Энигма-вариации
Часть 10 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Это как? — интересуется Клэр — похоже, это ее первые слова за весь вечер. Меня бы Клэр никогда не стала просить объяснить ей что-то.
— Мы живем множеством жизней, взращиваем столько всяких «я», что и признаться странно, нам дают самые разные имена, при том что совершенно достаточно одного-единственного.
— И о каком именно «я» идет речь? — осведомляется Марк, явно пытаясь заработать очко.
— Больно долго объяснять, друг мой, — отвечает Габи, — а кроме того, мы пока еще недостаточно близко знакомы.
Упоминание Сицилии меня смущает. Габи продолжает вести речь про Фридриха II, а я, не удержавшись, бросаю взгляд на Мод.
Пытаюсь встретиться с ней глазами. Но она понимает, почему я на нее смотрю, и поэтому смотрит куда-то мимо стола, а потом — в свою тарелку. Она знает: я сообразил, откуда взялся ее энтузиазм по поводу Италии, — все это только из-за него, верно? Никогда улики не были столь красноречивы, никогда вот так прямо не шли в руки. Иногда приходится ждать неделями или месяцами, чтобы связать одно с другим. А эту головоломку смог сложить бы и безголовый Нед.
Не могли они все это отрепетировать получше? Он когда-то служил в самой мозговитой армии в мире, а у нее, несмотря на сдержанную, скромную повадку, хватит ума обвести вокруг пальца даже короля фокусников. Неужели они не спланировали все заранее?
Мод просит рассказать побольше про Энну, и Габи с ходу пускается в длинную тираду о жизни Фридриха II, об Энцо — его сыне, который последние двадцать три года жизни провел в тюрьме в Болонье, о другом сыне, Манфреде, погибшем в сражении при Беневенто, который, как напоминает нам Данте, biondo era е bello е digentile aspetto[9]. Мод подперла подбородок рукой — еще одна ошеломительная поза, как у модели из мобуссеновской рекламы, меня она просто завораживает. Она прекрасна, она впитывает каждое его слово, она так сильно влюблена, а парадокс заключается в том, что она, возможно, и сама не знает, как безнадежно он ей вскружил голову, другой же парадокс заключается в том, что я совсем не расстроен, хотя и есть из-за чего, — я с легкостью себе воображаю, как другой мужчина разорался бы, хлопнул ладонью по столу перед всеми гостями, а позже ночью проломил бы кулаком дверь спальни, из которой она его выставила, потому что жить с ним дальше невозможно. Может, мне и больно, но я этого не знаю, да и знать не хочу, потому что, услышав имя Манфред, которое, как мне представляется, принадлежит в этой комнате только мне одному, я сразу же обращаюсь мыслями к тому упоению, которое ждет меня завтра в семь на теннисном корте. Мне выпадет честь играть с чемпионом. Мне хочется всем рассказать про моего Манфреда, про то, как он невозможно прекрасен, когда раздевается догола перед душем и его мраморная безволосая грудь выглядит такой твердой, что приходится одолевать искушение дотронуться до нее и пощупать, похож ли этот мрамор на плоть. Сегодня мы впервые вышли за пределы незначащей болтовни в раздевалке; обычно я произношу несколько слов, а он отвечает отрывочно, будто бы задним числом, так что ни он, ни я не можем с уверенностью утверждать, что вообще разговаривали. А сегодня все было не так. Видимо, я выглядел рассеянным, потрясенным, сердитым; в моей жизни никого не осталось. Может, именно поэтому он наконец-то понял, что нет ничего трудного в том, чтобы со мной поговорить? Потому что я предстал ему расхристанным, растерянным — обычным человеком? Или желанным меня сделал отсвет успеха на лице, результат утренней деловой встречи? Как бы мне хотелось припомнить в точности этот легкий вибрирующий немецкий акцент — когда он попросил сыграть в паре. Может, если бы и я произнес сегодня вечером за столом имя Манфред, кто-нибудь помог бы мне воскресить в памяти его голос, рассказал бы про него побольше?
Я смотрю на нее, а она не отводит глаз от Габи, который повествует про какого-то императора Священной Римской империи, написавшего книгу по соколиной охоте, сидя в «пупе Сицилии»[10]. А думаю я при этом об одном: о ней в ее любимой позе. Ей нравится, закрыв глаза, закинуть ноги мне на плечи — только теперь это его плечи, — сперва одну, потом другую, так что влагалище ее взывает к нему; я знаю, левая рука его там прямо сейчас, и он старательно ее заводит, а она пытается сохранять невозмутимость, и в глазах все стоит этот мглистый взгляд фотомодели, говорящий: «Я вся — самоцвет, вся внимание, вся твоя, до самого конца».
Как я лягу сегодня с ней в постель? Как теперь до нее дотронусь? А если среди ночи она на меня набросится, как это было вчера? Отвечу ли я ей во всей слепоте любви, выплесну ли на нее ярость и ад своих чресел, прекрасно зная, что любовью-то она занимается, но не со мной. Мне уготовано начинать с той точки, на которой закончил он: мужчина с мужчиной, а женщина — лишь посредник.
Я смотрю на нее. Вижу нового человека. Мне нравятся ее длинные тонкие руки, плечо, с самого сегодняшнего утра полностью обнаженное, ожерелье, придающее ей очарование, которого я давно уже не видел.
Звонит звонок, и вот уже слышны голоса Диего и Тамары.
— Знаю, знаю, простите, ради бога, нам ужасно хотелось прийти! — голосит Тамара еще в прихожей, двигаясь в сторону гостиной.
— Да мы еще даже за ужин не сели, — успокаивает ее Памела, приглашая в столовую, и до нас доносятся визгливые истеричные похохатывания Тамары — так она просит простить ее за опоздание. Следуя вдоль стола к своему месту, Тамара помахивает своей громоздкой квадратной сумочкой от Гояра — она щелкает замком всякий раз, когда забывает, включила или выключила мобильник. Диего -рослый, с густой светлой шевелюрой и цветной вставкой на кармашке темного пиджака — покорно тащится за женой и в итоге усаживается напротив Клэр. Он недоволен жизнью, модный прикид в английском стиле делает его похожим на альфонса, который только что получил от супруги выволочку и распоряжение надеть приличный костюм. Между ними сейчас все непросто. Тут, подумав про нас, я понимаю, что между нами сейчас тоже все непросто, вот только никто здесь об этом даже не подозревает.
Мне все мучительнее. Мод и Габи явно трогают друг друга, иначе просто быть не может. Средиземноморский мачо сделал еще один шаг к сближению, подвинулся ближе к Мод и опустил левую руку на резную спинку ее стула. Она тут же выложила свою руку на стол, как бы заявляя, что ничего такого не происходит. А потом, как будто бы передумав, рука вновь спряталась за свисающей скатертью.
Ах ты злокозненная обманщица. Я вспоминаю оперу «Паяцы», которую мы вместе смотрели зимой. Он — любовник, она — развратница, а я — в данном случае сомнений быть не может — паяц.
Тут в голову мне приходит странная мысль. А что если уронить салфетку, нагнуться за ней и взглянуть, что там происходит под столом на их конце. Что я обнаружу? Как ее белые пальцы нежно, неловко поглаживают его ничем не прикрытый могучий член сабра, который загибается вверх, чтобы было приятнее. Вопрос: что они собираются делать, если перепачкаются?
Ответ — проще некуда.
Она возьмет льняную накрахмаленную салфетку, на которой золотой филигранью вышито гигантское «П» (означающее Пламов), — каждый из нас достал такую из бокала, едва усевшись за стол.
Опять смеются.
Или делают вид.
Я уверен, что, когда они смеются, она сжимает его еще крепче.
Потому и смеются.
А я вновь возвращаюсь мыслями к юному Манфреду Сицилийскому и к моему Манфреду, который каждое утро выходит, блестя влагой, из душевой и знает, что я гляжу, потому что он неотразим.
Мне тем временем не придумать, что сказать Наде, сидящей слева. Лучше уж заговорить с Клэр, напротив и по диагонали. Она за столом всегда такая тихая, такая осмотрительно-недоступная; она излучает этакую незапятнанную прерафаэлитскую двусмысленность — одновременно обескураживающую и отрезвляющую. Глядя на нее, я, как и на предыдущих сборищах, пытаюсь представить себе, какую иную сущность способен извлечь из нее страстный поцелуй. Сохранит ли она сдержанность, нерешительность или впадет в буйство? Мне хотелось бы пробудить в ней зверя. Я почти в состоянии вообразить себе, как бы мы поцеловались, если бы я перехватил ее в пустом коридоре, положил ладонь ей на щеку, впился ей в губы. Она пытается не поднимать глаз. Но я знаю, что она знает, как я на нее смотрю, знает, о чем я думаю. На меня она никогда не смотрит.
Через какое-то время Диего начинает поносить недавно вышедший итальянский фильм, о котором теперь только и разговоров. Актеры играют ужасно, а основная сюжетная линия совершенно невнятная. Жене его фильм понравился, актерскую игру она сочла блистательной. Как и все остальные в Голливуде, в результате фильм получил «Оскар». «Меня это не убедило», — заявляет Диего. «Тебя вообще не убедишь», — парирует Тамара. Дункан вмешивается. «Почему тебя не убедишь?» — «Почему не убедишь? — риторически возглашает Диего. — Потому что от женщины, с которой у них любовь, мужчина ждет страсти, доверия, озорства, сочувствия, а также тени предварительного сожаления». — «Вот бредятина! Sois belle! Et sois triste! Будь красива и будь печальна, — отвечает она, цитируя Бодлера. — Вам, мужчинам, от женщин нужно одного: послушания». Диего качает головой, на лице улыбка философской покорности. «Чего нам нужно... От женщин нам нужно бутербродов и толики непотребства». «Чего?» — взвивается она. «Ничего», — отвечает он. «Так вот, от меня ни того ни другого не дождешься». Диего в последний раз улыбается и закатывает глаза. «Кто бы сомневался!»
Дункан пытается сменить тему, заговорить о другом фильме. Но едва всплывает тема фильмов, становится ясно, что, сколько бы мы ни тужились, разговор за столом остается бессодержательным, тусклым, без всякого блеска и непосредственности. Даже Надя пытается со мной заговорить. А потом — с израильтянином, за ним — с Памелой, после опять с израильтянином, но искры гаснут втуне, а вскоре уже всем делается ясно, что застольная беседа вылилась в бесконечную тягомотину.
Но только не для двух пташек, которые щебечут на своей жердочке.
В какой-то момент я перехватил взгляд Клэр. А потом она отвернулась — или, может, отвернулся я. Больше этого не повторилось.
Я не могу думать ни о чем, кроме двух пташек, их прикосновений, их непрестанного хихиканья на дальнем конце стола — они ведут себя, как парочка расшалившихся подростков, купающихся голышом на укромном средиземноморском пляже совсем рано утром, пока мы все бредем по серой, безмолвной, бессолнечной ничейной земле, усеянной подгнившим топляком и расколотыми ракушками. После этого я уже никогда не смогу ей доверять. Даже если подозрения мои полностью и всецело ошибочны, как я могу ей доверять после того, что сегодня наплодил в своем воспаленном воображении? Их ужимки, веселые под-начивания, его член в ее ладони и семя, стертое украдкой (а перед сном она забудет вымыть руки), — оба они раскраснелись, разве нет? Они — парочка. Мы — нет. А я тут пытаюсь придумать, что сказать Наде, одновременно сражаясь с непрекращающейся свистопляской в голове.
После ужина нас приглашают выпить кофе со сладостями и ликером на балконном диване. Дункан все еще пытается спасти вечер, указывает на горизонт. «Трудно поверить — на дворе зима, а погода совсем весенняя!» — восклицает он. «Весна пришла!» — нараспев подхватывает Диего. «Мы в Нью-Йорке, — отрубает Тамара, — оглянуться не успеешь — снова зима настанет». — «Как мне нравится этот вид, — вставляет Дункан, все еще тужась снять напряжение. — Все не нарадуюсь, что мы пять лет назад сюда переехали. Нижний Ист-Сайд я просто терпеть не мог. Вы только взгляните». Он показывает на мост.
Все старательно вглядываются в изумительный вечерний вид — над небоскребами Манхэттена тускнеет и выцветает закат. «Мне этот вид всегда напоминает Санкт-Петербург, — говорит Дункан. — В Петербурге в июне вообще не спят. Весь город ночью на ногах, потому что светло, как днем». — «Вот бы и нам оказаться в Петербурге, — подхватывает Надя. — Я слышала, они разводят мост над Невой, и на набережных скапливаются целые толпы». — «Что такое Нева?» — интересуется Диего. «Да понятное дело — река», — отвечает его супруга. Памела бросает на меня заговорщицкий взгляд, подразумевая: похоже, сегодня между ними все совсем непросто. «В интернете посмотри!» — рявкает Тамара. «В такие ночи происходят странные вещи», — замечаю я. «Странные вещи происходят с другими, но не со мной», — отвечает Надя. «И не со мной», — вставляет Тамара. Быстрый взгляд Клэр говорит мне, что она с этим «не со мной» солидарна. Впервые в жизни мы с ней обменялись мыслью, которая останется между нами. Меня так и тянет подойти к ней, сказать что-нибудь смешное, бодрое, меткое, вот только ничего не приходит в голову. Мы теперь оба опираемся о перила с видом на город, ее рука лежит рядом с моей, они соприкасаются. Я не отодвигаю руки в расчете, что Клэр уберет свою первая. Она этого не делает. Скорее всего, даже не осознает этого соприкосновения. «Где-то наверняка существует жизнь получше нашей», — хочется мне сказать. Она посмотрит на меня и сочтет ненормальным. Поэтому я молчу.
Дункан смотрит на горизонт, а потом, подняв глаза еще выше, указывает на цистерну, которая стоит на самом верху их террасы.
— Надеюсь, вам не мешает эта цистерна, — говорит он. — Они тут уже сколько недель с ней возятся, и конца-краю не видно.
Я обвожу взглядом балконный пол, замечаю целую груду инструментов и ящиков для инструментов, засунутых в угол неподалеку от дивана.
— Цистерну переделывают. Она страшно древняя.
— Говорят, Хоппер написал эту цистерну из своего дома на том берегу реки, — добавляет Памела.
Мод пытается что-то сказать про Хоппера, но передумывает, тем более что в разговор встревает Марк.
— А Хоппер живет на том берегу? — спрашивает он с явным недоверием.
— Нед так считает. Даже картины нам показывал.
— Меня они не убедили, — заявляет Дункан.
— А меня — да, — говорит Памела. — Впрочем, я же Неду мать.
— В любом случае отличная история, — говорит Марк и поворачивается к Мод, как будто извиняясь, что прервал ее.
— Подумать только: мы сидим на балконе, который написал сам Хоппер! — изумляется Габи. — Немногим такое выпадает.
Дункану на Хоппера наплевать.
— Устал от одних и тех же древних домишек в Труро, устал от одинаковых цистерн, устал от всех этих унылых пустолицых людей, которые таращатся из немытых окон. — Он опирается о перила, устремляет взгляд на залитый светом город. — И что, скажите, лучше, — он поворачивается, в конце концов обращаясь к тем, кто сидит на диване, — сидеть здесь в Бруклине и разглядывать небоскребы Манхэттена или сидеть на Манхэттене и таращиться на бруклинские цистерны?
Заявление наполовину шуточное, наполовину — призванное подчеркнуть чары свечения над Ист-Ривер, вида, который открывается из единственной точки в городе: с его террасы.
— Ты прямо как один из этих докучных авторов, которые вечно пишут о том, что вот я нахожусь в одном месте, а хочу быть в другом, — ворчит Клэр. — А кроме того, мы, кажется, уже пришли к определенному мнению год назад, когда ты задал тот же самый вопрос.
Она права. Тот же разговор состоялся у нас ровно год назад: глядя, как небо одевается темным багрянцем, мы бессмысленно рассуждали о том, что значит находиться в одном месте и мечтать о другом. Так ни до чего и не договорились.
Мне, однако, понравилось это задиристое замечание. Клэр редко говорит так дерзко.
— Найти бы местечко, где ночью светло, как днем, — говорит Тамара, имея в виду Санкт-Петербург. — Слишком уж я люблю жизнь.
— С твоим-то к ней отношением? — бормочет Диего, почти про себя.
— Да, с моим отношением, — бросает она. Он прикусывает язык.
— Санкт-Петербург — это голая идея, — заявляет Габи, возможно, в попытке пресечь их пикировку. — Он стоит на болоте. Для большинства из нас — это город, которого не существует, город, созданный для книг. Даже оказавшись там, мы не сможем до конца поверить в его реальность. Город, где рассвет не отличается от заката, где в любой момент можно столкнуться с Гоголем, Стравинским или Эйнштейном, не говоря уж о Раскольникове, князе Мышкине или самой Анне. Город невнятных, невысказанных желаний. — Произнеся все это, Габи встает лицом к Манхэттену, подносит бокал к губам, изображая микрофон, и начинает петь первые строки песни про Невский проспект — там красноармейцы зажигают на холоде костры, чтобы отогнать волков, и все еще бродит Нижинский, в которого безнадежно влюблен Дягилев из «Русских сезонов» — безнадежно влюблен, безнадежно влюблен.
Я бы никогда не сумел соотнести это спонтанное пение с тем мужчиной, который только что разговаривал с Мод за столом. Мне явился совсем другой человек — голос у него куда моложе, и сам он куда моложе, одухотвореннее. Неудивительно, что он ей нравится. Мне он самому нравится. Он даже Диего нравится. Они разболтались по-итальянски. Ловлю себя на том, что хочу присоединиться.
Оставшись один, я обеими руками опираюсь о перила и думаю, что рядом мог бы быть Манфред — он и я, локти соприкасаются, но через миг он меняет позу, обхватывает рукой мои плечи. «Ах, Манфред».
— Ты ничего не ел, — произносит Мод, подходя и садясь рядом на диван, — в руке у нее чашка кофе.
— Нет. Поиграл с едой, подвигал ее на тарелке, чтобы в глаза не бросалось. Я не голоден.
— Почему? — спрашивает она.
— Настроение не очень, видимо. — Я чувствую, что того и гляди выложу все, что у меня на душе с середины дня.
Я хочу кофе? Печенье? Или половинку печенья? Она сообразила, что на душе у меня гнусно, пытается сюсюкать.
Подходит Габи, в руке у него мобильник, он только что прочитал эсэмэску. Собирается закурить. — Мне бы тоже, — говорит Мод.
Он достает из тонкой сигаретницы крокодиловой кожи еще одну, берет обе в рот. Зажигает, одну передает ей. «Видел такое в кино и всегда хотел повторить», — поясняет он. Может ли быть очевиднее доказательство того, что они вместе? Мне он тоже предлагает сигарету, но я говорю, что бросил. «От одной ничего не будет», — парирует он своим игривым тоном. «Еще как будет», — вмешивается Мод, бросаясь мне на выручку. Мы с ней вновь — одно. Мы втроем сидим тесной группой на полукруглом диване с видом на реку, Мод посередине, остальные гости — по сторонам. Наслаждаемся свежим вечерним бризом с океана. Мне всегда нравилось, как Мод вскидывает голову, приподнимает подбородок, выдыхает первое облачко дыма. Тут так мило и уютно. Габи отпускает шутку по поводу пары, у которой нелады с няней: муж — тихоня, но внутренне кипит женоненавистничеством, а жена утверждает, что очень любит жизнь. «Бред свинячий, — парирует Мод. — Он такой же тихоня, как она — жизнелюбка». — «Мы тут им дали прозвище "Все непросто"», — замечаю я. «А как тебе ее сумка?» — интересуется Мод. «Чемодан размером с целое купе». — Габи громко хихикает. Мод шикает на него, но ей явно приятен этот ехидный выпад против сумки и ее владелицы. «Видимо, она там таскает подгузники, соски и пеленки на случай, если нянька позвонит». — «Или скалку, чтобы мутузить папочку всякий раз, как он откроет рот и попросит бутербродик!» Мы хохочем, хохочем до упаду. «И сколько им еще осталось, по-вашему?» — спрашивает Габи, опуская подробности. «Несколько месяцев», — отвечаю я. «Может, и так, и все же он ее любит», — заявляет Мод, вставая на защиту Диего.
— Может, он ее и любит, а вот она его явно нет, — возражаю я.
Повисает молчание.
— Лично мне показалось наоборот, — говорит Габи. -Она злится на него за то, что он ее не любит, потому что она его все еще любит, но ей надоели его бесстрастные ласки и этот суррогат нежности.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Мод.
— Просто знаю.
Он размышляет, молчит, снова затягивается.
— А где вы познакомились? — интересуется Габи.
— На теннисном корте. Все как-то внезапно вышло, — говорю я.
— То есть вы любите друг друга, — говорит Габи, поворачиваясь сперва ко мне, а потом к Мод.
На самом деле это не вопрос, но звучит вопросом.
— А почему ты спрашиваешь? — осведомляется Мод. Он пожимает плечами.
— Мы живем множеством жизней, взращиваем столько всяких «я», что и признаться странно, нам дают самые разные имена, при том что совершенно достаточно одного-единственного.
— И о каком именно «я» идет речь? — осведомляется Марк, явно пытаясь заработать очко.
— Больно долго объяснять, друг мой, — отвечает Габи, — а кроме того, мы пока еще недостаточно близко знакомы.
Упоминание Сицилии меня смущает. Габи продолжает вести речь про Фридриха II, а я, не удержавшись, бросаю взгляд на Мод.
Пытаюсь встретиться с ней глазами. Но она понимает, почему я на нее смотрю, и поэтому смотрит куда-то мимо стола, а потом — в свою тарелку. Она знает: я сообразил, откуда взялся ее энтузиазм по поводу Италии, — все это только из-за него, верно? Никогда улики не были столь красноречивы, никогда вот так прямо не шли в руки. Иногда приходится ждать неделями или месяцами, чтобы связать одно с другим. А эту головоломку смог сложить бы и безголовый Нед.
Не могли они все это отрепетировать получше? Он когда-то служил в самой мозговитой армии в мире, а у нее, несмотря на сдержанную, скромную повадку, хватит ума обвести вокруг пальца даже короля фокусников. Неужели они не спланировали все заранее?
Мод просит рассказать побольше про Энну, и Габи с ходу пускается в длинную тираду о жизни Фридриха II, об Энцо — его сыне, который последние двадцать три года жизни провел в тюрьме в Болонье, о другом сыне, Манфреде, погибшем в сражении при Беневенто, который, как напоминает нам Данте, biondo era е bello е digentile aspetto[9]. Мод подперла подбородок рукой — еще одна ошеломительная поза, как у модели из мобуссеновской рекламы, меня она просто завораживает. Она прекрасна, она впитывает каждое его слово, она так сильно влюблена, а парадокс заключается в том, что она, возможно, и сама не знает, как безнадежно он ей вскружил голову, другой же парадокс заключается в том, что я совсем не расстроен, хотя и есть из-за чего, — я с легкостью себе воображаю, как другой мужчина разорался бы, хлопнул ладонью по столу перед всеми гостями, а позже ночью проломил бы кулаком дверь спальни, из которой она его выставила, потому что жить с ним дальше невозможно. Может, мне и больно, но я этого не знаю, да и знать не хочу, потому что, услышав имя Манфред, которое, как мне представляется, принадлежит в этой комнате только мне одному, я сразу же обращаюсь мыслями к тому упоению, которое ждет меня завтра в семь на теннисном корте. Мне выпадет честь играть с чемпионом. Мне хочется всем рассказать про моего Манфреда, про то, как он невозможно прекрасен, когда раздевается догола перед душем и его мраморная безволосая грудь выглядит такой твердой, что приходится одолевать искушение дотронуться до нее и пощупать, похож ли этот мрамор на плоть. Сегодня мы впервые вышли за пределы незначащей болтовни в раздевалке; обычно я произношу несколько слов, а он отвечает отрывочно, будто бы задним числом, так что ни он, ни я не можем с уверенностью утверждать, что вообще разговаривали. А сегодня все было не так. Видимо, я выглядел рассеянным, потрясенным, сердитым; в моей жизни никого не осталось. Может, именно поэтому он наконец-то понял, что нет ничего трудного в том, чтобы со мной поговорить? Потому что я предстал ему расхристанным, растерянным — обычным человеком? Или желанным меня сделал отсвет успеха на лице, результат утренней деловой встречи? Как бы мне хотелось припомнить в точности этот легкий вибрирующий немецкий акцент — когда он попросил сыграть в паре. Может, если бы и я произнес сегодня вечером за столом имя Манфред, кто-нибудь помог бы мне воскресить в памяти его голос, рассказал бы про него побольше?
Я смотрю на нее, а она не отводит глаз от Габи, который повествует про какого-то императора Священной Римской империи, написавшего книгу по соколиной охоте, сидя в «пупе Сицилии»[10]. А думаю я при этом об одном: о ней в ее любимой позе. Ей нравится, закрыв глаза, закинуть ноги мне на плечи — только теперь это его плечи, — сперва одну, потом другую, так что влагалище ее взывает к нему; я знаю, левая рука его там прямо сейчас, и он старательно ее заводит, а она пытается сохранять невозмутимость, и в глазах все стоит этот мглистый взгляд фотомодели, говорящий: «Я вся — самоцвет, вся внимание, вся твоя, до самого конца».
Как я лягу сегодня с ней в постель? Как теперь до нее дотронусь? А если среди ночи она на меня набросится, как это было вчера? Отвечу ли я ей во всей слепоте любви, выплесну ли на нее ярость и ад своих чресел, прекрасно зная, что любовью-то она занимается, но не со мной. Мне уготовано начинать с той точки, на которой закончил он: мужчина с мужчиной, а женщина — лишь посредник.
Я смотрю на нее. Вижу нового человека. Мне нравятся ее длинные тонкие руки, плечо, с самого сегодняшнего утра полностью обнаженное, ожерелье, придающее ей очарование, которого я давно уже не видел.
Звонит звонок, и вот уже слышны голоса Диего и Тамары.
— Знаю, знаю, простите, ради бога, нам ужасно хотелось прийти! — голосит Тамара еще в прихожей, двигаясь в сторону гостиной.
— Да мы еще даже за ужин не сели, — успокаивает ее Памела, приглашая в столовую, и до нас доносятся визгливые истеричные похохатывания Тамары — так она просит простить ее за опоздание. Следуя вдоль стола к своему месту, Тамара помахивает своей громоздкой квадратной сумочкой от Гояра — она щелкает замком всякий раз, когда забывает, включила или выключила мобильник. Диего -рослый, с густой светлой шевелюрой и цветной вставкой на кармашке темного пиджака — покорно тащится за женой и в итоге усаживается напротив Клэр. Он недоволен жизнью, модный прикид в английском стиле делает его похожим на альфонса, который только что получил от супруги выволочку и распоряжение надеть приличный костюм. Между ними сейчас все непросто. Тут, подумав про нас, я понимаю, что между нами сейчас тоже все непросто, вот только никто здесь об этом даже не подозревает.
Мне все мучительнее. Мод и Габи явно трогают друг друга, иначе просто быть не может. Средиземноморский мачо сделал еще один шаг к сближению, подвинулся ближе к Мод и опустил левую руку на резную спинку ее стула. Она тут же выложила свою руку на стол, как бы заявляя, что ничего такого не происходит. А потом, как будто бы передумав, рука вновь спряталась за свисающей скатертью.
Ах ты злокозненная обманщица. Я вспоминаю оперу «Паяцы», которую мы вместе смотрели зимой. Он — любовник, она — развратница, а я — в данном случае сомнений быть не может — паяц.
Тут в голову мне приходит странная мысль. А что если уронить салфетку, нагнуться за ней и взглянуть, что там происходит под столом на их конце. Что я обнаружу? Как ее белые пальцы нежно, неловко поглаживают его ничем не прикрытый могучий член сабра, который загибается вверх, чтобы было приятнее. Вопрос: что они собираются делать, если перепачкаются?
Ответ — проще некуда.
Она возьмет льняную накрахмаленную салфетку, на которой золотой филигранью вышито гигантское «П» (означающее Пламов), — каждый из нас достал такую из бокала, едва усевшись за стол.
Опять смеются.
Или делают вид.
Я уверен, что, когда они смеются, она сжимает его еще крепче.
Потому и смеются.
А я вновь возвращаюсь мыслями к юному Манфреду Сицилийскому и к моему Манфреду, который каждое утро выходит, блестя влагой, из душевой и знает, что я гляжу, потому что он неотразим.
Мне тем временем не придумать, что сказать Наде, сидящей слева. Лучше уж заговорить с Клэр, напротив и по диагонали. Она за столом всегда такая тихая, такая осмотрительно-недоступная; она излучает этакую незапятнанную прерафаэлитскую двусмысленность — одновременно обескураживающую и отрезвляющую. Глядя на нее, я, как и на предыдущих сборищах, пытаюсь представить себе, какую иную сущность способен извлечь из нее страстный поцелуй. Сохранит ли она сдержанность, нерешительность или впадет в буйство? Мне хотелось бы пробудить в ней зверя. Я почти в состоянии вообразить себе, как бы мы поцеловались, если бы я перехватил ее в пустом коридоре, положил ладонь ей на щеку, впился ей в губы. Она пытается не поднимать глаз. Но я знаю, что она знает, как я на нее смотрю, знает, о чем я думаю. На меня она никогда не смотрит.
Через какое-то время Диего начинает поносить недавно вышедший итальянский фильм, о котором теперь только и разговоров. Актеры играют ужасно, а основная сюжетная линия совершенно невнятная. Жене его фильм понравился, актерскую игру она сочла блистательной. Как и все остальные в Голливуде, в результате фильм получил «Оскар». «Меня это не убедило», — заявляет Диего. «Тебя вообще не убедишь», — парирует Тамара. Дункан вмешивается. «Почему тебя не убедишь?» — «Почему не убедишь? — риторически возглашает Диего. — Потому что от женщины, с которой у них любовь, мужчина ждет страсти, доверия, озорства, сочувствия, а также тени предварительного сожаления». — «Вот бредятина! Sois belle! Et sois triste! Будь красива и будь печальна, — отвечает она, цитируя Бодлера. — Вам, мужчинам, от женщин нужно одного: послушания». Диего качает головой, на лице улыбка философской покорности. «Чего нам нужно... От женщин нам нужно бутербродов и толики непотребства». «Чего?» — взвивается она. «Ничего», — отвечает он. «Так вот, от меня ни того ни другого не дождешься». Диего в последний раз улыбается и закатывает глаза. «Кто бы сомневался!»
Дункан пытается сменить тему, заговорить о другом фильме. Но едва всплывает тема фильмов, становится ясно, что, сколько бы мы ни тужились, разговор за столом остается бессодержательным, тусклым, без всякого блеска и непосредственности. Даже Надя пытается со мной заговорить. А потом — с израильтянином, за ним — с Памелой, после опять с израильтянином, но искры гаснут втуне, а вскоре уже всем делается ясно, что застольная беседа вылилась в бесконечную тягомотину.
Но только не для двух пташек, которые щебечут на своей жердочке.
В какой-то момент я перехватил взгляд Клэр. А потом она отвернулась — или, может, отвернулся я. Больше этого не повторилось.
Я не могу думать ни о чем, кроме двух пташек, их прикосновений, их непрестанного хихиканья на дальнем конце стола — они ведут себя, как парочка расшалившихся подростков, купающихся голышом на укромном средиземноморском пляже совсем рано утром, пока мы все бредем по серой, безмолвной, бессолнечной ничейной земле, усеянной подгнившим топляком и расколотыми ракушками. После этого я уже никогда не смогу ей доверять. Даже если подозрения мои полностью и всецело ошибочны, как я могу ей доверять после того, что сегодня наплодил в своем воспаленном воображении? Их ужимки, веселые под-начивания, его член в ее ладони и семя, стертое украдкой (а перед сном она забудет вымыть руки), — оба они раскраснелись, разве нет? Они — парочка. Мы — нет. А я тут пытаюсь придумать, что сказать Наде, одновременно сражаясь с непрекращающейся свистопляской в голове.
После ужина нас приглашают выпить кофе со сладостями и ликером на балконном диване. Дункан все еще пытается спасти вечер, указывает на горизонт. «Трудно поверить — на дворе зима, а погода совсем весенняя!» — восклицает он. «Весна пришла!» — нараспев подхватывает Диего. «Мы в Нью-Йорке, — отрубает Тамара, — оглянуться не успеешь — снова зима настанет». — «Как мне нравится этот вид, — вставляет Дункан, все еще тужась снять напряжение. — Все не нарадуюсь, что мы пять лет назад сюда переехали. Нижний Ист-Сайд я просто терпеть не мог. Вы только взгляните». Он показывает на мост.
Все старательно вглядываются в изумительный вечерний вид — над небоскребами Манхэттена тускнеет и выцветает закат. «Мне этот вид всегда напоминает Санкт-Петербург, — говорит Дункан. — В Петербурге в июне вообще не спят. Весь город ночью на ногах, потому что светло, как днем». — «Вот бы и нам оказаться в Петербурге, — подхватывает Надя. — Я слышала, они разводят мост над Невой, и на набережных скапливаются целые толпы». — «Что такое Нева?» — интересуется Диего. «Да понятное дело — река», — отвечает его супруга. Памела бросает на меня заговорщицкий взгляд, подразумевая: похоже, сегодня между ними все совсем непросто. «В интернете посмотри!» — рявкает Тамара. «В такие ночи происходят странные вещи», — замечаю я. «Странные вещи происходят с другими, но не со мной», — отвечает Надя. «И не со мной», — вставляет Тамара. Быстрый взгляд Клэр говорит мне, что она с этим «не со мной» солидарна. Впервые в жизни мы с ней обменялись мыслью, которая останется между нами. Меня так и тянет подойти к ней, сказать что-нибудь смешное, бодрое, меткое, вот только ничего не приходит в голову. Мы теперь оба опираемся о перила с видом на город, ее рука лежит рядом с моей, они соприкасаются. Я не отодвигаю руки в расчете, что Клэр уберет свою первая. Она этого не делает. Скорее всего, даже не осознает этого соприкосновения. «Где-то наверняка существует жизнь получше нашей», — хочется мне сказать. Она посмотрит на меня и сочтет ненормальным. Поэтому я молчу.
Дункан смотрит на горизонт, а потом, подняв глаза еще выше, указывает на цистерну, которая стоит на самом верху их террасы.
— Надеюсь, вам не мешает эта цистерна, — говорит он. — Они тут уже сколько недель с ней возятся, и конца-краю не видно.
Я обвожу взглядом балконный пол, замечаю целую груду инструментов и ящиков для инструментов, засунутых в угол неподалеку от дивана.
— Цистерну переделывают. Она страшно древняя.
— Говорят, Хоппер написал эту цистерну из своего дома на том берегу реки, — добавляет Памела.
Мод пытается что-то сказать про Хоппера, но передумывает, тем более что в разговор встревает Марк.
— А Хоппер живет на том берегу? — спрашивает он с явным недоверием.
— Нед так считает. Даже картины нам показывал.
— Меня они не убедили, — заявляет Дункан.
— А меня — да, — говорит Памела. — Впрочем, я же Неду мать.
— В любом случае отличная история, — говорит Марк и поворачивается к Мод, как будто извиняясь, что прервал ее.
— Подумать только: мы сидим на балконе, который написал сам Хоппер! — изумляется Габи. — Немногим такое выпадает.
Дункану на Хоппера наплевать.
— Устал от одних и тех же древних домишек в Труро, устал от одинаковых цистерн, устал от всех этих унылых пустолицых людей, которые таращатся из немытых окон. — Он опирается о перила, устремляет взгляд на залитый светом город. — И что, скажите, лучше, — он поворачивается, в конце концов обращаясь к тем, кто сидит на диване, — сидеть здесь в Бруклине и разглядывать небоскребы Манхэттена или сидеть на Манхэттене и таращиться на бруклинские цистерны?
Заявление наполовину шуточное, наполовину — призванное подчеркнуть чары свечения над Ист-Ривер, вида, который открывается из единственной точки в городе: с его террасы.
— Ты прямо как один из этих докучных авторов, которые вечно пишут о том, что вот я нахожусь в одном месте, а хочу быть в другом, — ворчит Клэр. — А кроме того, мы, кажется, уже пришли к определенному мнению год назад, когда ты задал тот же самый вопрос.
Она права. Тот же разговор состоялся у нас ровно год назад: глядя, как небо одевается темным багрянцем, мы бессмысленно рассуждали о том, что значит находиться в одном месте и мечтать о другом. Так ни до чего и не договорились.
Мне, однако, понравилось это задиристое замечание. Клэр редко говорит так дерзко.
— Найти бы местечко, где ночью светло, как днем, — говорит Тамара, имея в виду Санкт-Петербург. — Слишком уж я люблю жизнь.
— С твоим-то к ней отношением? — бормочет Диего, почти про себя.
— Да, с моим отношением, — бросает она. Он прикусывает язык.
— Санкт-Петербург — это голая идея, — заявляет Габи, возможно, в попытке пресечь их пикировку. — Он стоит на болоте. Для большинства из нас — это город, которого не существует, город, созданный для книг. Даже оказавшись там, мы не сможем до конца поверить в его реальность. Город, где рассвет не отличается от заката, где в любой момент можно столкнуться с Гоголем, Стравинским или Эйнштейном, не говоря уж о Раскольникове, князе Мышкине или самой Анне. Город невнятных, невысказанных желаний. — Произнеся все это, Габи встает лицом к Манхэттену, подносит бокал к губам, изображая микрофон, и начинает петь первые строки песни про Невский проспект — там красноармейцы зажигают на холоде костры, чтобы отогнать волков, и все еще бродит Нижинский, в которого безнадежно влюблен Дягилев из «Русских сезонов» — безнадежно влюблен, безнадежно влюблен.
Я бы никогда не сумел соотнести это спонтанное пение с тем мужчиной, который только что разговаривал с Мод за столом. Мне явился совсем другой человек — голос у него куда моложе, и сам он куда моложе, одухотвореннее. Неудивительно, что он ей нравится. Мне он самому нравится. Он даже Диего нравится. Они разболтались по-итальянски. Ловлю себя на том, что хочу присоединиться.
Оставшись один, я обеими руками опираюсь о перила и думаю, что рядом мог бы быть Манфред — он и я, локти соприкасаются, но через миг он меняет позу, обхватывает рукой мои плечи. «Ах, Манфред».
— Ты ничего не ел, — произносит Мод, подходя и садясь рядом на диван, — в руке у нее чашка кофе.
— Нет. Поиграл с едой, подвигал ее на тарелке, чтобы в глаза не бросалось. Я не голоден.
— Почему? — спрашивает она.
— Настроение не очень, видимо. — Я чувствую, что того и гляди выложу все, что у меня на душе с середины дня.
Я хочу кофе? Печенье? Или половинку печенья? Она сообразила, что на душе у меня гнусно, пытается сюсюкать.
Подходит Габи, в руке у него мобильник, он только что прочитал эсэмэску. Собирается закурить. — Мне бы тоже, — говорит Мод.
Он достает из тонкой сигаретницы крокодиловой кожи еще одну, берет обе в рот. Зажигает, одну передает ей. «Видел такое в кино и всегда хотел повторить», — поясняет он. Может ли быть очевиднее доказательство того, что они вместе? Мне он тоже предлагает сигарету, но я говорю, что бросил. «От одной ничего не будет», — парирует он своим игривым тоном. «Еще как будет», — вмешивается Мод, бросаясь мне на выручку. Мы с ней вновь — одно. Мы втроем сидим тесной группой на полукруглом диване с видом на реку, Мод посередине, остальные гости — по сторонам. Наслаждаемся свежим вечерним бризом с океана. Мне всегда нравилось, как Мод вскидывает голову, приподнимает подбородок, выдыхает первое облачко дыма. Тут так мило и уютно. Габи отпускает шутку по поводу пары, у которой нелады с няней: муж — тихоня, но внутренне кипит женоненавистничеством, а жена утверждает, что очень любит жизнь. «Бред свинячий, — парирует Мод. — Он такой же тихоня, как она — жизнелюбка». — «Мы тут им дали прозвище "Все непросто"», — замечаю я. «А как тебе ее сумка?» — интересуется Мод. «Чемодан размером с целое купе». — Габи громко хихикает. Мод шикает на него, но ей явно приятен этот ехидный выпад против сумки и ее владелицы. «Видимо, она там таскает подгузники, соски и пеленки на случай, если нянька позвонит». — «Или скалку, чтобы мутузить папочку всякий раз, как он откроет рот и попросит бутербродик!» Мы хохочем, хохочем до упаду. «И сколько им еще осталось, по-вашему?» — спрашивает Габи, опуская подробности. «Несколько месяцев», — отвечаю я. «Может, и так, и все же он ее любит», — заявляет Мод, вставая на защиту Диего.
— Может, он ее и любит, а вот она его явно нет, — возражаю я.
Повисает молчание.
— Лично мне показалось наоборот, — говорит Габи. -Она злится на него за то, что он ее не любит, потому что она его все еще любит, но ей надоели его бесстрастные ласки и этот суррогат нежности.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Мод.
— Просто знаю.
Он размышляет, молчит, снова затягивается.
— А где вы познакомились? — интересуется Габи.
— На теннисном корте. Все как-то внезапно вышло, — говорю я.
— То есть вы любите друг друга, — говорит Габи, поворачиваясь сперва ко мне, а потом к Мод.
На самом деле это не вопрос, но звучит вопросом.
— А почему ты спрашиваешь? — осведомляется Мод. Он пожимает плечами.