Французская волчица
Часть 22 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Padre mio, я хочу вафлю.
Аппетитный запах вафель, доносившийся из лавки, приятно щекотал ноздри, и у мальчика сразу пропал всякий интерес ко всем этим королям, слишком быстро умиравшим и слишком часто менявшим свои замки. К тому же он отлично знал, что стоит начать просьбу со слов «padre mio», и наверняка добьешься выполнения любого своего желания; однако на этот раз обычная уловка не помогла.
– Нет, на обратном пути; сейчас ты испачкаешься. Хорошенько запомни то, чему я тебя учил. Не заговаривай с королевой, а только отвечай, если она сама к тебе обратится; не забудь стать на колени и поцеловать ей руку.
– Как в церкви?
– Нет, не как в церкви. Давай я покажу тебе, или нет, лучше объясню, а то мне трудно лишний раз становиться на колени из-за больной ноги.
Прохожие с любопытством наблюдали, как невысокий смуглый чужеземец учил в подворотне светловолосого мальчугана становиться на колени.
– ...Затем ты быстро подымешься, но только смотри не толкни королеву!
* * *
Замок тамплиеров претерпел большие изменения по сравнению с теми временами, когда там была резиденция мессира де Моле; прежде всего его разбили на несколько частей. Королеве Клеменции досталась большая квадратная башня с четырьмя караулками наверху, несколько второстепенных помещений, а также подсобные строения и конюшни, окружавшие с трех сторон просторный мощеный двор, позади которого находился сад. Остальная часть командорства, бывшего жилища рыцарей, оружейные мастерские, помещения для оруженосцев, были обнесены высокой оградой и использовались для иных целей. Огромный двор, где могло собраться разом много сотен человек, казался сейчас пустынным и мертвым. Праздничные носилки с белыми занавесками, ожидавшие королеву Клеменцию, чтобы отвезти ее на церемонию коронования, напоминали корабль, прибитый бурей или случаем к давно забытой гавани. Хотя вокруг носилок толпилось несколько конюших и слуг, от замка веяло тишиной и запустением.
Гуччо и Джаннино проникли в башню Тампля через те самые ворота, через которые двенадцать лет назад Жака де Моле, приведенного сюда из темницы, проводили на место казни. Залы были отделаны заново; но, несмотря на ковры и красивые изделия из слоновой кости, серебра и золота, эти тяжелые своды, эти узкие окна, эти заглушающие все шумы стены и даже самые размеры этой рыцарской резиденции не подходили для жилища женщины, женщины тридцати двух лет. Все, казалось, было предназначено для людей грубых, носящих мечи поверх одежды, людей, которые в свое время добились полного господства христианства на территории бывшей Римской империи. Для молодой вдовы Тампль стал настоящей тюрьмой.
Мадам Клеменция не заставила себя долго ждать. Она появилась уже одетая для предстоящей церемонии, в белом платье, с коротенькой вуалью, доходившей до верхней части груди, с королевской мантией на плечах; на голове у нее была золотая корона. Настоящая королева, такая, каких изображают на церковных витражах. Джаннино решил, что королевы носят такие наряды каждый день. Красивая, белокурая, величественная, неприступная, с отсутствующим взглядом, Клеменция Венгерская улыбалась натянутой улыбкой – так королевы без власти и королевства вынуждены улыбаться лицезреющему их народу.
Эта уже умершая, но еще не погребенная женщина коротала свои непомерно длинные дни за бесполезными занятиями; она коллекционировала ювелирные изделия, и это было последнее, чем она интересовалась в этом мире или делала вид, что интересуется.
У Гуччо, ожидавшего, что королева проявит больше волнения, встреча вызвала разочарование, мальчик же был в восторге, ибо воочию увидел сошедшую с неба святую в мантии, усеянной звездами.
Клеменция Венгерская любезным тоном задавала вопросы, что обычно помогает государям поддерживать беседу, когда им нечего сказать. Все попытки Гуччо направить разговор на общие воспоминания о Неаполе и буре оказались тщетными: королева явно избегала этой темы. Для нее и впрямь любое воспоминание было тягостным, и она гнала их от себя. А когда Гуччо, стараясь похвастаться Джаннино, заметил, что он был «молочным братом вашего сына, мадам», красивое лицо королевы приняло почти суровое выражение. Королевы не плачут при посторонних. Однако показывать ей живого, белокурого, пышущего здоровьем ребенка тех же лет, каких мог быть и ее сын, ребенка, которого вскормила та же грудь, что и ее сына, было чересчур жестоко, пусть даже эта жестокость и была непредумышленной.
Голос горя заглушил голос крови. Да и день, видимо, для визита был выбран неудачно, ибо Клеменция собиралась присутствовать на короновании третьей после нее королевы Франции. Она заставила себя любезно спросить:
– Чем будет заниматься этот прелестный ребенок, когда вырастет?
– Будет управлять банком, мадам, по крайней мере я надеюсь, что он изберет то же занятие, что его отец и все его предки.
Все его предки! Перед королевой Клеменцией стоял ее собственный сын, но она не видела его, и ей не суждено было никогда узнать об этом.
Она решила, что Гуччо пришел, чтобы потребовать уплаты какого-нибудь долга или оплаты счета за какую-нибудь золотую чашу или драгоценность, которые ей поставил его дядя. Она давно привыкла к требованиям поставщиков. И была поражена, поняв, что этот молодой человек явился лишь для того, чтобы увидеть ее. Так, значит, существуют еще люди, которые приходят к ней, ничего не требуя взамен – ни уплаты долга, ни услуги!
Гуччо велел сыну показать ее величеству королеве ладанку, которую тот носил на шее. Королева совсем о ней забыла, и Гуччо пришлось напомнить о больнице для бедных в Марселе, где она преподнесла ему этот подарок. «Этот юноша любил меня!» – подумалось ей.
Обманчивое утешение женщин, которым судьба отвела для любви слишком малый срок и которые живут воспоминаниями о тех чувствах, которые они когда-то внушали, пусть чувства эти были столь слабы, что их не осознавали даже те, кто их испытывал!
Она наклонилась, чтобы поцеловать ребенка. Но Джаннино живо стал на колени и поцеловал ей руку.
Почти машинально Клеменция оглянулась, ища какой-нибудь подарок, и, заметив позолоченную серебряную коробочку, протянула ее ребенку со словами:
– Ты, конечно, любишь драже? Возьми эту конфетницу, и да хранит тебя бог!
Пора было отправляться на церемонию. Клеменция села в носилки, приказала задернуть белые занавески; и тут ее пронзило мучительное ощущение бесполезности своего существования; все ее никому не нужное прекрасное тело сковала боль – грудь, ноги, живот; наконец она смогла дать волю слезам.
Многочисленная толпа двигалась по улице Тампль в о том направлении, в сторону Сены, к Ситэ, для того чтобы краешком глаза взглянуть на церемонию коронования, хотя каждый знал, что увидит только затылок впереди стоящего.
Взяв Джаннино за руку, Гуччо поспешил за белыми носилками, словно он входил в свиту королевы. Таким образом им удалось перейти через Мост менял, проникнуть во дворцовый двор; здесь они и остановились, чтобы посмотреть на знатных вельмож, которые в праздничном одеянии входили в Сент-Шапель. Гуччо узнал большинство из них и называл ребенку их имена: графиня Маго Артуа, которая с короной на голове казалась особенно огромной, и граф Робер, ее племянник, еще выше тетки, его высочество Филипп Валуа, ставший пэром Франции, и его супруга, ковылявшая рядом с ним, затем мадам Жанна Бургундская, еще одна вдовствующая королева. Но что это за молодая чета – ему лет восемнадцать, а ей лет пятнадцать – следовала вслед за нею? Гуччо спросил у стоящих рядом людей. Ему ответили, что это мадам Жанна Наваррская и ее супруг Филипп д'Эвре. Вот как! Пора привыкнуть к неожиданностям, которые преподносит вам жизнь. Дочери Маргариты Бургундской уже исполнилось пятнадцать лет, и она вышла замуж после всех династических драм, разыгравшихся в связи с ее якобы незаконным происхождением.
Давка была столь сильной, что Гуччо пришлось посадить Джаннино себе на плечи; ну и тяжел же оказался этот дьяволенок!
Ага! Вот приближается королева Изабелла Английская, прибывшая для этого случая из Понтье. Гуччо даже удивился, как мало она изменилась со дня их встречи в Вестминстере, встречи, которая продолжалась ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы вручить ей послание графа Робера. Однако, казалось, она была тогда чуть выше... Рядом шел ее сын, принц Эдуард Аквитанский. Лица присутствовавших вытягивались от удивления, ибо шлейф мантии юного герцога нес лорд Мортимер, словно он был первым камергером или опекуном принца. Да, дерзость неслыханная! Только мадам Изабелла могла бросить такой вызов пэрам, епископам, всем тем, кто получил письма от ее обманутого супруга. У лорда Мортимера был победоносный вид, правда, не такой, как у короля Карла Красивого, которого впервые видели столь сияющим, но объяснялось это том, что, как шептались в толпе, королева Франции была на втором месяце беременности. Давно пора! И ее столь долго откладывавшееся официальное коронование свершалось теперь как бы в знак благодарности.
Джаннино внезапно склонился к уху Гуччо: – Padre mio, – сказал он, – толстый сеньор, который поцеловал меня вчера, тот, с которым мы гуляли по его саду, он здесь, он на меня смотрит!
О! Какое волнение испытывал славный Бувилль, стиснутый со всех сторон сановниками, чего только не передумал он, глядя на настоящего короля Франции, которого все считали погребенным в Сен-Дени и который на самом деле был здесь, в толпе, и восседал на плечах ломбардского купца, пока короновали супругу его второго преемника!
В тот же день, после полудня, по дижонской дороге, наиболее приятной и безопасной из тех, что вели в Италию, скакали два сержанта все того же графа Бувилля, сопровождавшие сиеннца и белокурого ребенка. Гуччо Бальони считал, что увозит собственного сына; в действительности же он похитил настоящего и законного короля. И тайну эту знали лишь всемогущий старец, проводивший свои дни в одном из покоев Авиньонского дворца, наполненном щебетом птиц, бывший камергер, прогуливавшийся по своему саду в Пре-о-Клерк, и молодая, навсегда потерявшая покой и надежду женщина, оставшаяся среди лугов Иль де Франса. А вдовствующая королева, обитавшая в Тампле, продолжала заказывать мессы по своему умершему ребенку.
Глава IV
Совет в Шаали
Живительная гроза очистила июньское небо. В Шаали, в королевских покоях аббатства цистерианцев, основанного Капетингами, куда несколько месяцев назад перевезли внутренности Карла Валуа, коптя, догорали свечи, и запах воска смешивался с ароматами напоенной дождем земли и благовонием ладана, которым пропитаны все уголки церквей и аббатств. Вспугнутая грозой мошкара устремилась в покои через узкие окна и плясала вокруг пламени свечей.
Грустный выдался вечер. Задумчивые, угрюмые, скучающие люди, сводчатый зал, голые каменные стены, завешанные старыми драпировками с вытканными на них лилиями – такие ковры во множестве изготовлялись для королевских резиденций. С десяток людей собралось вокруг короля Карла IV: граф Робер Артуа, граф Филипп Валуа, епископ Бовэзский Жан де Мариньи, пэр королевства, канцлер Жан де Шершемон, хромой граф Людовик Бурбонский, первый камергер, коннетабль Гоше де Шатийон. Год назад коннетабль потерял своего старшего сына, и эта утрата, по всеобщему мнению, разом состарила его. Теперь ему нетрудно было дать его семьдесят шесть лет; слышал он все хуже и хуже и обвинял в этом жерла, из которых палили у него прямо под ухом при осаде Ла Реоля.
В этот вечер предполагалось обсудить дело, касающееся всей королевской семьи, поэтому на Совет допустили и женщин. Присутствовали три Жанны – первые дамы королевства: мадам Жанна д'Эвре, царствующая королева, мадам Жанна Валуа, супруга Робера, которую величали графиней Бомон в соответствии с официальным титулом ее супруга, хотя его самого по привычке продолжали называть Артуа, и, наконец, Жанна Бургундская, злая, скупая и тоже хромая, как и ее кузен Бурбон, внучка Людовика Святого, супруга Филиппа Валуа.
Была здесь и Маго, Маго с седыми волосами, вся в черном и фиолетовом, с огромной грудью, широкоплечая, широкозадая, с жирными руками, не женщина, а настоящая глыба. С годами человек обычно как-то ссыхается, становится меньше, но Маго была исключением из этого правила. За последние месяцы она сильно сдала, и эта великанша, ставшая старухой, производила еще более грозное впечатление, чем в молодости. Впервые за долгое время графиня Артуа вновь появилась при дворе без короны, которую она надевала для официальных церемоний, где обязывал ее присутствовать ранг пэра королевства; впервые со дня смерти ее зятя Филиппа Длинного Маго увидели в Совете.
Она прибыла в Шаали в траурном одеянии, похожая на живой движущийся катафалк или на разубранную церковь для службы в страстную неделю. За несколько дней до этого скончалась ее дочь Бланка в аббатстве Мобюиссон – ее в конце концов перевели из Шато-Гайяра в менее суровое место заключения, около Кутанса. Маго добилась этого в обмен на согласие расторгнуть брак. Но Бланка недолго пользовалась данной ей поблажкой. Она умерла через несколько месяцев после своего пострижения в монахини, изнуренная долгими годами тюремного заключения, страшными зимними ночами в Анделизской крепости, умерла в тридцать лет от истощения, кашля и горя, почти потерявшая разум под монашеским своим покрывалом. И все это за один год любви, если вообще можно назвать любовью ее связь с Готье д'Онэ; и все это за то, что в восемнадцать лет, когда человек еще не отдает себе полностью отчета в своих поступках, она позволила увлечь себя своей кузине Маргарите Бургундской, чтобы не отстать от нее, чтобы тоже позабавиться.
Та, которая могла быть королевой Франции, единственная женщина, которую Карл Красивый любил по-настоящему, угасла именно тогда, когда ее ждало относительное спокойствие. А король Карл Красивый, в чьем сердце эта кончина всколыхнула тяжелые воспоминания, грустно сидел рядом с третьей своей супругой, отлично понимавшей, о чем думает муж, но притворявшейся, будто ничего не замечает.
Маго сумела воспользоваться даже своим горем. Она, в качестве исстрадавшейся матери, самочинно, без предупреждения, как бы движимая лишь душевным порывом, явилась к Карлу выразить свое соболезнование несчастному бывшему супругу Бланки; они упали друг другу в объятия, и Маго облобызала бывшего зятя, истыкав его щеки самыми настоящими усами, выросшими с возрастом над ее верхней губой; Карл, словно ребенок, уткнулся лбом в необъятную тещину грудь и уронил несколько слезинок на драпировку похоронных дрог, которую напоминало одеяние великанши. Так меняются отношения между людьми, когда смерть проходит среди них и изничтожает причину неприязни.
Она хорошо знала, мадам Маго, что она делает, явившись в Шаали; и ее племянник Робер с трудом скрывал досаду. Он улыбался ей, она улыбалась ему, они называли друг друга «милейшая тетушка» «милейший племянник», словом, выказывали «родственную привязанность», к которой их обязывал договор 1318 года. Но они люто ненавидели друг друга. С какой охотой убили бы они один другого, если бы не посторонние свидетели. В действительности же Маго явилась – конечно, она этого но говорила, но Робер догадался – в связи с одним полученным ею письмом. Впрочем, все присутствовавшие получили такие же письма, лишь слегка отличавшиеся одно от другого: Филипп Валуа, Жан де Мариньи, коннетабль и король... в первую очередь король.
Звезды высыпали на ясном ночном небе, десять-одиннадцать самых влиятельных людей королевства сидели кружком под этими сводами, между столбами резного капителя, и их было мало, очень мало. Даже сами они чувствовали, сколь призрачно их могущество.
Слабохарактерный и ограниченный король не имел ни настоящей семьи, ни преданных слуг. Кто в сущности все эти принцы и сановники, собравшиеся в этот вечер вокруг него? Либо дальние родственники, либо советники, унаследованные им от отца или дяди. Никого, кто был бы действительно его человеком, его созданием, кто был бы прочно с ним связан. У его отца в Совете заседали три сына и два брата; и даже в дни ссор, даже когда ныне покойный Карл Валуа поднимал бучу, это были все же семейные бучи. У Людовика Сварливого было два брата и два дяди; у Филиппа Длинного были все те же дяди, и каждый по-своему поддерживал его, был еще брат, Карл, то есть он сам. А у него, пережившего всех родных, не осталось почти никого. Его Совет наводил на мысль о неотвратимом конце династии. Единственная надежда на продолжение прямой ветви Капетипгов покоилась во чреве этой молчаливой женщины, ни хорошенькой, ни уродливой; она сидела, скрестив руки, около Карла и знала, что стала королевой лишь потому, что лучшей найти не удалось.
Письмо, пресловутое письмо, ставшее предметом обсуждения, было написано в Вестминстере и датировано девятнадцатым июня; канцлер держал его в руках; на пергаменте виднелись куски зеленого воска – следы сломанной печати.
– Столь сильный гнев короля Эдуарда вызван, надо полагать, тем, что лорд Мортимер держал край мантии герцога Аквитанского во время коронования ее величества королевы. То, что заклятый враг короля находился рядом с его сыном, выполняя столь почетную миссию, сир Эдуард принял как личное оскорбление.
Это заговорил монсеньор Жан де Мариньи; он произнес эти слова сладким, ровным и мелодичным голосом, изредка сопровождая свою речь легким движением красивых пальцев, на которых сверкал епископский перстень с аметистом. Его одеяние, состоявшее из трех надетых одна на другую сутан, было сшито из легкой ткани, как это и положено по сезону; более короткая верхняя сутана ниспадала изящными складками. От ткани исходил сладостный запах ароматических масел, которыми монсеньор Мариньи любил умащиваться после умывания и ванны; редко какой другой епископ распространял вокруг себя такое благоухание. Лицо его было безупречно правильным: прямой нос, ровно очерченные брови сходились к переносице. Если бы скульптор изваял лик монсеньора Мариньи, не отступая от натуры, получился бы прекрасный надгробный памятник для собственной могилы епископа, но, конечно, не сейчас, ибо монсеньор де Мариньи был еще молод. Он весьма искусно сумел воспользоваться положением своего брата, когда тот был коадъютором Железного Короля, и сумел в нужный момент предать этого брата; его не касались превратности, неизбежные при столь частой смене королей, и, переходя из собора в собор, он в сорок лет стал церковным пэром в королевском Совете.
– Шершемон, – обратился король Карл к своему канцлеру, – перечитайте мне то место в письме, где брат наш Эдуард жалуется на мессира Мортимера.
Жан де Шершемон развернул пергамент, приблизил его к свече, пробежал письмо глазами, бормоча что-то про себя, и, найдя нужные строки, прочел вслух:
– «...Связь супруги нашей и сына нашего с изменником и нашим заклятым врагом стала всем известной с тех пор, как вышеназванный изменник Мортимер во время торжественного коронования в Париже на Троицын день нашей дражайшей сестры, вашей подруги, королевы Франции, нес шлейф сына нашего, на великий наш срам и поношение».
Епископ Мариньи наклонился к коннетаблю Гоше и шепнул:
– Как скверно составлено письмо; а его латынь совсем никуда.
Коннетабль плохо расслышал шепот и ограничился ворчливым замечанием:
– Выродок, мужеложец!
– Шершемон, – продолжил король, – по какому нраву можем мы отказать нашему брату королю Английскому, предписывающему нам прекратить пребывание у нас его супруги?
То обстоятельство, что Карл Красивый обратился непосредственно к своему канцлеру, а не повернулся, как бывало обычно, в сторону Робера Артуа, своего первого советника и дяди по жене, свидетельствовало о том, что впервые у него созрело какое-то самостоятельное решение.
Не совсем ясно представляя себе желания короля и боясь, с другой стороны, навлечь на себя гнев всемогущего Робера Артуа, Жан де Шершемон, прежде чем ответить, погрузился в чтение письма, словно для того, чтобы высказать свое мнение, ему нужно было еще раз продумать последние его строки.
– «...Вот почему, дражайший брат, – прочел вслух канцлер, – мы вновь просим вас столь горячо и чистосердечно, как только можем, чтобы дело это в соответствии с нашим державным желанием свершилось и чтобы вы вняли нашей просьбе и благосклонно и в скором времени удовлетворили ее к пользе и чести всех нас и дабы бесчестию нашему был конец положен...»
Жан Мариньи покачал головой и тяжело вздохнул. Он буквально страдал от этого тяжелого и неуклюжего стиля! Но, в конце концов, как бы плохо ни было написано письмо, смысл его был вполне ясен.
Графиня Маго Артуа молчала; она поостереглась торжествовать до времени, и ее серые глаза поблескивали в свете свечей. Навет, сделанный ею прошлой осенью, и ее козни с епископом Экзетерским дали уже сейчас, в начале лета, плоды, теперь остается собрать их.
– Разумеется, сир, – решился наконец канцлер, так как никто не пришел ему на помощь и не заговорил первым, – разумеется, сир, согласно законам церкви и всех королевств, нам надлежит в известной мере удовлетворить просьбу короля Эдуарда. Он требует свою супругу.
Жан де Шершемон, как полагалось по занимаемому им положению, был священнослужителем и поэтому, окончив речь, повернулся к епископу Мариньи, взглядом прося у него поддержки.
– Наш святейший отец папа через епископа Тибо де Шатийона передал нам послание в том же духе, – сказал Карл Красивый.
Дело в том, что Эдуард счел уместным обратиться даже к папе Иоанну XXII и послал ему в копиях всю переписку, свидетельствовавшую о его семейных неурядицах. А что мог сделать папа Иоанн, как не подтвердить, что жена должна жить при своем супруге?
– Итак, сестре моей следует отбыть в страну, ставшую благодаря браку с английским королем ее родиной, – добавил Карл Красивый.
Эти слова он произнес ни на кого не глядя, уставившись на свои вышитые туфли. Канделябр, возвышавшийся перед его креслом, освещал его лицо, и на лице этом внезапно появилось выражение упрямства, совсем как у его покойного брата Людовика Сварливого.
– Сир Карл, – заявил Робер Артуа, – принуждать мадам Изабеллу вернуться в Англию значит выдать ее связанную по рукам и ногам Диспенсерам! Разве не потому приехала она искать у вас защиты, что опасалась за свою жизнь? Что же станется с ней теперь!
– Конечно, сир, кузен мой, вы не можете... – начал было верзила Филипп Валуа, неизменно поддерживавший мнения Робера.
Но супруга Филиппа, Жанна Бургундская, дернула его за рукав, и он сразу замолк; если бы не темнота, присутствующие заметили бы, как густо он покраснел.
Аппетитный запах вафель, доносившийся из лавки, приятно щекотал ноздри, и у мальчика сразу пропал всякий интерес ко всем этим королям, слишком быстро умиравшим и слишком часто менявшим свои замки. К тому же он отлично знал, что стоит начать просьбу со слов «padre mio», и наверняка добьешься выполнения любого своего желания; однако на этот раз обычная уловка не помогла.
– Нет, на обратном пути; сейчас ты испачкаешься. Хорошенько запомни то, чему я тебя учил. Не заговаривай с королевой, а только отвечай, если она сама к тебе обратится; не забудь стать на колени и поцеловать ей руку.
– Как в церкви?
– Нет, не как в церкви. Давай я покажу тебе, или нет, лучше объясню, а то мне трудно лишний раз становиться на колени из-за больной ноги.
Прохожие с любопытством наблюдали, как невысокий смуглый чужеземец учил в подворотне светловолосого мальчугана становиться на колени.
– ...Затем ты быстро подымешься, но только смотри не толкни королеву!
* * *
Замок тамплиеров претерпел большие изменения по сравнению с теми временами, когда там была резиденция мессира де Моле; прежде всего его разбили на несколько частей. Королеве Клеменции досталась большая квадратная башня с четырьмя караулками наверху, несколько второстепенных помещений, а также подсобные строения и конюшни, окружавшие с трех сторон просторный мощеный двор, позади которого находился сад. Остальная часть командорства, бывшего жилища рыцарей, оружейные мастерские, помещения для оруженосцев, были обнесены высокой оградой и использовались для иных целей. Огромный двор, где могло собраться разом много сотен человек, казался сейчас пустынным и мертвым. Праздничные носилки с белыми занавесками, ожидавшие королеву Клеменцию, чтобы отвезти ее на церемонию коронования, напоминали корабль, прибитый бурей или случаем к давно забытой гавани. Хотя вокруг носилок толпилось несколько конюших и слуг, от замка веяло тишиной и запустением.
Гуччо и Джаннино проникли в башню Тампля через те самые ворота, через которые двенадцать лет назад Жака де Моле, приведенного сюда из темницы, проводили на место казни. Залы были отделаны заново; но, несмотря на ковры и красивые изделия из слоновой кости, серебра и золота, эти тяжелые своды, эти узкие окна, эти заглушающие все шумы стены и даже самые размеры этой рыцарской резиденции не подходили для жилища женщины, женщины тридцати двух лет. Все, казалось, было предназначено для людей грубых, носящих мечи поверх одежды, людей, которые в свое время добились полного господства христианства на территории бывшей Римской империи. Для молодой вдовы Тампль стал настоящей тюрьмой.
Мадам Клеменция не заставила себя долго ждать. Она появилась уже одетая для предстоящей церемонии, в белом платье, с коротенькой вуалью, доходившей до верхней части груди, с королевской мантией на плечах; на голове у нее была золотая корона. Настоящая королева, такая, каких изображают на церковных витражах. Джаннино решил, что королевы носят такие наряды каждый день. Красивая, белокурая, величественная, неприступная, с отсутствующим взглядом, Клеменция Венгерская улыбалась натянутой улыбкой – так королевы без власти и королевства вынуждены улыбаться лицезреющему их народу.
Эта уже умершая, но еще не погребенная женщина коротала свои непомерно длинные дни за бесполезными занятиями; она коллекционировала ювелирные изделия, и это было последнее, чем она интересовалась в этом мире или делала вид, что интересуется.
У Гуччо, ожидавшего, что королева проявит больше волнения, встреча вызвала разочарование, мальчик же был в восторге, ибо воочию увидел сошедшую с неба святую в мантии, усеянной звездами.
Клеменция Венгерская любезным тоном задавала вопросы, что обычно помогает государям поддерживать беседу, когда им нечего сказать. Все попытки Гуччо направить разговор на общие воспоминания о Неаполе и буре оказались тщетными: королева явно избегала этой темы. Для нее и впрямь любое воспоминание было тягостным, и она гнала их от себя. А когда Гуччо, стараясь похвастаться Джаннино, заметил, что он был «молочным братом вашего сына, мадам», красивое лицо королевы приняло почти суровое выражение. Королевы не плачут при посторонних. Однако показывать ей живого, белокурого, пышущего здоровьем ребенка тех же лет, каких мог быть и ее сын, ребенка, которого вскормила та же грудь, что и ее сына, было чересчур жестоко, пусть даже эта жестокость и была непредумышленной.
Голос горя заглушил голос крови. Да и день, видимо, для визита был выбран неудачно, ибо Клеменция собиралась присутствовать на короновании третьей после нее королевы Франции. Она заставила себя любезно спросить:
– Чем будет заниматься этот прелестный ребенок, когда вырастет?
– Будет управлять банком, мадам, по крайней мере я надеюсь, что он изберет то же занятие, что его отец и все его предки.
Все его предки! Перед королевой Клеменцией стоял ее собственный сын, но она не видела его, и ей не суждено было никогда узнать об этом.
Она решила, что Гуччо пришел, чтобы потребовать уплаты какого-нибудь долга или оплаты счета за какую-нибудь золотую чашу или драгоценность, которые ей поставил его дядя. Она давно привыкла к требованиям поставщиков. И была поражена, поняв, что этот молодой человек явился лишь для того, чтобы увидеть ее. Так, значит, существуют еще люди, которые приходят к ней, ничего не требуя взамен – ни уплаты долга, ни услуги!
Гуччо велел сыну показать ее величеству королеве ладанку, которую тот носил на шее. Королева совсем о ней забыла, и Гуччо пришлось напомнить о больнице для бедных в Марселе, где она преподнесла ему этот подарок. «Этот юноша любил меня!» – подумалось ей.
Обманчивое утешение женщин, которым судьба отвела для любви слишком малый срок и которые живут воспоминаниями о тех чувствах, которые они когда-то внушали, пусть чувства эти были столь слабы, что их не осознавали даже те, кто их испытывал!
Она наклонилась, чтобы поцеловать ребенка. Но Джаннино живо стал на колени и поцеловал ей руку.
Почти машинально Клеменция оглянулась, ища какой-нибудь подарок, и, заметив позолоченную серебряную коробочку, протянула ее ребенку со словами:
– Ты, конечно, любишь драже? Возьми эту конфетницу, и да хранит тебя бог!
Пора было отправляться на церемонию. Клеменция села в носилки, приказала задернуть белые занавески; и тут ее пронзило мучительное ощущение бесполезности своего существования; все ее никому не нужное прекрасное тело сковала боль – грудь, ноги, живот; наконец она смогла дать волю слезам.
Многочисленная толпа двигалась по улице Тампль в о том направлении, в сторону Сены, к Ситэ, для того чтобы краешком глаза взглянуть на церемонию коронования, хотя каждый знал, что увидит только затылок впереди стоящего.
Взяв Джаннино за руку, Гуччо поспешил за белыми носилками, словно он входил в свиту королевы. Таким образом им удалось перейти через Мост менял, проникнуть во дворцовый двор; здесь они и остановились, чтобы посмотреть на знатных вельмож, которые в праздничном одеянии входили в Сент-Шапель. Гуччо узнал большинство из них и называл ребенку их имена: графиня Маго Артуа, которая с короной на голове казалась особенно огромной, и граф Робер, ее племянник, еще выше тетки, его высочество Филипп Валуа, ставший пэром Франции, и его супруга, ковылявшая рядом с ним, затем мадам Жанна Бургундская, еще одна вдовствующая королева. Но что это за молодая чета – ему лет восемнадцать, а ей лет пятнадцать – следовала вслед за нею? Гуччо спросил у стоящих рядом людей. Ему ответили, что это мадам Жанна Наваррская и ее супруг Филипп д'Эвре. Вот как! Пора привыкнуть к неожиданностям, которые преподносит вам жизнь. Дочери Маргариты Бургундской уже исполнилось пятнадцать лет, и она вышла замуж после всех династических драм, разыгравшихся в связи с ее якобы незаконным происхождением.
Давка была столь сильной, что Гуччо пришлось посадить Джаннино себе на плечи; ну и тяжел же оказался этот дьяволенок!
Ага! Вот приближается королева Изабелла Английская, прибывшая для этого случая из Понтье. Гуччо даже удивился, как мало она изменилась со дня их встречи в Вестминстере, встречи, которая продолжалась ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы вручить ей послание графа Робера. Однако, казалось, она была тогда чуть выше... Рядом шел ее сын, принц Эдуард Аквитанский. Лица присутствовавших вытягивались от удивления, ибо шлейф мантии юного герцога нес лорд Мортимер, словно он был первым камергером или опекуном принца. Да, дерзость неслыханная! Только мадам Изабелла могла бросить такой вызов пэрам, епископам, всем тем, кто получил письма от ее обманутого супруга. У лорда Мортимера был победоносный вид, правда, не такой, как у короля Карла Красивого, которого впервые видели столь сияющим, но объяснялось это том, что, как шептались в толпе, королева Франции была на втором месяце беременности. Давно пора! И ее столь долго откладывавшееся официальное коронование свершалось теперь как бы в знак благодарности.
Джаннино внезапно склонился к уху Гуччо: – Padre mio, – сказал он, – толстый сеньор, который поцеловал меня вчера, тот, с которым мы гуляли по его саду, он здесь, он на меня смотрит!
О! Какое волнение испытывал славный Бувилль, стиснутый со всех сторон сановниками, чего только не передумал он, глядя на настоящего короля Франции, которого все считали погребенным в Сен-Дени и который на самом деле был здесь, в толпе, и восседал на плечах ломбардского купца, пока короновали супругу его второго преемника!
В тот же день, после полудня, по дижонской дороге, наиболее приятной и безопасной из тех, что вели в Италию, скакали два сержанта все того же графа Бувилля, сопровождавшие сиеннца и белокурого ребенка. Гуччо Бальони считал, что увозит собственного сына; в действительности же он похитил настоящего и законного короля. И тайну эту знали лишь всемогущий старец, проводивший свои дни в одном из покоев Авиньонского дворца, наполненном щебетом птиц, бывший камергер, прогуливавшийся по своему саду в Пре-о-Клерк, и молодая, навсегда потерявшая покой и надежду женщина, оставшаяся среди лугов Иль де Франса. А вдовствующая королева, обитавшая в Тампле, продолжала заказывать мессы по своему умершему ребенку.
Глава IV
Совет в Шаали
Живительная гроза очистила июньское небо. В Шаали, в королевских покоях аббатства цистерианцев, основанного Капетингами, куда несколько месяцев назад перевезли внутренности Карла Валуа, коптя, догорали свечи, и запах воска смешивался с ароматами напоенной дождем земли и благовонием ладана, которым пропитаны все уголки церквей и аббатств. Вспугнутая грозой мошкара устремилась в покои через узкие окна и плясала вокруг пламени свечей.
Грустный выдался вечер. Задумчивые, угрюмые, скучающие люди, сводчатый зал, голые каменные стены, завешанные старыми драпировками с вытканными на них лилиями – такие ковры во множестве изготовлялись для королевских резиденций. С десяток людей собралось вокруг короля Карла IV: граф Робер Артуа, граф Филипп Валуа, епископ Бовэзский Жан де Мариньи, пэр королевства, канцлер Жан де Шершемон, хромой граф Людовик Бурбонский, первый камергер, коннетабль Гоше де Шатийон. Год назад коннетабль потерял своего старшего сына, и эта утрата, по всеобщему мнению, разом состарила его. Теперь ему нетрудно было дать его семьдесят шесть лет; слышал он все хуже и хуже и обвинял в этом жерла, из которых палили у него прямо под ухом при осаде Ла Реоля.
В этот вечер предполагалось обсудить дело, касающееся всей королевской семьи, поэтому на Совет допустили и женщин. Присутствовали три Жанны – первые дамы королевства: мадам Жанна д'Эвре, царствующая королева, мадам Жанна Валуа, супруга Робера, которую величали графиней Бомон в соответствии с официальным титулом ее супруга, хотя его самого по привычке продолжали называть Артуа, и, наконец, Жанна Бургундская, злая, скупая и тоже хромая, как и ее кузен Бурбон, внучка Людовика Святого, супруга Филиппа Валуа.
Была здесь и Маго, Маго с седыми волосами, вся в черном и фиолетовом, с огромной грудью, широкоплечая, широкозадая, с жирными руками, не женщина, а настоящая глыба. С годами человек обычно как-то ссыхается, становится меньше, но Маго была исключением из этого правила. За последние месяцы она сильно сдала, и эта великанша, ставшая старухой, производила еще более грозное впечатление, чем в молодости. Впервые за долгое время графиня Артуа вновь появилась при дворе без короны, которую она надевала для официальных церемоний, где обязывал ее присутствовать ранг пэра королевства; впервые со дня смерти ее зятя Филиппа Длинного Маго увидели в Совете.
Она прибыла в Шаали в траурном одеянии, похожая на живой движущийся катафалк или на разубранную церковь для службы в страстную неделю. За несколько дней до этого скончалась ее дочь Бланка в аббатстве Мобюиссон – ее в конце концов перевели из Шато-Гайяра в менее суровое место заключения, около Кутанса. Маго добилась этого в обмен на согласие расторгнуть брак. Но Бланка недолго пользовалась данной ей поблажкой. Она умерла через несколько месяцев после своего пострижения в монахини, изнуренная долгими годами тюремного заключения, страшными зимними ночами в Анделизской крепости, умерла в тридцать лет от истощения, кашля и горя, почти потерявшая разум под монашеским своим покрывалом. И все это за один год любви, если вообще можно назвать любовью ее связь с Готье д'Онэ; и все это за то, что в восемнадцать лет, когда человек еще не отдает себе полностью отчета в своих поступках, она позволила увлечь себя своей кузине Маргарите Бургундской, чтобы не отстать от нее, чтобы тоже позабавиться.
Та, которая могла быть королевой Франции, единственная женщина, которую Карл Красивый любил по-настоящему, угасла именно тогда, когда ее ждало относительное спокойствие. А король Карл Красивый, в чьем сердце эта кончина всколыхнула тяжелые воспоминания, грустно сидел рядом с третьей своей супругой, отлично понимавшей, о чем думает муж, но притворявшейся, будто ничего не замечает.
Маго сумела воспользоваться даже своим горем. Она, в качестве исстрадавшейся матери, самочинно, без предупреждения, как бы движимая лишь душевным порывом, явилась к Карлу выразить свое соболезнование несчастному бывшему супругу Бланки; они упали друг другу в объятия, и Маго облобызала бывшего зятя, истыкав его щеки самыми настоящими усами, выросшими с возрастом над ее верхней губой; Карл, словно ребенок, уткнулся лбом в необъятную тещину грудь и уронил несколько слезинок на драпировку похоронных дрог, которую напоминало одеяние великанши. Так меняются отношения между людьми, когда смерть проходит среди них и изничтожает причину неприязни.
Она хорошо знала, мадам Маго, что она делает, явившись в Шаали; и ее племянник Робер с трудом скрывал досаду. Он улыбался ей, она улыбалась ему, они называли друг друга «милейшая тетушка» «милейший племянник», словом, выказывали «родственную привязанность», к которой их обязывал договор 1318 года. Но они люто ненавидели друг друга. С какой охотой убили бы они один другого, если бы не посторонние свидетели. В действительности же Маго явилась – конечно, она этого но говорила, но Робер догадался – в связи с одним полученным ею письмом. Впрочем, все присутствовавшие получили такие же письма, лишь слегка отличавшиеся одно от другого: Филипп Валуа, Жан де Мариньи, коннетабль и король... в первую очередь король.
Звезды высыпали на ясном ночном небе, десять-одиннадцать самых влиятельных людей королевства сидели кружком под этими сводами, между столбами резного капителя, и их было мало, очень мало. Даже сами они чувствовали, сколь призрачно их могущество.
Слабохарактерный и ограниченный король не имел ни настоящей семьи, ни преданных слуг. Кто в сущности все эти принцы и сановники, собравшиеся в этот вечер вокруг него? Либо дальние родственники, либо советники, унаследованные им от отца или дяди. Никого, кто был бы действительно его человеком, его созданием, кто был бы прочно с ним связан. У его отца в Совете заседали три сына и два брата; и даже в дни ссор, даже когда ныне покойный Карл Валуа поднимал бучу, это были все же семейные бучи. У Людовика Сварливого было два брата и два дяди; у Филиппа Длинного были все те же дяди, и каждый по-своему поддерживал его, был еще брат, Карл, то есть он сам. А у него, пережившего всех родных, не осталось почти никого. Его Совет наводил на мысль о неотвратимом конце династии. Единственная надежда на продолжение прямой ветви Капетипгов покоилась во чреве этой молчаливой женщины, ни хорошенькой, ни уродливой; она сидела, скрестив руки, около Карла и знала, что стала королевой лишь потому, что лучшей найти не удалось.
Письмо, пресловутое письмо, ставшее предметом обсуждения, было написано в Вестминстере и датировано девятнадцатым июня; канцлер держал его в руках; на пергаменте виднелись куски зеленого воска – следы сломанной печати.
– Столь сильный гнев короля Эдуарда вызван, надо полагать, тем, что лорд Мортимер держал край мантии герцога Аквитанского во время коронования ее величества королевы. То, что заклятый враг короля находился рядом с его сыном, выполняя столь почетную миссию, сир Эдуард принял как личное оскорбление.
Это заговорил монсеньор Жан де Мариньи; он произнес эти слова сладким, ровным и мелодичным голосом, изредка сопровождая свою речь легким движением красивых пальцев, на которых сверкал епископский перстень с аметистом. Его одеяние, состоявшее из трех надетых одна на другую сутан, было сшито из легкой ткани, как это и положено по сезону; более короткая верхняя сутана ниспадала изящными складками. От ткани исходил сладостный запах ароматических масел, которыми монсеньор Мариньи любил умащиваться после умывания и ванны; редко какой другой епископ распространял вокруг себя такое благоухание. Лицо его было безупречно правильным: прямой нос, ровно очерченные брови сходились к переносице. Если бы скульптор изваял лик монсеньора Мариньи, не отступая от натуры, получился бы прекрасный надгробный памятник для собственной могилы епископа, но, конечно, не сейчас, ибо монсеньор де Мариньи был еще молод. Он весьма искусно сумел воспользоваться положением своего брата, когда тот был коадъютором Железного Короля, и сумел в нужный момент предать этого брата; его не касались превратности, неизбежные при столь частой смене королей, и, переходя из собора в собор, он в сорок лет стал церковным пэром в королевском Совете.
– Шершемон, – обратился король Карл к своему канцлеру, – перечитайте мне то место в письме, где брат наш Эдуард жалуется на мессира Мортимера.
Жан де Шершемон развернул пергамент, приблизил его к свече, пробежал письмо глазами, бормоча что-то про себя, и, найдя нужные строки, прочел вслух:
– «...Связь супруги нашей и сына нашего с изменником и нашим заклятым врагом стала всем известной с тех пор, как вышеназванный изменник Мортимер во время торжественного коронования в Париже на Троицын день нашей дражайшей сестры, вашей подруги, королевы Франции, нес шлейф сына нашего, на великий наш срам и поношение».
Епископ Мариньи наклонился к коннетаблю Гоше и шепнул:
– Как скверно составлено письмо; а его латынь совсем никуда.
Коннетабль плохо расслышал шепот и ограничился ворчливым замечанием:
– Выродок, мужеложец!
– Шершемон, – продолжил король, – по какому нраву можем мы отказать нашему брату королю Английскому, предписывающему нам прекратить пребывание у нас его супруги?
То обстоятельство, что Карл Красивый обратился непосредственно к своему канцлеру, а не повернулся, как бывало обычно, в сторону Робера Артуа, своего первого советника и дяди по жене, свидетельствовало о том, что впервые у него созрело какое-то самостоятельное решение.
Не совсем ясно представляя себе желания короля и боясь, с другой стороны, навлечь на себя гнев всемогущего Робера Артуа, Жан де Шершемон, прежде чем ответить, погрузился в чтение письма, словно для того, чтобы высказать свое мнение, ему нужно было еще раз продумать последние его строки.
– «...Вот почему, дражайший брат, – прочел вслух канцлер, – мы вновь просим вас столь горячо и чистосердечно, как только можем, чтобы дело это в соответствии с нашим державным желанием свершилось и чтобы вы вняли нашей просьбе и благосклонно и в скором времени удовлетворили ее к пользе и чести всех нас и дабы бесчестию нашему был конец положен...»
Жан Мариньи покачал головой и тяжело вздохнул. Он буквально страдал от этого тяжелого и неуклюжего стиля! Но, в конце концов, как бы плохо ни было написано письмо, смысл его был вполне ясен.
Графиня Маго Артуа молчала; она поостереглась торжествовать до времени, и ее серые глаза поблескивали в свете свечей. Навет, сделанный ею прошлой осенью, и ее козни с епископом Экзетерским дали уже сейчас, в начале лета, плоды, теперь остается собрать их.
– Разумеется, сир, – решился наконец канцлер, так как никто не пришел ему на помощь и не заговорил первым, – разумеется, сир, согласно законам церкви и всех королевств, нам надлежит в известной мере удовлетворить просьбу короля Эдуарда. Он требует свою супругу.
Жан де Шершемон, как полагалось по занимаемому им положению, был священнослужителем и поэтому, окончив речь, повернулся к епископу Мариньи, взглядом прося у него поддержки.
– Наш святейший отец папа через епископа Тибо де Шатийона передал нам послание в том же духе, – сказал Карл Красивый.
Дело в том, что Эдуард счел уместным обратиться даже к папе Иоанну XXII и послал ему в копиях всю переписку, свидетельствовавшую о его семейных неурядицах. А что мог сделать папа Иоанн, как не подтвердить, что жена должна жить при своем супруге?
– Итак, сестре моей следует отбыть в страну, ставшую благодаря браку с английским королем ее родиной, – добавил Карл Красивый.
Эти слова он произнес ни на кого не глядя, уставившись на свои вышитые туфли. Канделябр, возвышавшийся перед его креслом, освещал его лицо, и на лице этом внезапно появилось выражение упрямства, совсем как у его покойного брата Людовика Сварливого.
– Сир Карл, – заявил Робер Артуа, – принуждать мадам Изабеллу вернуться в Англию значит выдать ее связанную по рукам и ногам Диспенсерам! Разве не потому приехала она искать у вас защиты, что опасалась за свою жизнь? Что же станется с ней теперь!
– Конечно, сир, кузен мой, вы не можете... – начал было верзила Филипп Валуа, неизменно поддерживавший мнения Робера.
Но супруга Филиппа, Жанна Бургундская, дернула его за рукав, и он сразу замолк; если бы не темнота, присутствующие заметили бы, как густо он покраснел.