинявшие белки и полосатые, вёрткие бурундуки. Перебирались вброд через ручьи, несущие по камням сухостой и прелую хвою, петляли между могучими кедрами. Устинья за весь день не произнесла ни слова, не отвечала, когда обращались к ней. Лишь когда Петька в который раз принялся осыпать похитителей каторжанской бранью, она вполголоса велела:
– Перестань.
– Да как же ещё-то с ними?! – Петька повернул к ней чумазое, всё в дорожках высохших слёз лицо. – Нешто по-другому надо?
– Никак не надо. Много чести. А слов таких я чтоб от тебя не слыхала, малой! Они – нелюди, так ты-то таким же не будь.
Идущий рядом Егор обиженно насупился, но промолчал. Петька опалил его мрачным взглядом. Сквозь зубы сказал:
– Погоди, рассучий сын: вернётся дядя Ефим-то…
– Петька!!! – рявкнула Устинья.
– Молчу…
Тяжелее всех пришлось Василисе. С огромным животом, на опухших ногах, она устала уже через полверсты. Но когда Гришка подошёл взять её на руки, Васёна набросилась на него так, что парень, не удержавшись на ногах, повалился спиной в кусты можжевельника. Братья загудели. Старший негромко, увещевающе сказал:
– Да не бесись ты, дура, – дитя скинешь! Куда ты с таким пузырём сама пошагаешь?
– Плевать! Отойдите! Пущай не трогает меня! – заливаясь злыми слезами, кричала Василиса, – Горло переем! Я сама, сама пойду!
Ненадолго воцарилось молчание. Затем старший повернулся к Устинье:
– Вели ей Гришке на руки пойти. Ведь всем хуже будет, коли перекрутит её.
Устинья посмотрела на ощетинившуюся Василису серыми, холодными глазами. Вздохнув, сказала:
– Полезай к нему на горб, Васёнка. Береги дитё. Последняя память ведь нам…
Василиса закрыла лицо руками, и худые плечи её затряслись.
– Да пропади ты, блажная! – взорвался Гришка, одним прыжком вскакивая на ноги. Его измазанное влажной землёй лицо перекосилось от бешенства. – Я и сам её не потащу! Федька, бери, волоки! Сам и женись на ей!
– Ты-то хоть не дури, – велел старший. Гришка шумно выдохнул, подошёл к Василисе и, стараясь не смотреть ей в лицо, осторожно поднял девушку на руки. Сквозь зубы сказал:
– Попозже брату передам.
В ответ Василиса отчётливо и ясно произнесла четыре слова, от которых поморщился даже Петька. Братья только покрутили головами. Ни один из них не ухмыльнулся. В полном молчании похитители и пленники продолжили путь.
Небо уже начало блёкнуть и тени деревьев посинели и вытянулись, когда путники поднялись на небольшую горку, сплошь покрытую молодой порослью елей и сосенок. Братья остановились.
– Пришли, – хмуро уронил старший. Усталая, злая, искусанная комарами Устинья хмуро взглянула из-под бровей – и чудом не ахнула.
Поодаль, на большом взгорке, стояли, тесно прижимаясь друг к другу, четыре избы-пятистенки из толстых сосновых брёвен. Забора не было. Избы стояли, как богатыри в чистом поле, плечо к плечу, – мощные, на высоких подклетах, срубленные старательно и любовно, с большими окнами, крепкими крышами и крытыми переходами-галереями от дома к дому. Позади виднелись хозяйственные постройки – такие же крепкие и ладные. А вокруг расстилался бесконечный хвойный лес, далеко-далеко переходящий в синие мохнатые взгорья. «И Прокоп Матвеевич такому хозяйству позавидовал бы… – вспомнила Устинья своего болотеевского свёкра, – Справно отстроились, лиходеи…»
Перед избами носилась ватага ребятишек. Увидев подходящих людей, они остановились. Из крайней избы вышла баба лет тридцати с замкнутым, узким, некрасивым лицом. Посмотрела на пришедших и, круто развернувшись, ушла обратно. Прикрикнула с крыльца – и дети, словно солдаты, все разом убежали в кранюю избу.
С минуту на подворье было пусто. Затем по высокому, в пять ступеней, крыльцу спустилась худая, крепкая старуха в коричневом сарафане и сбитом на затылок платке. Глаза у неё были тёмные, в мелкой сетке морщин, губы сжаты в тонкую скобку Было видно, что улыбается эта бабка редко. Подойдя, она молча взглянула на старшего из братьев.
– Привели, – коротко сказал тот. – Тятя не ворочался ещё?
– Нет покуда, – отрывисто сказала старуха. – Куда баб девать?
– Сам не знаю. Кидаются, как рыси, – он сумрачно кивнул на Устинью. – Посмотри, что вот эта оглобля с Егоршей сотворила! Чудом жилу шейную не порвала!
«Оглобля» лишь смерила его коротким взглядом. Ныли плечи, саднили руки, которые Устинье так и не развязали – лишь ослабили слегка верёвку. Краем глаза она взглянула на Василису. Та безжизненным кулём висела на Гришке. Из её зажмуренных глаз ползли одна за другой слёзы, и рубаха парня на левом плече была уже темна от них. Петька рассадил себе пятку об острую лесину и сейчас, прыгая на одной ноге, пытался залепить рану молодыми листиками «мышьей травки». Танюшка уснула на руках старшего брата.
– Дитё в хату отнесите, – распорядилась старуха.
– Мне, – тихо велела Устинья. – Мне моё дитё. Бога побойся, упыриха старая!
– Коль не будешь дурить – отдам, – пообещала старуха. Подойдя, внимательно осмотрела Устинью; ощупав ей руки и плечи, одобрительно кивнула. Устинья зло отстранилась.
– Что латошишь, как лошадь? Сама видишь – сильная я! Живой не дамся!
– Куда денешься, – тускло сказала старуха. – Ваня, ты её покуда в подклет запри. А брюхатую ведите в избу.
– Нет! – забилась Василиса. – Мы вместе, вместе мы! Пустите! Пусти, собачий сын!
– Уведи, Гришка, – распорядилась старуха.
– Коли детей мне не отдашь – никуда не пойду, – таким же тихим, бесстрастным голосом сказала Устинья. – Коли долго связанной держать станете – руки отнимутся, в работу после не сгожусь. А ежели распутывать против моей воли станете… – Устинья смолкла, пристально посмотрела на Егора со сбившейся повязкой на шее, нехорошо усмехнулась. Тот, сопя, отвернулся.
– За что в каторге была, лапушка? – почти ласково спросила старуха.
– За убийство, бабушка, – так же ласково ответила Устинья. – Двоих на пару с мужем уходила. И Васёна наша за то же самое.
– Ох, грехи наши тяжкие… – искренне и горестно вздохнула хозяйка. – Плюнула б я на вас, гадюки… да где ж сынам других взять? Леший с тобой, забирай своё отродье. Да чур не брыкаться, когда запирать стану!
Устинья промолчала. Но, когда их ввели в большой, добротно сбитый сарай, наполовину заполненный прошлогодним сеном, без спора дала развязать себе руки. Тяжёлая дверь захлопнулась, упал засов. Устинья тяжело осела на пол и закрыла глаза.
– Что, тётя Устя? – тихо спросил Петька.
– Ничего, малой. Отдохнуть надо. После… после думать будем.
Ночью над лесом поднялась рыжая луна. Братья договорились спать по очереди, но заснуть ни у одного, ни у другого так и не вышло. Луна шла через небо, плавно минуя то переплетение узловатых кедровых ветвей, то голубую, лёгкую цепочку ночных туч, то непроглядную, чуть сбрызнутую звёздами темень неба. Тени деревьев в серебристом свете тянулись через пологий берег, шумела на перекатах река, кричала резким, стонущим голосом какая-то птица в чаще, – а братья всё говорили и говорили. Дед Трофим, связанный и усаженный на куче лапника так, чтобы его можно было видеть, не то спал, не то притворялся. Буряты устроились чуть поодаль, на расстеленных кошмах. Перед тем, как лечь спать, они долго и обстоятельно беседовали с Антипом на своём языке.
– И когда ты по-ихнему выучиться успел? – поинтересовался Ефим.
– А как же ещё? – пожал плечами Антип. – Я же с ними всю зиму прожил. Полгода, почитай. Хочешь-не хочешь, а выучишься.
– Как ты вылез-то из той дыры? Нешто ангелы на крыльях вынесли?
– Ангелов не было, – серьёзно ответил Антип, – А волокло под землёй, верно, версту, а то и три. О камни так било, что едва сознанье не утратил. Вода ледяная, о камни швыряет, и темень кромешная, как в аду… – Антип опустил голову, вспоминая. Ефим жадно, подавшись вперёд всем телом, смотрел на брата.
– И то ещё свезло, что в памяти оставался! Потому, если б обеспамятел, враз бы воды нахлебался – и тут уж поминай как звали… И глаз почти что сразу выстегнуло. Больно было – страсть… Насилу увидел, что светлеет впереди-то и прямо туда несёт… И ведь выволокло на свет! Кругом – камни да горы, снегом уж обдёрнуты, за горами лес едва виден… А я – мокрый наскрозь, весь в кровище, глаза нет, и обе ноги перебиты! Полдня на пузе до леса полз, думал – хоть яму найти какую, отлежаться… И нет бы подумать, что в лесу звери съедят! На кровь, на запах повыйдут – и всё… Когда смекнул, уж обратно ползти сил не было. Думаю – ладно, видать, время моё пришло. Сколько провалялся там под ёлками – не помню. То в жар кидало, то в холод… Потом гляжу – волк из лесу выходит. За ним – другой, третий… А я уже даже шишки в них кинуть не мог. Лежу, смотрю на них – а они на меня. Глаза зелёные… С лапы на лапу переступают, будто плясать примеряются, – да всё ближе и ближе. А я понимаю, что смерть пришла, – и, как на грех, даже молитвы вспомнить не могу! И только одно в голове почему-то крутится: сеет ли тятька рожь об этот год, али овсу очередь? – увидев недоверчивое, почти испуганное выражение лица брата, Антип усмехнулся, – Ты не думай, я в своём уме. Но вот тогда, когда погибели ждал, – одни только тятины овсы в мыслях стояли. Сам не знаю, отчего… Потом вдруг раз – волки разом с места снялись и ушли! Я ещё удивился: нешто в кои веки Господь вовремя проснулся? Смотрю – конные из леса выходят. Вижу – буряты. Ну, думаю, второй раз смерть подошла: сейчас прирежут да ремки сымут… Одна рожа надо мной наклоняется, смотрю – наш Гамбо! А боле ничего и не помню: сомлел. В чувствие только в ихней юрте пришёл. Там за меня бабка Бадарма взялась. Уж и мучила! – Антип передёрнул плечами, вспоминая. – Ноги мои несчастные и крутила, и вертела, и в какие-то камни зажимала, и листьями горячими обвёртывала… Как есть Устя Даниловна, только вместо сказок всё визжала да руками на меня махала. Но, видишь, срослись за зиму кости-то! А глаза уж не вернуть… – он усмехнулся, – Зато теперь точно в рекрута не возьмут!
– С чего же буряты тебя на зиму у себя оставили? – сощурился Ефим.
– А нешто они не люди? – пожал плечами Антип. – Хоть и нехристи, а совесть на месте! Гамбо битый час со старшинами толковал, всё рассказывал, как мы его из ямины вытащили да как Устя Даниловна его болотной травой лечила. Да ещё повезло, что тятька его значительный человек у них оказался! Не то поп, не то колдун: в уваженье большом, значит! То есть, оставили меня зимовать. Меня поначалу-то тоска разбирала… Ведь знать не знал – живы вы, аль нет! Всё хотел вернуться, поглядеть… – голос Антипа вдруг оборвался, по лицу, всегда спокойному, пробежала короткая судорога. У Ефима болезненно дёрнулось сердце. Он сразу вспомнил, как сам сидел тогда, обхватив колени руками, у проклятого Алтан-камня, смотрел в чёрную дыру и понимал, что остался один…
– Буряты, понятно, меня не пущали: куда, мол, через лес по снегу на ногах перебитых! В первом же сугробе, мол, околеешь, аль волки сожрут… Гамбо больше всех шумел. Твоих-то, поди, говорил, и в живых-то уж нет, где это видано – по снегу зимой до Урала ползти! Понятно, прав был… Но меня такая тоска одолела, что уж рад был и петлю свить. Днём-то ещё ничего, дела находились… А ночью только глаза закроешь – перед глазами так вдвоём и стоите. Ты и…
Антип осёкся на полуслове. Ефим не переспросил. В костре звонко треснула ветка, обдала жарким светом лица братьев, спокойную физиономию спящего деда. Испуганно крикнув, метнулась в чащу большая крылатая тень. Луна нырнула в облако, и серебристые блики на воде погасли.
– Что ж там у тебя за дела были? – спросил Ефим, вспомнив, как сам всю зиму выть готов был от безделья, – Снег да холод – что робить-то? И в Расее об эту пору мужику делать нечего – только что за дровами в лес… А у бурят?
– У них-то как раз занятье есть! – усмехнулся Антип и на недоумённый взгляд брата пояснил, – А кони-то? У них же, братка, кони… ежели так сказать можно. Лошадки ихние маловаты, конечно. Верхи сядешь, а ноги волочатся – сущий Господь наш в Ерусалим въезжает на осле! Помнишь, как на образе-то у отца Никодима смотрели?
– Ну, буряты и сами маленьки. У них, поди, не волочатся!
– Ну, они-то куда как лихо сидят! – хмыкнул Антип. – Я им всю зиму лошадей лечил! Сами-то буряты в этом ничего не смыслят: вроде при конях всю жизнь, навроде наших цыган, а лечить не умеют, хоть убей! Я и червей выводил, и копыта правил, и грыжи вправлял, и объезжать их научил – помнишь, с репой-то горячей, как цыган Стёпка показывал?
– Репу-то где взял посредь зимы?
– Понятно, не было, жжёной тряпкой обошлись, – Антип вдруг хохотнул. – На это даже Гамбов тятька, дед Лодой, смотреть приходил, удивлялся! Уж как они меня остаться-то просили! Даже девок подсовывали: не захочу ли, мол, закон принять ихний?
– И как девки? – заинтересовался Ефим.
– Маленьки… – улыбнулся Антип. – Какие лошадки – таковы ж и девки. Куда на такой жениться: раздавишь ненароком.
– Васёнка-то твоя тяжёлая, – сообщил Ефим, – С недели на неделю опростаться должна.
– Вон как… – задумался Антип. – А я и не знал. Думал – пропала она у вас.
– Да я бы костьми лёг – а её сохранил! – возмутился Ефим.
– Да ведь Галданка мне и не сказал о ней! – увидев непонимающее лицо брата, Антип пояснил, – Галдан, охотник наш! Он мне и сказал, что жив ты! И Устя жива!
Ефим, наконец, понял, о чём говорит брат. Невольно поёжился, вспомнив сияющий солнцем и снегом день, смуглое узкоглазое лицо охотника в меховом малахае, вылетевшего на лыжах из леса и застывшего в трёх шагах от крыльца. При воспоминании о собственном беспомощном испуге по коже продрал мороз.
– Так это… ваш был, что ли?
– Наш! Галданка! Принёсся вечером в стойбище, хохочет, кричит: Антип, твоих встретил! Своими глазами, мол, видел, что вы в балагане у деда Трофима живёте! Мужик, говорит, огромный со зверской рожей и баба с косищей в руку толщиной! Я как услыхал – свету не взвидел! Чуть на пузе по снегу не пополз, лыжи у бурят выпрашивал – не дали, черти. Галданку-то тятька со старейшинами чуть не прибили опосля: надеялись, слышь-ко, что я у них навеки останусь… А про Васёнку Галдан ни слова не сказал. Я и подумал, что – померла…
– Малого развяжите! – потребовала она.
– Убежит! – возразил Гришка.
– Убегу! – подтвердил Петька.
– Вместе убежим, – пообещала им обоим Устинья, – Только опосля. Я вам, ребята, живой не дамся. Двух уж покалечила, остальные – очереди ждите!
Братья заухмылялись, но как-то невесело. Петьке, однако, всё же развязали руки, и он тут же выхватил у старшего «разбойника» Танюшку. Василису, посовещавшись, распутали тоже («Куда она, брюхатая, по лесу сбежит?»). Но освободить Устинью не решился никто, да она и не просила об этом. Молча, брезгливо отбросила головой руки Гришки, встала на колени, затем – на ноги. И зашагала впереди всех сама. Огромный Егор только попятился, когда Устинья проходила мимо, и украдкой сплюнул через плечо.
Они шли целый день, минуя то сумрачные еловые пролески, то солнечные косогоры, сплошь покрытые молодой травой, то каменистые холмы, где скакали по вековым валунам ещё серые, не облинявшие белки и полосатые, вёрткие бурундуки. Перебирались вброд через ручьи, несущие по камням сухостой и прелую хвою, петляли между могучими кедрами. Устинья за весь день не произнесла ни слова, не отвечала, когда обращались к ней. Лишь когда Петька в который раз принялся осыпать похитителей каторжанской бранью, она вполголоса велела:
– Перестань.
– Да как же ещё-то с ними?! – Петька повернул к ней чумазое, всё в дорожках высохших слёз лицо. – Нешто по-другому надо?
– Никак не надо. Много чести. А слов таких я чтоб от тебя не слыхала, малой! Они – нелюди, так ты-то таким же не будь.
Идущий рядом Егор обиженно насупился, но промолчал. Петька опалил его мрачным взглядом. Сквозь зубы сказал:
– Погоди, рассучий сын: вернётся дядя Ефим-то…
– Петька!!! – рявкнула Устинья.
– Молчу…
Тяжелее всех пришлось Василисе. С огромным животом, на опухших ногах, она устала уже через полверсты. Но когда Гришка подошёл взять её на руки, Васёна набросилась на него так, что парень, не удержавшись на ногах, повалился спиной в кусты можжевельника. Братья загудели. Старший негромко, увещевающе сказал:
– Да не бесись ты, дура, – дитя скинешь! Куда ты с таким пузырём сама пошагаешь?
– Плевать! Отойдите! Пущай не трогает меня! – заливаясь злыми слезами, кричала Василиса, – Горло переем! Я сама, сама пойду!
Ненадолго воцарилось молчание. Затем старший повернулся к Устинье:
– Вели ей Гришке на руки пойти. Ведь всем хуже будет, коли перекрутит её.
Устинья посмотрела на ощетинившуюся Василису серыми, холодными глазами. Вздохнув, сказала:
– Полезай к нему на горб, Васёнка. Береги дитё. Последняя память ведь нам…
Василиса закрыла лицо руками, и худые плечи её затряслись.
– Да пропади ты, блажная! – взорвался Гришка, одним прыжком вскакивая на ноги. Его измазанное влажной землёй лицо перекосилось от бешенства. – Я и сам её не потащу! Федька, бери, волоки! Сам и женись на ей!
– Ты-то хоть не дури, – велел старший. Гришка шумно выдохнул, подошёл к Василисе и, стараясь не смотреть ей в лицо, осторожно поднял девушку на руки. Сквозь зубы сказал:
– Попозже брату передам.
В ответ Василиса отчётливо и ясно произнесла четыре слова, от которых поморщился даже Петька. Братья только покрутили головами. Ни один из них не ухмыльнулся. В полном молчании похитители и пленники продолжили путь.
Небо уже начало блёкнуть и тени деревьев посинели и вытянулись, когда путники поднялись на небольшую горку, сплошь покрытую молодой порослью елей и сосенок. Братья остановились.
– Пришли, – хмуро уронил старший. Усталая, злая, искусанная комарами Устинья хмуро взглянула из-под бровей – и чудом не ахнула.
Поодаль, на большом взгорке, стояли, тесно прижимаясь друг к другу, четыре избы-пятистенки из толстых сосновых брёвен. Забора не было. Избы стояли, как богатыри в чистом поле, плечо к плечу, – мощные, на высоких подклетах, срубленные старательно и любовно, с большими окнами, крепкими крышами и крытыми переходами-галереями от дома к дому. Позади виднелись хозяйственные постройки – такие же крепкие и ладные. А вокруг расстилался бесконечный хвойный лес, далеко-далеко переходящий в синие мохнатые взгорья. «И Прокоп Матвеевич такому хозяйству позавидовал бы… – вспомнила Устинья своего болотеевского свёкра, – Справно отстроились, лиходеи…»
Перед избами носилась ватага ребятишек. Увидев подходящих людей, они остановились. Из крайней избы вышла баба лет тридцати с замкнутым, узким, некрасивым лицом. Посмотрела на пришедших и, круто развернувшись, ушла обратно. Прикрикнула с крыльца – и дети, словно солдаты, все разом убежали в кранюю избу.
С минуту на подворье было пусто. Затем по высокому, в пять ступеней, крыльцу спустилась худая, крепкая старуха в коричневом сарафане и сбитом на затылок платке. Глаза у неё были тёмные, в мелкой сетке морщин, губы сжаты в тонкую скобку Было видно, что улыбается эта бабка редко. Подойдя, она молча взглянула на старшего из братьев.
– Привели, – коротко сказал тот. – Тятя не ворочался ещё?
– Нет покуда, – отрывисто сказала старуха. – Куда баб девать?
– Сам не знаю. Кидаются, как рыси, – он сумрачно кивнул на Устинью. – Посмотри, что вот эта оглобля с Егоршей сотворила! Чудом жилу шейную не порвала!
«Оглобля» лишь смерила его коротким взглядом. Ныли плечи, саднили руки, которые Устинье так и не развязали – лишь ослабили слегка верёвку. Краем глаза она взглянула на Василису. Та безжизненным кулём висела на Гришке. Из её зажмуренных глаз ползли одна за другой слёзы, и рубаха парня на левом плече была уже темна от них. Петька рассадил себе пятку об острую лесину и сейчас, прыгая на одной ноге, пытался залепить рану молодыми листиками «мышьей травки». Танюшка уснула на руках старшего брата.
– Дитё в хату отнесите, – распорядилась старуха.
– Мне, – тихо велела Устинья. – Мне моё дитё. Бога побойся, упыриха старая!
– Коль не будешь дурить – отдам, – пообещала старуха. Подойдя, внимательно осмотрела Устинью; ощупав ей руки и плечи, одобрительно кивнула. Устинья зло отстранилась.
– Что латошишь, как лошадь? Сама видишь – сильная я! Живой не дамся!
– Куда денешься, – тускло сказала старуха. – Ваня, ты её покуда в подклет запри. А брюхатую ведите в избу.
– Нет! – забилась Василиса. – Мы вместе, вместе мы! Пустите! Пусти, собачий сын!
– Уведи, Гришка, – распорядилась старуха.
– Коли детей мне не отдашь – никуда не пойду, – таким же тихим, бесстрастным голосом сказала Устинья. – Коли долго связанной держать станете – руки отнимутся, в работу после не сгожусь. А ежели распутывать против моей воли станете… – Устинья смолкла, пристально посмотрела на Егора со сбившейся повязкой на шее, нехорошо усмехнулась. Тот, сопя, отвернулся.
– За что в каторге была, лапушка? – почти ласково спросила старуха.
– За убийство, бабушка, – так же ласково ответила Устинья. – Двоих на пару с мужем уходила. И Васёна наша за то же самое.
– Ох, грехи наши тяжкие… – искренне и горестно вздохнула хозяйка. – Плюнула б я на вас, гадюки… да где ж сынам других взять? Леший с тобой, забирай своё отродье. Да чур не брыкаться, когда запирать стану!
Устинья промолчала. Но, когда их ввели в большой, добротно сбитый сарай, наполовину заполненный прошлогодним сеном, без спора дала развязать себе руки. Тяжёлая дверь захлопнулась, упал засов. Устинья тяжело осела на пол и закрыла глаза.
– Что, тётя Устя? – тихо спросил Петька.
– Ничего, малой. Отдохнуть надо. После… после думать будем.
Ночью над лесом поднялась рыжая луна. Братья договорились спать по очереди, но заснуть ни у одного, ни у другого так и не вышло. Луна шла через небо, плавно минуя то переплетение узловатых кедровых ветвей, то голубую, лёгкую цепочку ночных туч, то непроглядную, чуть сбрызнутую звёздами темень неба. Тени деревьев в серебристом свете тянулись через пологий берег, шумела на перекатах река, кричала резким, стонущим голосом какая-то птица в чаще, – а братья всё говорили и говорили. Дед Трофим, связанный и усаженный на куче лапника так, чтобы его можно было видеть, не то спал, не то притворялся. Буряты устроились чуть поодаль, на расстеленных кошмах. Перед тем, как лечь спать, они долго и обстоятельно беседовали с Антипом на своём языке.
– И когда ты по-ихнему выучиться успел? – поинтересовался Ефим.
– А как же ещё? – пожал плечами Антип. – Я же с ними всю зиму прожил. Полгода, почитай. Хочешь-не хочешь, а выучишься.
– Как ты вылез-то из той дыры? Нешто ангелы на крыльях вынесли?
– Ангелов не было, – серьёзно ответил Антип, – А волокло под землёй, верно, версту, а то и три. О камни так било, что едва сознанье не утратил. Вода ледяная, о камни швыряет, и темень кромешная, как в аду… – Антип опустил голову, вспоминая. Ефим жадно, подавшись вперёд всем телом, смотрел на брата.
– И то ещё свезло, что в памяти оставался! Потому, если б обеспамятел, враз бы воды нахлебался – и тут уж поминай как звали… И глаз почти что сразу выстегнуло. Больно было – страсть… Насилу увидел, что светлеет впереди-то и прямо туда несёт… И ведь выволокло на свет! Кругом – камни да горы, снегом уж обдёрнуты, за горами лес едва виден… А я – мокрый наскрозь, весь в кровище, глаза нет, и обе ноги перебиты! Полдня на пузе до леса полз, думал – хоть яму найти какую, отлежаться… И нет бы подумать, что в лесу звери съедят! На кровь, на запах повыйдут – и всё… Когда смекнул, уж обратно ползти сил не было. Думаю – ладно, видать, время моё пришло. Сколько провалялся там под ёлками – не помню. То в жар кидало, то в холод… Потом гляжу – волк из лесу выходит. За ним – другой, третий… А я уже даже шишки в них кинуть не мог. Лежу, смотрю на них – а они на меня. Глаза зелёные… С лапы на лапу переступают, будто плясать примеряются, – да всё ближе и ближе. А я понимаю, что смерть пришла, – и, как на грех, даже молитвы вспомнить не могу! И только одно в голове почему-то крутится: сеет ли тятька рожь об этот год, али овсу очередь? – увидев недоверчивое, почти испуганное выражение лица брата, Антип усмехнулся, – Ты не думай, я в своём уме. Но вот тогда, когда погибели ждал, – одни только тятины овсы в мыслях стояли. Сам не знаю, отчего… Потом вдруг раз – волки разом с места снялись и ушли! Я ещё удивился: нешто в кои веки Господь вовремя проснулся? Смотрю – конные из леса выходят. Вижу – буряты. Ну, думаю, второй раз смерть подошла: сейчас прирежут да ремки сымут… Одна рожа надо мной наклоняется, смотрю – наш Гамбо! А боле ничего и не помню: сомлел. В чувствие только в ихней юрте пришёл. Там за меня бабка Бадарма взялась. Уж и мучила! – Антип передёрнул плечами, вспоминая. – Ноги мои несчастные и крутила, и вертела, и в какие-то камни зажимала, и листьями горячими обвёртывала… Как есть Устя Даниловна, только вместо сказок всё визжала да руками на меня махала. Но, видишь, срослись за зиму кости-то! А глаза уж не вернуть… – он усмехнулся, – Зато теперь точно в рекрута не возьмут!
– С чего же буряты тебя на зиму у себя оставили? – сощурился Ефим.
– А нешто они не люди? – пожал плечами Антип. – Хоть и нехристи, а совесть на месте! Гамбо битый час со старшинами толковал, всё рассказывал, как мы его из ямины вытащили да как Устя Даниловна его болотной травой лечила. Да ещё повезло, что тятька его значительный человек у них оказался! Не то поп, не то колдун: в уваженье большом, значит! То есть, оставили меня зимовать. Меня поначалу-то тоска разбирала… Ведь знать не знал – живы вы, аль нет! Всё хотел вернуться, поглядеть… – голос Антипа вдруг оборвался, по лицу, всегда спокойному, пробежала короткая судорога. У Ефима болезненно дёрнулось сердце. Он сразу вспомнил, как сам сидел тогда, обхватив колени руками, у проклятого Алтан-камня, смотрел в чёрную дыру и понимал, что остался один…
– Буряты, понятно, меня не пущали: куда, мол, через лес по снегу на ногах перебитых! В первом же сугробе, мол, околеешь, аль волки сожрут… Гамбо больше всех шумел. Твоих-то, поди, говорил, и в живых-то уж нет, где это видано – по снегу зимой до Урала ползти! Понятно, прав был… Но меня такая тоска одолела, что уж рад был и петлю свить. Днём-то ещё ничего, дела находились… А ночью только глаза закроешь – перед глазами так вдвоём и стоите. Ты и…
Антип осёкся на полуслове. Ефим не переспросил. В костре звонко треснула ветка, обдала жарким светом лица братьев, спокойную физиономию спящего деда. Испуганно крикнув, метнулась в чащу большая крылатая тень. Луна нырнула в облако, и серебристые блики на воде погасли.
– Что ж там у тебя за дела были? – спросил Ефим, вспомнив, как сам всю зиму выть готов был от безделья, – Снег да холод – что робить-то? И в Расее об эту пору мужику делать нечего – только что за дровами в лес… А у бурят?
– У них-то как раз занятье есть! – усмехнулся Антип и на недоумённый взгляд брата пояснил, – А кони-то? У них же, братка, кони… ежели так сказать можно. Лошадки ихние маловаты, конечно. Верхи сядешь, а ноги волочатся – сущий Господь наш в Ерусалим въезжает на осле! Помнишь, как на образе-то у отца Никодима смотрели?
– Ну, буряты и сами маленьки. У них, поди, не волочатся!
– Ну, они-то куда как лихо сидят! – хмыкнул Антип. – Я им всю зиму лошадей лечил! Сами-то буряты в этом ничего не смыслят: вроде при конях всю жизнь, навроде наших цыган, а лечить не умеют, хоть убей! Я и червей выводил, и копыта правил, и грыжи вправлял, и объезжать их научил – помнишь, с репой-то горячей, как цыган Стёпка показывал?
– Репу-то где взял посредь зимы?
– Понятно, не было, жжёной тряпкой обошлись, – Антип вдруг хохотнул. – На это даже Гамбов тятька, дед Лодой, смотреть приходил, удивлялся! Уж как они меня остаться-то просили! Даже девок подсовывали: не захочу ли, мол, закон принять ихний?
– И как девки? – заинтересовался Ефим.
– Маленьки… – улыбнулся Антип. – Какие лошадки – таковы ж и девки. Куда на такой жениться: раздавишь ненароком.
– Васёнка-то твоя тяжёлая, – сообщил Ефим, – С недели на неделю опростаться должна.
– Вон как… – задумался Антип. – А я и не знал. Думал – пропала она у вас.
– Да я бы костьми лёг – а её сохранил! – возмутился Ефим.
– Да ведь Галданка мне и не сказал о ней! – увидев непонимающее лицо брата, Антип пояснил, – Галдан, охотник наш! Он мне и сказал, что жив ты! И Устя жива!
Ефим, наконец, понял, о чём говорит брат. Невольно поёжился, вспомнив сияющий солнцем и снегом день, смуглое узкоглазое лицо охотника в меховом малахае, вылетевшего на лыжах из леса и застывшего в трёх шагах от крыльца. При воспоминании о собственном беспомощном испуге по коже продрал мороз.
– Так это… ваш был, что ли?
– Наш! Галданка! Принёсся вечером в стойбище, хохочет, кричит: Антип, твоих встретил! Своими глазами, мол, видел, что вы в балагане у деда Трофима живёте! Мужик, говорит, огромный со зверской рожей и баба с косищей в руку толщиной! Я как услыхал – свету не взвидел! Чуть на пузе по снегу не пополз, лыжи у бурят выпрашивал – не дали, черти. Галданку-то тятька со старейшинами чуть не прибили опосля: надеялись, слышь-ко, что я у них навеки останусь… А про Васёнку Галдан ни слова не сказал. Я и подумал, что – померла…