Есть, молиться, любить
Часть 11 из 39 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
35
B войне с итальянской кухней я проиграла. После четырех месяцев в Италии ни одни штаны на меня не налезают. Не лезет даже одежда, купленная месяц назад (после того как я не влезла в джинсы «второго месяца в Италии»). Менять гардероб каждые несколько недель мне не по карману, к тому же я знаю, что скоро поеду в Индию, где лишние килограммы растают сами собой, но все же… В этих штанах я шагу ступить не могу. И это невыносимо.
Впрочем, это и понятно, учитывая, что недавно я взвесилась в одном шикарном итальянском отеле и выяснила, что за четыре месяца в Италии поправилась на одиннадцать килограммов — поистине выдающаяся статистика. Примерно семь из них мне и не мешало набрать, так как за тяжелые годы развода и депрессии я превратилась в скелет. А еще парочку прибавила так, для удовольствия. Что до последних двух — это уж чисто чтобы отполировать.
Вот почему сегодня я иду покупать предмет гардероба, который буду хранить вечно, как милый сердцу сувенир: джинсы «последнего месяца в Италии». Юная продавщица вежливо приносит мне все новые и новые размеры, передавая их через занавесочку без лишних комментариев и лишь заботливо спрашивая время от времени, не подошли ли те или эти. А я то и дело выглядываю из-за шторки и говорю: «А нет у вас вот таких чуть-чуть побольше?» Наконец милая девушка приносит штаны с такой талией, что больно смотреть. Я выхожу из примерочной и показываюсь ей.
Она смотрит на меня не мигая, как куратор галереи, оценивающий старинную вазу. Очень большую вазу.
— Carina, — наконец выдает она. (Симпатичная.)
Говоря по-итальянски, прошу ее честно ответить, не похожа ли я в этих джинсах на корову.
— Нет, signorina, — отвечает девушка. — Вы не похожи на корову.
— А на кабана?
— Нет, — на полном серьезе отвечает она. — Вы ни капли не кабан.
— А на буйвола?
Это отличный способ потренировать словарный запас. К тому же мне хочется, чтобы девушка улыбнулась, но она, похоже, намерена хранить профессиональную невозмутимость.
И тут я пробую последнее средство:
— Может, я похожа на шарик буйволиной моцареллы? Девушка улыбается краем рта и соглашается:
— Да, может быть. Может, чуть-чуть похожа на шарик моцареллы…
36
Осталась всего неделя. На Рождество, прежде чем отправиться в Индию, я планирую вернуться в Штаты — и не только потому, что ненавижу праздновать Рождество вдали от родных, но и затем, что для следующих восьми месяцев путешествия — по Индии и Индонезии — мне потребуется полная переукомплектация багажа. Многие из вещей, без которых в Риме не прожить, совершенно бесполезны в странствиях по Индии.
Отчасти для того чтобы подготовиться к путешествию в Индию, решаю провести последнюю неделю на Сицилии. Это самый «неевропейский» регион Италии, и потому — весьма подходящее место для тех, кто хочет подготовиться к встрече с крайней нищетой. А может, я еду туда потому, что Гёте как-то сказал: «Не увидев Сицилии, нельзя составить ясное представление об Италии».
Но добраться до Сицилии и передвигаться по самому острову оказывается не так уж просто. Приходится призвать на помощь все свои разведывательные способности, чтобы найти поезд, отправляющийся в воскресенье и идущий вдоль побережья, а потом разыскать нужный паром до Мессины (зловещего и подозрительного сицилийского портового городишки, из-за глухих ворот которого словно слышен вой: «Не по своей вине я стал таким уродцем! Пришлось вынести и землетрясения, и бомбежки, и надругательства мафии!»). Прибыв в Мессину, искать автобусную остановку (закопченную, как легкие курильщика) и дядьку, чья работа — сидеть в кассе и жаловаться на судьбу, а потом еще умолять его, не соблаговолит ли он продать мне билет до прибрежной Таормины. До самой Таормины трястись в автобусе, колесящем вдоль скал и отмелей длинного и рваного сицилийского побережья, и там искать такси и гостиницу. А потом высматривать подходящего человека, которому можно было бы задать мой любимый вопрос, по-итальянски, разумеется: «Где тут лучше всего кормят?» В Таормине таким человеком оказывается сонный полицейский. И именно он дарит мне один из самых чудесных в жизни подарков — бумажку с названием какого-то непонятного ресторана и нарисованную от руки карту, как туда пройти.
Ресторан оказывается маленькой тратторией. Добродушная пожилая хозяйка готовится к наплыву вечерних клиентов: стоит на столе в одних чулках и протирает окна, грозясь опрокинуть рождественские ясли. Я сразу заявляю, что меню смотреть не буду: пусть лучше принесет мне самое вкусное блюдо, потому что я первый день на Сицилии. Хозяйка довольно потирает руки и кричит что-то на сицилийском диалекте своей маме, еще более старенькой, которая хозяйничает на кухне, — и не проходит и двадцати минут, как я за обе щеки уплетаю самый потрясающий обед за все четыре месяца в Италии. Это паста, но пасту такой формы мне еще видеть не приходилось: большие свежие листы, свернутые на манер равиоли и по форме (но не по размеру) напоминающие шапочку Папы Римского; внутри — ароматное пюре из моллюсков, осьминогов и кальмаров, и все это перемешано, как горячий салат, со свежими ракушками и мелко порезанной соломкой из овощей, и все плавает в бульоне из морепродуктов, заправленном оливковым маслом. На второе — тушеный с тимьяном кролик.
Но в Сиракузах, куда я отправляюсь на следующий день, оказывается еще лучше. Пыхтящий автобус высаживает меня на углу под холодным дождем уже почти вечером. Город влюбляет меня сразу. В Сиракузах под ногами трехтысячелетняя история. Это родина цивилизации столь древней, что Рим в сравнении выглядит Далласом. Легенда повествует, что Дедал прилетел в Сиракузы с Крита, а Геракл здесь как-то ночевал. Сиракузы были греческой колонией, и, по словам Фукидида,[23] городом, «ни в чем не уступавшим самим Афинам». Этот город был звеном, связывавшим Древнюю Грецию и Древний Рим. Здесь жили многие античные драматурги и ученые. Платон считал Сиракузы идеальным местом для проведения утопического эксперимента, в ходе которого «божественным распоряжением судьбы» правители стали бы философами, а философы — правителями. По мнению историков, именно здесь, помимо всего прочего, были изобретены риторика и сюжет литературного произведения.
Когда я гуляю по рынкам этого ветхого городка и вижу старика в черной шерстяной шапке, который потрошит рыбу для покупательницы (воткнув сигарету в зубы для сохранности, как швея держит булавки во рту, прокладывая шов; нож отделяет филе с рачительным перфекционизмом), сердце бурлит от любви, ее не объяснить, не описать. Я робко любопытствую у рыбака, где он посоветует поужинать, и ухожу от него, зажав в кулаке еще одну бумажку, ведущую меня в маленький безымянный ресторан. Там, стоит лишь сесть за столик — как официант приносит воздушные облачка рикотты, присыпанные фисташками, ломти хлеба, плавающие в ароматном масле, крошечные блюдца с нарезанными колбасами и оливками, салат из охлажденных апельсинов с соусом из сырого лука и петрушки. Все это еще до того, как мне сообщают о фирменном блюде из кальмара.
«Вне зависимости от законов, ни один город не может жить мирно, — писал Платон, — пока там царит праздность и люди лишь едят, пьют и утомляют себя любовными утехами».
Но так ли плохо пожить в таком стиле недолго? Так ли ужасно посвятить несколько месяцев жизни путешествию с единственной целью — искать очередное место, где бы вкусно накормили? Или выучить язык безо всякого серьезного повода, а лишь потому, что он приятен на слух? Или прикорнуть в саду в лужице солнечного света посреди дня, рядом с любимым фонтаном? А назавтра проделать то же самое?
Конечно, всю жизнь так нельзя. Реальность, войны, трагедии и смерть рано или поздно вмешаются в эту идиллию. Здесь, на Сицилии, с ее ужасающей бедностью, реальность неотступно в мыслях людей. Который век подряд единственный успешный бизнес на острове ведут мафиози (бизнес заключается в том, чтобы оберегать граждан от самих себя); они и по сей день контролируют всех и вся. Палермо — Гёте окрестил его городом невыразимой красоты — теперь превратился, пожалуй, в единственное место в Западной Европе, где под ногами до сих пор валяются обломки времен Второй мировой, что дает ясное представление о его развитии. Безобразные и небезопасные для жизни многоквартирные дома, в огромном количестве построенные мафией в восьмидесятых для отмывания денег, изуродовали его до неописуемой степени. Когда я спросила одного из местных жителей, сделаны ли эти здания из дешевого бетона, он ответил: «Нет, что вы, это очень дорогой бетон. В каждом из блоков замурованы тела людей, убитых мафией, а это стоит денег. Зато кости и зубы хорошо укрепляют бетонную конструкцию».
Не легкомысленно ли думать о вкусной еде в такой обстановке? Или перед лицом жестокой реальности это лучшее, что можно сделать? В своем шедевральном произведении тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года «Итальянцы» (появившемся потому, что автор устал от книг об Италии, написанных иностранцами, где те либо перехваливали ее, либо, наоборот, смешивали с грязью) Луиджи Барзини попытался докопаться до правды о своей стране. Он попытался ответить на вопрос: почему Италия, во все века порождавшая величайшие культурные, политические и научные умы, так и не стала великой мировой державой? Почему мастера словесной дипломатии, которым нет равных на планете, оказываются совершенно непригодными, когда дело доходит до внутренней политики? Почему поодиночке они отважны, но, объединившись в армию, терпят поражение? Как можно быть дальновидным торговцем в собственной лавке и при этом иметь абсолютно неэффективную национальную экономику?
Его ответы на вопросы так сложны, что трудно будет пересказать их вкратце, но в качестве основной причины он называет печальную итальянскую традицию взяточничества на местном уровне и эксплуатацию иностранными доминаторами. Все это в конце концов привело итальянцев к выводу, что никому и ничему в мире нельзя доверять — на первый взгляд вывод верный. Поскольку мир продажен, лжив, нестабилен, сложен и несправедлив, следует доверять лишь тому, что можно испытать при помощи чувств, — и именно поэтому по части чувств итальянцам нет равных в Европе. Именно поэтому, утверждает Барзини, итальянцы готовы терпеть ужасающе некомпетентных генералов, президентов, тиранов, профессоров, бюрократов, журналистов и промышленных магнатов, но в жизни не потерпят некомпетентных «оперных певцов, дирижеров, балерин, куртизанок, актеров, режиссеров, поваров и портных». В мире хаоса, катастроф и обмана порой можно верить лишь красоте. Художественное совершенство непродажно. Удовольствие нельзя выторговать. И иногда еда становится единственной твердой валютой.
Вдохновенно творить красоту и наслаждаться ею — дело серьезное, и не всегда это способ сбежать от действительности, наоборот: порой это — средство остаться в реальном мире, когда все остальное рассыпается на сплошную риторику и сюжетные интриги. Не так давно сицилийские власти арестовали объединившихся в братство католических монахов, глубоко погрязших в заговоре с мафией. Так кому же теперь доверять? Во что верить? Мир недобр и несправедлив. Достаточно высказаться против этой несправедливости — и, по крайней мере на Сицилии, закончишь жизнь в фундаменте безобразной новостройки. Как сохранить чувство собственного человеческого достоинства, обитая в такой среде? Может статься, что и никак А может, единственный выход — гордиться тем, что всегда безукоризненно отделяешь рыбное филе от костей и делаешь самую воздушную рикотту в городе?
Не хочу никого оскорблять, проводя слишком уж явную параллель между собой и многострадальным сицилийским народом. Мои жизненные трагедии носили личный и в большинстве своем надуманный характер, не имея ничего общего с эпической картиной притеснения. Развод и депрессия — это вам не несколько веков убийственной тирании. У меня был личностный кризис, но были и возможности (финансовые, творческие, эмоциональные) этот кризис преодолеть. Но все же не могу не заметить, что поколения сицилийцев, сохранившие чувство собственного достоинства, и я, заново обретшая самоуважение, сделали это благодаря одной и той же идее, а именно: убежденности, что умение ценить жизненные удовольствия и есть то самое, что удерживает на плаву человеческую сущность. Кажется, именно это имел в виду Гёте, говоря, что надо побывать на Сицилии, чтобы понять Италию. Именно это я чувствовала инстинктивно, когда решила приехать сюда, в Италию, чтобы разобраться в себе.
Ведь в те минуты, когда я лежала в ванне в Нью-Йорке и читала вслух слова из итальянского словаря, мои душевные раны и начали затягиваться. Моя жизнь рассыпалась на кусочки, я изменилась до такой степени, что не узнала бы саму себя — поставь меня в шеренгу с другими подозреваемыми в полицейском участке. Но, начав учить итальянский, я ощутила проблеск счастливой жизни, а когда после черной полосы начинаешь видеть свет в конце тоннеля, надо хвататься за него всеми руками и ногами и не отпускать до тех пор, пока он не вытянет тебя лицом вверх из болота. И это не эгоизм, а необходимость. Тебе подарили жизнь, и твой долг (и человеческое право) искать в жизни красоту, пусть даже это всего лишь проблеск.
Я явилась в Италию нервной и тощей. Тогда я еще не знала, чего заслуживаю в жизни. И может, до сих пор до конца не осознала это. Но ясно одно. — за этот период я собрала себя по кусочкам и с помощью невинных удовольствий превратилась в гораздо более целостное существо. Одним словом, я набрала вес — эта фраза по-человечески, проще и точнее всего выражает мою трансформацию. Теперь я ощущаю свое присутствие в мире гораздо отчетливее, чем четыре месяца назад. Я уезжаю из Италии, став намного больше, чем до своего приезда. Уезжаю с надеждой, что рост одного человека — расширение его жизненных горизонтов — само по себе примечательное событие. Пусть даже человек, которому повезло на этот раз, — не кто иной, как я.
КНИГА ВТОРАЯ
Индия,
или
«Карашо пожаловать!»,
или
36 историй о поиске веры
37
B детстве у нас были цыплята. Их всегда было не меньше десятка, и, когда один умирал — их и ястреба таскали, и лисицы, не говоря уж о загадочных цыплячьих болезнях, — папа тут же заменял его на нового. Ехал на соседнюю птицеферму и возвращался с новым цыпленком в мешке. Но дело в том, что подсаживать нового цыпленка к старым нужно очень осторожно. Нельзя просто поместить его к «старичкам» — они воспримут это как вторжение на их территорию. А сделать нужно вот что: ночью, пока остальные спят, тихонько подсадить новую птицу в курятник Посадить ее на жердочку рядом со стаей и на цыпочках выйти. Утром, когда цыплята проснутся, они не заметят новенького, потому что будут думать: «Мы не видели, как он пришел, значит, он был здесь все время». Но самый прикол, что и новенький, проснувшись в новой стае, не понимает, что его только принесли, и думает: «Наверное, это и есть мой курятник».
Такое же чувство возникает у меня по приезде в Индию.
Мы садимся в Мумбаи в половине второго ночи. Тридцатого декабря. Высмотрев свой багаж, я сажусь в такси, где мне предстоит ехать несколько часов — ашрам находится в глухой деревне. Рассекая дорогу по ночной Индии, я дремлю, иногда просыпаюсь и смотрю в окно — странные призрачные фигуры худых женщин в сари бредут вдоль дороги со связками хвороста на голове. В такой час? Нас обгоняют автобусы с темными фарами, а мы обгоняем тележки, запряженные волами. Гибкие корни баньяна расползаются по дорожным канавам.
В половине четвертого мы подъезжаем к воротам ашрама и останавливаемся прямо у храма. Пока я вылезаю из такси, из потемок появляется молодой человек в западной одежде и шерстяной шапочке. Мы знакомимся: это Артуро, мексиканский журналист; ему двадцать четыре, и он — последователь моей гуру, его послали меня встретить. Пока мы шепотом обмениваемся приветствиями, я вдруг слышу знакомые первые такты моего любимого санкритского гимна, доносящиеся из глубин храма. Это арати, первое утреннее богослужение, которое проводится ежедневно в половине четвертого, с пробуждением ашрама. Я указываю на храм и спрашиваю у Артуро разрешения присоединиться, и он жестом говорит «пожалуйста». И вот я расплачиваюсь с таксистом, ставлю рюкзак за дерево, снимаю ботинки, опускаюсь на колени и касаюсь лбом ступени храма, после чего проскальзываю внутрь и сажусь рядом с небольшой группкой женщин, в основном индианок, поющих прекрасный гимн.
Я зову этот гимн санскритской «Милостью Господней»:[24] он полон стремления служить Господу. Это единственное религиозное песнопение, которое я выучила наизусть, — не столько потому, что надо, сколько потому, что нравится. Я начинаю петь знакомые слова на санскрите, от простого вступления, повествующего о священном йогическом учении, к восходящим нотам воспевания («Я поклоняюсь истокам Вселенной… Я поклоняюсь тому, чьи глаза — солнце, луна и огонь… Ты — все для меня, о Бог богов…»). А в последних строках кристаллизуется сама суть веры («Это совершенно, то совершенно; если Ты отнимешь совершенное от совершенного, совершенное останется»).
Женщины замолкают. Молча кланяются, выходят через боковую дверь, шагают через темный дворик и входят в другой храм, поменьше, где почти темно, горит лишь одна масляная лампа и пахнет благовониями. Я иду следом. В храме множество послушников как индийской, так и европейской наружности, и все сидят, завернувшись в шали, чтобы защититься от предрассветного холода. Они медитируют, усевшись в ряд, как цыплята на жердочке, и я тихонько сажусь рядом — новый цыпленок в курятнике, не замеченный никем. Я усаживаюсь, скрестив ноги, опускаю руки на колени и закрываю глаза.
Я не медитировала четыре месяца. Мало того, все это время у меня даже в мыслях не было медитировать. И вот я сижу. Дыхание успокаивается. Произношу про себя мантру, в первый раз медленно и четко, слог за слогом:
Ом.
На.
Мах.
Ши.
Ва.
Йя.
Ом намах шивайя.
Я кланяюсь божественной сущности, заключенной внутри меня.
Потом снова повторяю мантру. И еще раз. И еще. Я даже не медитирую, а осторожно смахиваю пыль со своей мантры, как с бабушкиного фарфора, долго пролежавшего в коробке без дела. То ли я засыпаю, то ли впадаю в зачарованное забытье, но счет времени теряется. И когда тем утром в Индии наконец встает солнце, все открывают глаза и оглядываются по сторонам, мне кажется, что Италия уже за тридевять земель — а я в своем курятнике, где и была все время.
38
Зачем мы занимаемся йогой?
Как-то раз в Нью-Йорке учитель задал нам этот вопрос во время особенно сложного занятия. Мы стояли, скрутившись в изнурительной позе «треугольника», а учитель нарочно заставлял держать асану дольше, чем нам того хотелось.
— Зачем мы занимаемся йогой? — повторил он. — Для того чтобы стать гибче, чем человек на соседнем коврике? Или на то есть более возвышенная причина?
«Йога» на санскрите означает «единство». Это слово происходит от корня «йюдж» — «сливаться, соединяться», — то есть посвящать себя какой-либо задаче полностью, соблюдая абсолютную дисциплину. А задача йоги — обрести единство: тела и сознания, личности и божественного, мыслей и источника их возникновения, учителя и ученика, и даже нас и наших менее гибких соседей по залу. На Западе йога известна в основном благодаря физическим упражнениям, в которых тело скручивается в крендель, но это лишь хатха-йога — одна из ветвей йогической философии. На самом же деле древние йоги разработали асаны вовсе не для того, чтобы держать тело в форме, а чтобы освободить мышцы и разум и подготовиться к медитации. Очень трудно сидеть неподвижно несколько часов подряд, если у тебя, скажем, болит нога. Это отвлекает от размышлений о внутренней сущности, ведь в мыслях постоянно крутится: «Черт, как же болит нога!»
Йога — это и поиски Бога посредством медитации, обета молчания, религиозного служения или мантр, то есть повторения священных слов на санскрите. Хотя некоторые из этих практик весьма напоминают индуистские ритуалы (и произошли от них), йога и индуизм — это не одно и то же, и не все индуисты обязательно являются йогами. Настоящая йога не соперничает с другими религиями и не является препятствием к их исповеданию. Путь йоги — дисциплинированная практика священного единения — может помочь вам приблизиться к Кришне, Иисусу, Мохаммеду, Будде или Иегове. За время пребывания в ашраме я видела послушников, причислявших себя к христианам, иудаистам, буддистам, индуистам и даже мусульманам. Были и те, кто вовсе не желал говорить о своей религиозной принадлежности, и в нашем полном предубеждений мире их можно понять.