Это просто цирк какой-то!
Часть 3 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И тут – я и сейчас уверена, что это было! – откуда-то сверху послышался тихий одобрительный смешок. Повторяю: зал был абсолютно пуст, я все проверила.
К Фире Моисеевне я влетела с выпученными от восторга глазами (никакого страха, один чистый восторг – такая реакция на все непонятно-таинственное у меня и сейчас), вопя громким шепотом: «Я что-то слышала, там кто-то был, точно был!» Она абсолютно не удивилась, спокойно подняла глаза от вязания: «Конечно, был. И услышал тебя».
Прошло несколько дней. Директор Барский где-то добыл колоссального гуся, «кил на восемь», привез его к нам на заднем сиденье такси, как дорогого гостя (в руках тяжело было тащить), и попросил маму запечь с гречкой и шкварками. Назавтра с Юрием Евгеньевичем пришли еще двое цирковых: коверный[8] дядя Коля и близкий друг Барского шпрехшталмейстер Давид Вахтангович, оба тоже давние знакомцы мамы. Я несла из кухни перемену посуды, когда размякший от лобио («Вай, Дина, и моя мама не приготовила бы вкуснее, да не болят руки твои, даико[9]!») и коньяка Давид Вахтангович вдруг громко сказал:
– А что, Юра? Я девочку взял бы. Наша она, цирковая, я наблюдал за ней, глаза ее видел… Тяжеловата кость для акробатики, для «воздуха» вообще никак, но жонглирование, эквилибр, эксцентрика – легко. И голос хороший, могла бы дневные представления вести, там дети приходят, много детей, а они лучше воспринимают красивую девочку, чем седого грузина. Чего ты молчишь, Юра? Ты ж мне сам вчера говорил?..
Ноги мои приросли к полу, сердчишко полетело к горлу, а Юрий Евгеньевич виновато взглянул на мою маму – и не промолчал. Прямо там, за столом, во весь голос, он взял на себя ответственность за мою несовершеннолетнюю жизнь, а остальные мужчины согласились с ним эту ответственность разделить. Мама, избегая моего умоляющего взгляда, обещала подумать.
Выпускные экзамены я сдавала как будто во сне, отшучиваясь на вопросы учителей и друзей о планах на поступление и тому подобном. Какие поступления? Цирк же, цирк! Меня ждал цирк.
Мама молчала на эту тему долго, опять курила больше обычного и допоздна засиживалась с книжкой на кухне, а я, доверившись судьбе и, вроде бы, благорасположению Духа цирка, тихонечко ждала приговора, не выдавая ужасного своего волнения, но похудев от ожидания на восемь килограммов. И была очень, очень хорошей девочкой, конечно. А за неделю до окончания гастролей передвижки № 13 в нашем городе мама зашла в мою комнату. В руках она держала нежный комок розового пуха – тот самый драгоценный жилет-болеро, который добрый Бука когда-то набросил мне на плечи, чтоб разбудить память о цирке:
– Поезжай, доня. Поезжай с ними. Я не хочу, чтоб ты всю оставшуюся жизнь была несчастна от мысли, что так и не попыталась, и, не дай бог, обвинила бы потом в этом меня. Вот, возьми его. Сейчас таких уже не делают, он подойдет к любому манежному платью. И ничего не бойся.
Как выяснилось вскоре, директор Барский купил для меня билет на поезд сразу после вечера с гусем, не дожидаясь решения мамы. Все-таки он неплохо знал женщину, которую любил всю жизнь.
И мы с жилетом поехали.
5. За форгангом. Начало репетиций
Вот как хотите, но в то время жизнь была совершенно другого вкуса, цвета и имела иные свойства. Мыслимое ли это дело сегодня – отпустить шестнадцатилетнюю, домашнюю и бесконечно наивную книжную девочку, воспитанную в любви и доверии и не ждущую от людей ничего, кроме добра, неизвестно куда со взрослыми мужчинами? Ну и что, что это друзья молодости? Я вас умоляю!
Сейчас каждый Вася знает, что педофилы и прочие извращенцы владеют мимикрией так, что любой хамелеон сдохнет от зависти. Маскируются, падлюки, под массажистов, учителей физкультуры, отчимов – у читательниц и наиболее экзальтированных читателей газеток и журнальчиков, не говоря уже о зрителях ТВ, завивки круглосуточно дыбом стоят от ужаса, мозги вскипают от праведного гнева, а рука нашаривает булыжник покрупнее. Про соцсети я уже молчу, там вообще каждый первый – лучший юрист, учитель, психолог, врач и политик. К счастью, моя юность пришлась на другую эпоху.
Мама всегда верила людям, и я не помню случая, чтоб она обманулась в своем доверии. А уж если пообещали цирковые, то их простое слово стократ сильнее любых обетов и самых страшных клятв.
Так что первые мои месяцы в цирке прошли под неусыпным наблюдением трех строгих интернациональных «нянек»: грузина-шпрехшталмейстера, еврея-директора и одессита-клоуна (дядя Коля всегда говорил, что одессит – это такая особая нация). К ним примкнула и жена дяди Коли, добрейшая тетя Шурочка. Руководила коллективом опекунов Фира Моисеевна, шепнувшая мне на вокзале: «Я знала, что все получится!» Нас теперь, кроме симпатии, связывала и общая тайна. До первого своего гастрольного города я ехала с ней в купе, а потом жила в ее вагончике – они все были поперек разделены толстой деревянной перегородкой на две секции.
А когда опекающие лица убедились в том, что я не заработаю гастрит, потому что умею готовить, не испорчу дыхалку и «ливер», потому что не курю и не пью, не буду совращена каким-нибудь роковым цирковым красавцем, потому что все, включая двенадцатилетнего сына циркового электрика, воспринимают меня как младшую сестренку – вот тогда мне выделили отсек в отдельном вагончике с реквизитом, пусть маленький уголок, девять метров всего, но только мой. Взрослые признали мою самостоятельность, право на личное пространство и надежность. Но это случилось позже, а пока…
Утро. Я сплю на роскошной походной кровати производства братской Польши, купленной за собственные деньги, призовые и премиальные, которые давали за хорошие места на соревнованиях по парашютному спорту. Раздается деликатный стук в дверь вагончика:
– Швило[10], просыпайся! Скоро девять, чеми гого[11], завтракать пошли! – это Давид Вахтангович, добровольно принявший на себя обязанности «утренней няньки», пришел ровно за пять минут до звонка будильника. И это значит, что через пятнадцать минут (водные процедуры в летнем душе и впрыгивание в одежку) за столом в вагончике директора ждут своих порций два почтенных вдовца: Юрий Евгеньевич и Давид Вахтангович, полюбившие в моем исполнении гренки-«харитошки» из белого батона за одиннадцать копеек, каждый кусочек – с яичным желтком внутри. Их я жарила на древней чугунной сковороде, тяжеленной, как блин от штанги, принадлежавшей когда-то почтенной матушке Юрия Евгеньевича и ездившей с ним по городам и весям почти полвека.
Мужчины едят, я пью только некрепкий кофе с молоком без сахара и бегу на конюшню. Там помогаю конюхам накормить лошадей, готовлю ребятам бутерброды с сыром и колбаской, завариваю чай по маминому рецепту, мою посуду – получаю целый рубль, прекрасный приработок к зарплате. До обеда я на манеже, вожусь на свободном кусочке ковра: растяжка, силовые упражнения, неуклюжие попытки правильно встать в стойку на руках, сальто и рондады[12], которые мое тело на удивление легко вспомнило. Потом пару часов привычно помогаю кассиру Тане штамповать билеты на вечернее представление, складываю яркие буклетики-программки с Фирой Моисеевной, обедаю или с моими стариками (мне идет семнадцатый год, им обоим – за пятьдесят), или на конюшне с конюхами – и уже пора готовиться к представлению, которое мы ведем вместе с Давидом Вахтанговичем.
Мои длинные волосы собраны в высокий хвост, я уже почти умею накладывать грим – тот самый, вариант «вырвиглаз», мечта четырехлетней девочки, весьма гипертрофированный: длиннющие накладные ресницы, блестки на веках, броские тени, румяна, темно-розовая помада. Дело в том, что яркий свет манежа начисто съедает краски и обычной повседневной косметики под цирковыми софитами просто не видно, лицо с ней выглядит, как светлое пятно без глаз и губ. Переодеваюсь в одно из прекрасных манежных платьев, которые прямо в своем вагончике пошила на уникальном «Зингере» конца сороковых годов мой хрупкий ангел-хранитель, моя Фира Моисеевна. Платья однотонные, очень нежные и изысканные, почти бальные, туфли, высокий каблук – я должна соответствовать затянутому в строгий фрак шпреху, оттеняя его благородные седины своей юностью. Иногда надеваю предмет всеобщей зависти цирковых девушек – мамину «болерошку» из пуха фламинго.
Потом два с половиной часа на манеже и полчаса отдыха в антракте, в течение всего представления мы с Давидом Вахтанговичем не покидаем наших мест по обе стороны форганга. Но уходим за занавес, пока работают хищники; в это время около клетки, окружающей манеж и коридор, по которому выбегают звери, остаются только служащие номера и специальные люди с брандспойтом и пистолетом.
В половине десятого заканчивается вечернее представление. За час-полтора чистится тяжеленный круглый манежный ковер, закрепляется на отведенных местах реквизит (завтра днем репетиции, его обязательно проверят перед использованием), уборщицы приводят в порядок зал и пространство под амфитеатром из разноцветных скамеек. Потом билетеры протирают эти скамейки влажными тряпками: засохший шоколад, мороженое и жевательную резинку утром отчистить будет трудно. Осветители зачехляют световые пушки и выключают прожектора, оркестранты уносят инструменты. Шапито засыпает.
И вот поздний вечер. Костер на заднем дворе за конюшней, гитара, бесконечные байки и легенды, немножко вина, непременный чай с травами и фруктами – здесь почти у каждого свой собственный, особый рецепт заварки и добавок к ней. А завтра будет новый день и новые зрители, новая порция ни с чем не сравнимой мощной энергии зала – энергии радости, удивления и восхищения.
Потом, уже во взрослой своей жизни, я так и не смогла понять и всегда старалась не просто не приближать к себе, а обходить десятой дорогой людей, агрессивно не любящих цирк и декларирующих это. Многоуважаемый Владимир Семенович с его «…я не люблю манежей и арены, на них мильен меняют по рублю» не в счет. У гениев отдельное право и свои резоны, да и лукавил поэт, были у него закадычные друзья среди цирковых, и как-то он ездил с одним коллективом почти две недели, ночуя на сене в конюшне, – мне рассказывали очевидцы. Эти ненавистники цирка для меня как ксеноморфы, чужие во всем. Не надо горячей любви, пусть просто попытаются понять. А для этого дать себе труд хотя бы всмотреться. Цирк же – потребляют. Под пиво, сахарную вату, попкорн. Сейчас потребляют, утыкаясь лицами в гаджеты прямо во время представления, и плевать на людей, творящих на манеже невообразимое. А потом выходят из цирка, добираются до соцсетей и начинаются завывания: «Ах, бедные тигры! Ах, забитые львы! Ах, тупые клоуны! Ах, несчастные собачки! Ах, что тут смотреть? Гимнасты? Акробаты? Да ладно. Они все со страховкой работают, чего тут сложного-то?!» – etc.
Люди, нигде нет более чистого воздуха, чем в цирке! Я сейчас не имею в виду тигрятник или слоновник – там-то воняет знатно, специфический звериный дух запросто может сбить непривычного бедолагу с ног. Я говорю о самой атмосфере мира цирка. За целую жизнь, незаметно промелькнувшую после описываемых событий, я не видела больше ни одного места, где тебе отдадут безо всякого сожаления последний червонец и последние три яйца. Где будут в свое личное время «за так» держать лонжу[13] на многочасовых твоих репетициях и на всех представлениях (если у тебя нет денег, чтоб хоть рубль-другой доплачивать разовые[14] ассистентам или униформе[15], а на лонже должны стоять два человека, потому что один вес твоего тела при рывке в трюке просто не удержит). Где десятки малознакомых и совсем незнакомых людей выстроятся в очередь, дабы сдать для тебя кровь в Склифе (если повезет, и ты не до смерти разобьешься именно в столице). Где весь коллектив, включая уборщиц, конюхов и костюмеров, толпится за форгангом на премьере номера или при введении новой «корючки» (ведущего трюка), где так искренне радуются чужому успеху, настолько действенно сочувствуют и бросаются помогать в беде, не задумываясь и не рассуждая. Тут, правда, ремарочка: если беда – настоящая. Разводы-измены-потери всяческих материальных благ не воспринимаются цирковыми, многие из которых ежедневно рискуют своими жизнями, как горе, и могут вызвать лишь сочувственное: «Пойдем, тяпнем соточку-другую, расскажешь, может, и полегчает? А не расскажешь, так и хрен бы с ним, все равно пойдем, не надо сейчас тебе одному быть». И слухи о якобы душевной глухоте цирковых, пропитанных спиртным и адреналином, примитивных, необразованных, ценящих лишь мускульную силу и красоту тела, – очень, очень обидная ложь. Люди моего цирка были другими. Совсем другими.
Только тут могли бухать весело и страшно, до беспамятства, до утреннего тремора, в единственный выходной, понедельник, но чаще – в момент переезда из города в город. Пить, а потом лезть на пятнадцатиметровую высоту, чтоб подвесить аппаратуру, без всякой страховки и даже без мысли о нелепости, глупости подобного действия, просто на доведенной до автоматизма памяти мышц. Или репетировать на канате, трапеции, ремнях – аппаратах, находящихся не на манеже, а в воздухе, репетировать по нескольку часов, выгоняя похмелье и вымывая токсины с потом, чтоб вечером блестяще отработать свой номер на публике.
Только тут сильные, красивые люди, как молодые, так и зрелые, неизменно вступали в священный для них круг манежа исключительно с правой ноги: цирковые считают, что левая нога – «неверная», номер пойдет не так, можно не просто облажаться, но и покалечить себя или партнера. Только тут парни могли легко подраться в курилке из-за пустяка вроде «одного места из Блаженного Августина», а через десять минут смеяться и тщательно замазывать друг другу гримом фингалы и подклеивать рассеченные брови – вечером же на манеж, надо быть в форме. И только тут случайному или просто безразличному человеку могло запросто прилететь в репу, если он нарушил один из неписаных законов: его предупредили, а он все равно сел на барьер спиной к кормильцу-манежу или вдруг вздумал в зрительном зале грызть семечки, да еще и сплюнул шелуху на пол. Люди цирка суеверны и чтят обычаи, сложившиеся за века.
Можно, конечно, скептически ухмыльнуться, но прямо в следующем гастрольном городе у нас случилось вот что: город был большой, областной, три недели в цирке «битковый аншлаг» (то есть в зале нет ни одного свободного места), все довольны сборами, директор Барский обещает труппе премию. Только, как говорится, беда пришла, откуда не ждали.
У Юрия Евгеньевича было заведено так: ежедневно за пару часов до начала представления билетеры мыли скамейки в зрительном зале теплой водой с мылом. Все четыре сектора: красный, желтый, зеленый и синий. У моей Фиры Моисеевны был самый маркий желтый сектор, и я, конечно, помогала ей оттирать мороженое, шоколад и следы каких-то неопознанных, но липких субстанций от ярких деревянных перекладин скамеек. А вот горы мусора и сотни пустых бутылок из-под пива и лимонада, которые после представления всегда обнаруживались под деревянным настилом амфитеатра зрительного зала (там под скамейками были двадцатисантиметровые щели между досками, зал собирался, как конструктор, из отдельных секций-секторов, и зрители преспокойненько бросали в эти щели фантики, объедки и бутылки), выносили уборщицы, но никогда не жаловались на тяготы этой грязной работы. Еще бы: после трех воскресных представлений, например, наши дамочки с вениками имели приработок со сданной посуды аж по пятнадцать, а то и по двадцать рублей на одно убирающее лицо. Это, между прочим, четвертая часть месячной зарплаты билетера.
Среди теток, местных жительниц, которых в каждом городе брали на работу на время гастролей, была некая Клава, весьма колоритная бабенка. Высоченной, грудастой и разбитной матерщиннице Клаве цирк как искусство был до глубокой фени – я ни разу не видела, чтоб она смотрела представление. Зато бойкая тетка собирала больше всех бутылок, иногда устраивая громогласные разборки с коллегами по клининговому цеху из-за закатившейся под скамейки соседнего сектора одной единицы ценной двенадцатикопеечной тары, которую Клава почему-то считала своей. Вообще, своей она считала всю тару. И каждую субботу победно вкатывала на задний двор циркового городка огромную самодельную тачку, на которую после представлений складывала мешки с бутылками. Каждый мешок украшала кривая надпись масляной краской: «Клавдия Ж.».
А еще Клавдия Ж. с неприкрытой алчностью поглядывала на статных холостых конюхов и мастеровитых разведенных рабочих, обслуживающих шапито, – Клава никак не могла выйти замуж. Но очень хотела. И все таскала из дома здоровенные корзины пышных пирожков с картошкой и мясом, пакеты с солеными бочковыми огурчиками и помидорчиками, литровые тонкогорлые бутыли с мутным первачом, изо всех сил демонстрируя хозяйственность и полную лояльность к восьмидесятиградусному «натурпродукту» потенциальным претендентам на свои уже начинавшие увядать прелести. Последний вагон с грохотом катился мимо, как говорила Фира Моисеевна, и Клавке следовало хорошенечко наддать, чтоб успеть в него впрыгнуть. Может, кто из неприкаянных цирковых бродяг и потерял бы бдительность, прельщенный пирожками, качественной самогонкой и широко рекламируемой «большой хатой с садом», но тут опять вмешались высшие силы.
Тем вечером мы с Фирой Моисеевной быстро закончили уборку, я уже понесла ведра с грязной водой на задний двор, когда услышала:
– Клава, что ж ты делаешь? Я же тебя предупреждала, я просила тебя, Клава!
Оборачиваюсь. Маленькая и хрупкая Фира Моисеевна стоит перед Клавой, как Давид перед Голиафом – буквально запрокинув голову, а у Клавиного подножья пол обильно заплеван шелухой от «семачек», до которых тетка была большая охотница. Эта бестолковая кукушка лопала семечки в зрительном зале! Я поставила ведра, схватила совок и моментально собрала шелуху, непочтительно отпихнув Клаву, но Фира Моисеевна обреченно махнула рукой:
– Поздно, деточка, хана сборам. Устроила ты нам, Клава, полную «ж»…
На следующий день кассирша Таня в панике прибежала к Юрию Евгеньевичу: билетов на вечернее представление продано лишь чуть больше половины. Не очень улучшилась ситуация и непосредственно перед началом, хотя именно в это время обычно раскупается солидная часть билетов. Увы, на момент нашего с Давидом Вахтанговичем появления на манеже в зале непривычно пустовала примерно треть мест. Так же было и в следующие несколько дней. Барский, отправлявший в Киев и Москву еженедельные финансовые отчеты по выполнению плана, ходил чернее тучи. Лишь немного утешало всех скорое окончание гастролей в этом городе.
А непосредственно перед закрытием директор улетел на сутки в Москву и вернулся довольным: подключив все старые дружбы и нажав нужные рычаги, грозно потрясая отчетными документами, он выбил в Главке несколько «топовых», как сказали бы сейчас, номеров для усиления программы:
– У меня как раз четыре новых вагончика пустуют, а хорошее лишним не бывает. Давид, я отличных ребят выпросил в Дирекции, очень сильные номера, – хвастался он шпрехшталмейстеру за вечерним чаем.
Клавка-преступница, по причине собственной тупости промумукавшая возможную сбычу своей заветной матримониальной мечты, дура и нарушительница табу, почему-то больше так и не появилась на работе. Даже за расчетом не пришла и тачку свою с полными мешками оставила за конюшней. Догадываюсь, что ей кто-то прямо в тот вечер доходчиво все объяснил. А бутылки мы раздали другим уборщицам, правильным, уважающим цирковые традиции.
Хотя, если честно, то я должна быть благодарна этой недалекой и алчной тетке. Если бы не упали сборы, директор не полетел бы выбивать номера и моя жизнь на ближайшие годы опять сложилась бы совершенно иначе. А так через несколько дней, уже когда мы были в другом городе, в коллектив стали приезжать артисты, благодаря им и без того неплохая программа шапито № 13 внезапно расцвела новыми красками, а моя цирковая судьба вдруг определилась сама собой.
6. Люди цирка: Ковбой и Чингачгук
В цирке это приспособление называется люстрой. Такая здоровенная штуковина из толстых труб, железный тор, который подвешивается под купол шапито самым первым, как только установят четыре несущие мачты и натянут основные тросы. Именно к этой штуке крепится весь «аппарат» – те самые рамки, канаты, мостики, лопинги, полотна, ремни, трапеции и кольца, на которых работают артисты в воздухе. На ней же держатся и блоки для лонж, и сами лонжи – страховочные тросы, которые гимнасты, акробаты, «проволочники», все, кто работает не в манеже, а на высоте, обязаны использовать во время репетиций и работы. Лонжи пристегиваются карабином к кольцу, которое вместе с тонким металлическим тросиком намертво вшито в кожаный ремень, скрытый у артиста под костюмом. Больше всего этот ремень напоминает гигантский собачий ошейник: принцип совершенно тот же, только пряжка и фиксирующий стержень сделаны из прочнейших материалов, а сам ремень – из нескольких слоев мягкой кожи, обработанной особым образом. Это, собственно, и вся страховка. Сетку внизу ставят только на номерах «летающих» гимнастов – тех, что работают в отрыве от снаряда.
Понятно, что от надежности крепления как аппарата, так и лонжи зависит все. Ну, то есть в первую очередь жизнь артиста зависит, а уже потом – кому отправляться «по диким степям Забайкалья» и там сидеть. Поэтому цирковые всегда подвеску и настройку «аппарата» делают сами, как парашютисты сами укладывают свои купола. Множество раз я слышала от старших: делиться нужно и должно всем, что есть – водой, магнезией, полотенцем, халатом, гримом, обогревателем, куревом и выпивкой, лекарствами, деньгами, но твоего реквизита не должны касаться чужие руки.
В то утро я, как и всегда впрочем, околачивалась на конюшне: слушала дружелюбную перепалку конюхов с медвежатниками, разносила овес и сено, гладила по бархатным ноздрям Мальчика, молодого вороного жеребца, которого готовили для номера наездников, а он все пытался дотянуться до моих волос и смешно делал губами так: тррргхррррр. Конюшня в передвижке – всего лишь большой брезентовый прямоугольный шатер, соединенный с основным куполом шапито, и там слышен каждый громкий звук, доносящийся… да откуда бы ни доносился – слышно.
– Ты что, парень, твоюматьпростиконешно, совсем охренел?? Где лонжа, блин, лонжа где?? – надсаживаясь, орал Давид Вахтангович, орал громко и с явным грузинским акцентом – очень волновался, значит. Явление это было настолько нетипичным (за прошедшее время я ни разу не слышала, чтоб всегда спокойный шпрехшталмейстер, ведущий свой род от древних и благородных грузинских князей, повысил на кого-то голос), что меня на волне этого ора просто вынесло в манеж. Я увидела причину и чуть сама не заорала: под куполом, держась одной рукой за люстру, висит, просто висит без всякой страховки, парень в модных светлых джинсах и в маечке дикого канареечного цвета. Спокойно так висит себе, будто отдыхает. А другой рукой парень неспешно производит какие-то манипуляции с аппаратом. Лонжи нет. До опилок – четырнадцать метров. Рядом легкомысленно болтается веревочная лестница наших воздушных гимнастов, которой безбашенный смельчак воспользовался, чтоб взобраться на верхотуру.
Внизу беснуется Вахтангович, а на барьере сидит еще один новенький – невысокий симпатичный парень с лукавыми глазами. Сидит и улыбается. Потеряв дар речи, я замахала руками и замычала, тыча пальцем в самоубийцу, на что сидящий на барьере небрежно обронил:
– Ой, дите, та успокойся ты уже, не психуй. Обычное это дело. Сашка всегда так. Все наши привыкли, не спорим и не шугаемся. Чокнутый слегка он, ваще страха не знает – аномалия такая в башке, понимаешь? Вот такое общее горе, адреналиновый наркоман, нужно ему по краешку бегать, а то ни жрать, ни спать не может, аж больной весь делается. Но обаятельный – жуть, сама увидишь. И счастливчик, зараза, все ему с рук сходит, слава богу и тьфу тридцать три раза.
Тем временем обаятельный счастливчик Сашка докрутил то, что крутил, сунул инструмент в задний карман штанов и съехал вниз по канату. Когда при установке циркового шатра краны поднимают люстру под купол, к ней, пока она разложена на месте будущего манежа, прикрепляют несколько канатов, почти таких, как в школах используют на уроках физкультуры, только длиннее в разы, как раз для эффектного спуска гимнастов из-под купола. Закончил артист номер под куполом, взялся двумя руками за канат (там надет специальный «рукав» в виде брезентового цилиндра, чтоб кожу на ладонях не сжечь во время скольжения), и – вуаля! – эффектно съехал в манеж. Именно таким образом и прилетел гипотетический самоубийца прямо в нетерпеливые объятия Давида Вахтанговича, который уже устал орать и теперь просто хватался за сердце.
Так в мою жизнь вошли и остались в ней надолго бесстрашный джедай Сашка Якубов и веселый хитрец Витька Ковбой. Якубов был очень похож на мечту всех женщин Советского Союза серба Гойко Митича, прославившегося исполнением ролей индейских вождей – Чингачгука, Ульзаны и Текумсе. Только волосы у Сашки были светлые, а глаза – карие, веселые и лучистые. В комплекте шли могучий торс атлета, руки с железными мышцами, беззаботность, мягкая улыбка и легкий нрав. Мастер спорта международного класса по акробатике, Якубов пришел в цирк поздно, в двадцать четыре года, и без «корочки» циркового училища, но сразу стал своим – народ манежа мигом разглядел в парне талантливого профи. Кличка у него была, конечно же, Чингачгук.
Ах, как изящно Чингачгук сидел на малюсенькой площадке, закрепленной на вершине перша, и как роскошно потом выходил там же, на девятиметровой высоте, в стойку на руках – плавно, как будто перетекая. А вторым верхним гимнастом в этом номере был Витька Ковбой. Ковбой судьбы моей.
Давид Вахтангович, оторавшись и наматерившись всласть, махнул коньячку, крохотную фляжечку которого всегда носил в кармане домашней куртки, и уволок Якубова на суд и расправу в кабинет директора, а я приступила к ежедневной разминке на пустом (о чудо! Обычно как минимум пять человек репетировали) манеже. Когда дошла очередь до стойки на руках и я в третий раз позорно шлепнулась афедроном о ковер, за спиной зафыркали и ехидно сказали:
– Это кто же у нас тут такой падает, а? Чудненький маленький бегемотик? Да хорошенький какой, хоть и корявенький… Ой, нет, это ж Буратинка деревянная, чурочка неотесанная! И давно ты так корячишься? Эх, дите, неужели никто еще не сказал, что акробатика с гимнастикой тебе противопоказаны категорически? Надо же, какие бесчувственные люди, а? Зря ломаешься ведь, – и аппетитно захрустели чем-то. Кажется, яблоком.
Произнеся вслух то, о чем я и так думала каждый день, Витька через секунду горько пожалел об этом: успокоить «Буратинку деревянную» ему удалось не скоро. Особенно зацепило почему-то злосчастное яблоко, которое этот нехороший человек спокойно лопал, созерцая мою нескладность и неумелость в целом. Когда закончились и его огромный носовой платок, и большая часть махрового полотенца, а поток моих бессвязных сетований и слез почти иссяк, Ковбой принес мне, громко и горестно икающей, воды в большой кружке, задумчиво прошелся по манежу (аккомпанементом ему было клацанье моих зубов о фаянс), еще раз окинул меня оценивающим взглядом и вдруг предложил заняться жонглированием.
Тут же вынул из своего пакета еще три яблока и по кругу непринужденным каскадом запустил их в воздух, ловко ловя одной рукой. Никогда не видевшая вблизи работу жонглера (мы как раз ожидали прибытия в труппу артиста этого жанра), я согласилась попробовать. Просто от отчаяния и из страха, что природа выспалась на мне от души, что Дух цирка, разглядев мою полную непригодность к манежу, отторгнет нелепую и бесталанную дочь блестящей артистки, моей мамы. Добрые мои опекуны, следившие за бытом и здоровьем «нашей девочки», абсолютно не задумывались о том, что я буду делать дальше. Хотела уехать с цирком – уехала, хотела работать в манеже – работаешь. Все любят, все заботятся – хорошо же? А дальше видно будет.
Уже прожившие свои прекрасные и долгие артистические жизни, осчастливленные этими жизнями и искалеченные (Барский – в самом прямом смысле), они не воспринимали целых два месяца моей цирковой биографии даже как мало-мальски серьезный срок (и были абсолютно правы, конечно). Но я-то мечтала о будущих аплодисментах и цветах, о том, как выйду в парад-алле вместе с другими артистами, о том, как будет гордиться мной мамочка…
Только некому было мной заниматься. Совсем некому. Любимые мои ветераны уже почти не имели сил, зато имели по букету болячек, а цирковая молодежь воспринимала меня как хорошенькую улыбчивую малышку, как родственницу директора коллектива, которая, наверное, решила просто поколесить с труппой перед поступлением в институт, но зачем-то ежедневно возится тихонько на манеже, никому не мешает, а совсем наоборот – улыбается и всегда готова помочь. Никто ни о чем не спрашивал, никто не лез с советами. А я страстно хотела, чтоб мне сказали как. И что. Что надо сделать, чтоб стать настоящей цирковой артисткой?
Что ж, самое главное – это правильно сформулировать желание и горячо желать. У меня получилось, видимо: на меня обратили-таки внимание и показали, как и что. А дальше все было, как в старом анекдоте про «лучше б я умер вчера». Почему-то проникшийся ко мне братскими чувствами Витька Ковбой уже на следующий день приступил к делу вплотную, разработав целую методику: упражнения на растяжку, упражнения на координацию, упражнения на постановку рук, упражнения на точность движений – на манеже я теперь проводила четыре часа, последние два из которых держалась на ногах только из голого упрямства и спортивной злости.
Витька отдал мне свои старые теннисные мячики, наполненные водой при помощи шприца (пустые они были слишком легкими для жонглирования), где-то раздобыл особо дефицитную четырехслойную фанеру, годную для изготовления колец, и пообещал сделать настоящие булавы под мою руку. Делались они из обычных детских пластмассовых игрушек-кеглей, куда засовывались утяжелители. К кеглям прикручивались деревянные ручки, которые вытачивались на токарном станке. Такой станок имелся в хозяйстве у шапитмейстера[16], так что скоро булавы были готовы. И я сразу получила повышение: стала именоваться «амбициозным ампутантом» и «улыбчивой жертвой Паркинсона», потому что мячи, кольца и булавы, – особенно булавы! – видимо, испытывали ко мне личную неприязнь, и большую часть репетиций я проводила на четвереньках, собирая их по всему манежу под аккомпанемент ядовитых шуточек беспощадного Ковбоя. Вот уж у кого под языком была тысяча острейших иголок.
«Заставь дурака богу молиться, так он и лоб разобьет», – говорила моя бабуля. Дорвавшись, наконец, до того, к чему оказалась хоть немного способной, я осваивала жонглирование с неистовством неофита. Однажды утром добрейшая Фира Моисеевна, зайдя в вагончик по какой-то надобности, обнаружила меня спящей в странной позе: руки, согнутые в локтях, образуют прямой угол с тушкой, лежащей на спине, и кроватью (опустить вниз ладони было невозможно, они горели немилосердно). Проснулась я от прохладных прикосновений к несчастным конечностям – Фира Моисеевна толстым слоем накладывала на ладони какую-то мазь, приятно пахнущую травами, медом и немножко дегтем:
– Подержи так, пусть впитается. И никаких репетиций завтра. Вот подживет, тогда уж и мячики можешь побросать, о кольцах и булавах забудь пока. На ладонях же настоящие раны! С Витей я поговорю, загонял он тебя, нельзя так, нельзя! Будешь репетировать с бинтованными руками, пока кожа не огрубеет. И мажь каждый вечер, не забывай. Рецепт этого бальзама мне одна бессарабская цыганка еще до войны дала, он и пулевые раны заживлял. А уж сколько раз я им свою порванную шкуру спасала – и не сосчитать. При парфорской езде[17] наездник и так очень часто травмируется, а у меня две лошади шли рядом – такого больше никто ни у нас в стране, ни за границей не делал и сейчас не делает. Очень травмоопасно, хоть и зрелищно, да и долго номер готовится. Я своих рабочих кобыл, помнится, почти три года тренировала, а все равно мне белая красотка Иза устроила пару раз серьезные переломы, жуткая паникерша была, собственного плюмажа пугалась.
В общем, после втыка от Фиры Моисеевны мы с Ковбоем репетировали много, но уже без надрыва. А когда от тяжелых фанерных колец в оплетке из пластыря у меня на руках появились жесткие мозоли между большим и указательным пальцами, стало совсем легко и почти не больно. Булавы тоже были прекрасны – отцентрованные под мою руку, красивые, яркие, с твердыми деревянными ручками, – и скоро полоски огрубевшей кожи легли и наискосок через ладони.
Жонглер ведь репетирует бесконечно. Очень хорошие жонглеры репетируют по восемь часов в сутки, используя малейшую возможность ПОБРОСАТЬ. Это очень тяжелый, очень монотонный труд, и слава Единому, что меня готовили для ввода партнером в какой-нибудь уже готовый групповой номер – карьера жонглера, работающего соло, не привлекала меня совершенно, хоть Витька и пытался увлечь ученицу демонстрацией короткометражек с работой великого Сергея Игнатова и блистательного Евгения Биляуэра. Я восхищенно ахала, теперь уже хорошо понимая, каких мук и адского труда стоит эта легкость и это великолепие, но и все. Повторять желания не возникало. Ни особого честолюбия, ни стремления к рекордам в жонглировании мне не завезли, хотя рука, как выяснилось, от природы правильно была поставлена под реквизит.
Мне не хотелось поражать невиданными достижениями зал, мне было довольно просто жить в цирке, просто иметь возможность выходить в манеж каждый вечер, просто быть частью – да что там! – маленькой частичкой этого прекрасного мира и хорошо делать свое дело. И я была согласна войти рядовым исполнителем в любой номер. Разумеется, после того, как руководителя этого номера одобрит Юрий Евгеньевич, потому что руководитель этот артисту и мама, и папа, и Высший суд, да и суд Линча порой.
Всецело доверив обустройство быта заботам чудесной Фиры Моисеевны, два опекуна, директор и шпрехшталмейстер, сконцентрировались на контроле моего финансового состояния, режима дня и исполнении обязанностей ведущей программы. Чем я там занимаюсь на манеже в личное время, их, судя по всему, волновало мало. А вот третий гарант, ответственный за мою молодую жисть, коверный дядя Коля, неожиданно принял живое участие в наших с Ковбоем занятиях.
Каждый день на репетициях я видела в зале его доброе, но уже основательно стекшее вниз лицо с отвисшими брыльками, с гримом, намертво въевшимся в кожу на щеках и вокруг глаз, смешной красный кончик его носа – ну, тут не только многолетний грим, конечно, был виноват, чего уж там. Любил дядя Коля «беленькую» нежно, но во хмелю делался мягок необычайно, ласков по-отечески и говорлив. Меня дополнительно баловал и все пытался накормить вкусненьким: шоколадками, заварными пирожными, которые мастерски пекла в специальной походной духовке его жена, дефицитными дорогущими конфетами «Трюфель», и неподдельно горевал, что не люблю сладости: «Барышня должна конфетки и прочее пралине иногда есть, деточка… От этого кожа барышни гладкой становится, а характер – мягким. На конфетку, деточка».
Боясь обидеть старого артиста, я, категорически равнодушная к сладкому с детства, покладисто брала конфетки-шоколадки во множестве, а потом меняла накопившееся великолепие на добрый кусок мяса и овощи у рабочих, ухаживающих за медведями (они же использовали конфетный бартер, чтоб подсластить отношения с девочками, работающими на конюшне и псарне). У меня получалось здорово экономить на покупке еды и регулярно откладывать денежки из небольшой зарплаты – я копила на свой первый будущий костюм для номера. Тут швейное искусство моей Фиры Моисеевны уже помочь не могло. Костюм надо было заказывать в самой Москве, в цирковых мастерских, а чтоб он был красивым, покупать искусственные драгоценные камни, отделочную фурнитуру, блестки и специальный трикотаж телесного цвета за границей. Гимнастка Ирка Романова собиралась зимой на гастроли в Польшу и пообещала привезти все что нужно. Для закупки требовалось рублей двести – каждый человек, выросший в Советском Союзе, поймет всю неподъемность этой суммы. Но я очень хотела, чтоб к моменту заказа деньги на «приданое» были собраны все, даже на последнюю бусину.