Джейн Эйр
Часть 44 из 66 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Девочка вывалила слипшийся ком мне на ладони, и я съела его с жадностью.
Сумерки уже совсем сгустились, когда я остановилась на тропе, по которой брела уже около часа.
– Силы мне совсем изменили, – сказала я вслух, словно произнося монолог. – Я чувствую, что не смогу идти дальше. Неужели и эту ночь я проведу будто изгой? Неужели под таким дождем я должна положить голову на размокшую стылую землю? Боюсь, ничего другого мне не остается! Ведь никто не даст мне приюта. Но как это ужасно, когда меня томит голод, одолевает слабость, пробирает озноб, а главное – гнетет безысходное уныние, утрата всех надежд! Вероятно, впрочем, я не доживу до утра. Но почему я не могу смириться с близкой смертью? Почему я тщусь сохранить никчемную жизнь? Потому что я знаю – или верю, – что мистер Рочестер жив, да и к тому же умереть от голода и холода – это жребий, которому человеческая природа не способна подчиниться без борьбы. О Провидение, поддержи меня еще немного! Помоги мне, будь моим поводырем!
Мой остекленевший взор скользнул по темнеющему, подернутому туманом пейзажу вокруг. Я увидела, что ушла далеко от деревни: не только она, но и окружающие ее возделанные поля остались позади. Тропы и тропинки вновь вывели меня к холмистой пустоши, и теперь лишь один-два луга, почти столь же одичалые и бесплодные, как вереска́, у которых они были отвоеваны, отделяли меня от склона тонущего в сумраке холма.
«Что же, пожалуй, я предпочту умереть там, чем на деревенской улице или проезжей дороге, – подумалось мне. – И куда лучше, чтобы мое тело послужило пищей для ворон и воронов – если в этом краю есть вороны – вместо того, чтобы истлевать в могиле для нищих иждивением работного дома».
И я побрела к холму, я добралась до него, и оставалось лишь найти ложбинку, где можно было бы лечь, чувствуя себя если не в безопасности, то хотя бы укрытой от случайного взгляда. Однако склон казался совершенно ровным. Лишь в оттенках замечалось некоторое разнообразие: зелень камышей и мхов, прятавших болотце, чернота там, где на сухой земле рос только вереск. Хотя уже совсем смерклось, я различала разницу – но лишь как более темные и светлые пятна, поскольку цвета исчезли вместе со светом дня.
Мой взгляд все еще бродил по угрюмому склону и началу пустоши, теряясь среди дикости пейзажа, как вдруг вдали, там, где между двумя грядами холмов ютилось болото, он заметил луч света. «Конечно, это блуждающий огонек», – тут же пришло мне в голову, и я полагала, что вскоре он исчезнет. Однако он продолжал ровно гореть, не приближаясь и не удаляясь. «Или кто-то развел там костер?» – спросила я себя. И продолжала наблюдать, не разгорится ли он в пожар. Но нет! Хотя меньше он не становился, но и не ширился. «Возможно, это свеча в чьем-то окне, – предположила я затем. – Но если так, мне туда не добраться. Слишком далеко! Впрочем, будь это расстояние равно двум шагам, какая была бы от этого польза мне? Если бы дверь на мой стук и отворилась, то лишь для того, чтобы захлопнуться перед моим лицом».
Я опустилась на землю там, где стояла, и прижалась к ней лицом. Так я пролежала некоторое время. Порыв ночного ветра пронесся над склоном, надо мной и со стоном затих где-то вдали. Дождь припустил, и вновь моя одежда промокла насквозь. Ах, если бы мороз окоченил мои члены в блаженном окостенении смерти! Пусть бы он лил и лил – я бы его не чувствовала. Однако мое еще живое тело дрожало от его промозглости, и я вновь поднялась на ноги.
За струями дождя огонек все еще светился – тускло, но ровно. Я попыталась идти. Еле волоча изнемогающие ноги, я брела и брела к нему – наискось через склон, через болотце – зимой оно было бы непроходимым, но и теперь, в разгар лета, зыбкая почва содрогалась и хлюпала у меня под подошвами. Я дважды упала там, но дважды же поднялась и продолжила путь, напрягая все силы. Этот огонек был моей последней надеждой, и я должна, должна была добраться до него!
Перейдя болотце, я увидела в вереске белую полосу и направилась к ней. Она оказалась дорогой, которая вела прямо на огонек. Теперь он светил с пригорка, окруженного деревьями – видимо, елями, насколько я могла судить по их силуэтам во мгле. Когда я приблизилась, моя путеводная звезда вдруг исчезла – что-то заслонило ее от меня. Я протянула руку к черной преграде, возникшей передо мной, и ощутила под пальцами нетесаные камни невысокой стены. Над ней я разглядела что-то вроде решетки и высокую колючую живую изгородь между ними. Почти ощупью я пошла вдоль каменной ограды, и вновь впереди что-то забелело. Калитка! Когда я прикоснулась к ней, она повернулась на петлях. Справа и слева чернели не то два остролиста, не то два тиса.
Пройдя между ними, я увидела силуэт дома – черный, низкий, довольно длинный. Но ни в одном окне не сиял мой путеводный огонек. Все было погружено в темноту. Может быть, обитатели дома отошли ко сну, подумала я со страхом. В поисках двери я обогнула угол – и вновь увидела дружелюбный свет. Его лучи лились сквозь частый переплет маленького окошка всего в футе над землей. Оно выглядело еще меньше, так как его заслонял плющ – или другое подобное растение, – густо вившийся по этой стене дома. Видимо, поэтому на окне не было ни занавески, ни ставень. Нагнувшись и отстранив плеть плюща, я смогла заглянуть внутрь. Моему взору открылась комната с посыпанным песком тщательно выскобленным полом, буфет орехового дерева с рядами оловянных тарелок, отражавших алые блики торфа, весело горящего в очаге. Я увидела часы, белый сосновый стол, несколько стульев. Свеча, чьи лучи послужили мне маяком, горела на столе, и пожилая женщина грубоватого облика, но безупречно чистая, как и все вокруг, вязала чулок при ее свете.
Все это я заметила лишь бегло – таким обыденным оно выглядело. Куда более интересной оказалась группа, тихо и уютно расположившаяся у очага в его теплых розовых отблесках. Две юные изящные девушки, благовоспитанные барышни до кончиков ногтей, сидели там – одна в низком кресле-качалке, другая на еще более низком табурете. Обе были в глубоком трауре: черный креп и бомбазин оттеняли очень белую кожу лица и шеи. На колени одной положил массивную морду крупный старый пойнтер, на коленях другой свернулась черная кошка.
Каким странным обрамлением была эта скромная кухня для подобных обитательниц! Кто они были такие? Во всяком случае, не дочери пожилой женщины у стола. У нее был деревенский облик, а они казались воплощением утонченности. Я никогда не видела похожих лиц, и все-таки чем больше я в них вглядывалась, тем более знакомыми казались мне их черты. Назвать их воплощением красоты я не могу – слишком бледными и серьезными они выглядели. Обе склонялись над книгами, и их сосредоточенность граничила с суровостью. На столике между ними горела вторая свеча, а рядом с ней лежали два пухлых тома, в которые барышни часто заглядывали, как будто сверяя с ними более тонкие книги у них в руках – как обычно делают люди, пользуясь словарем для перевода. Тишина там стояла такая, что озаренную огнем кухню можно было счесть за картину, а ее обитателей – за тени. Мне было слышно, как шуршат угольки, проваливаясь сквозь решетку, как тикают часы в темном углу, и мне даже казалось, будто я различаю пощелкиванье спиц. А потому, когда наконец голос нарушил эту необыкновенную тишь, я без труда расслышала его.
– Послушай, Диана, – сказала одна из внимательных читательниц. – Франц и старик Даниэль ночью одни, и Франц рассказывает сон, от которого пробудился в ужасе. Так слушай! – И тихим голосом она прочла какой-то отрывок, из которого я не поняла ни единого слова, так как язык был мне незнаком – во всяком случае, не французский и не латынь. А греческий или немецкий, я сказать не могла.
– Как сильно! – воскликнула она, дочитав. – Мне так понравилось!
Вторая девушка, которая оторвалась от книги, чтобы выслушать сестру, повторила, глядя на огонь, строку из прочитанного. Много позже я узнала и язык, и произведение, а потому процитирую здесь эту строку, хотя в ту минуту она прозвучала для меня точно звон меди, не неся в себе смысла.
– Da trat hervor Einer, anzusehen wie die Sternen Nacht.[61] – Отлично! Отлично! – вскричала она, а ее темные глубокие глаза заблестели. – Как обрисован неведомый могучий архангел! Эта строка стоит сотни страниц высокопарного пустословия. Ich wage die Gedanken in der Schale meines Zornes und die Wake mit dem Gewichte meines Grimms.[62] Как мне нравится!
И обе вновь умолкли.
– Это что же, есть страна, где говорят по-таковски? – спросила пожилая женщина, поднимая глаза от вязанья.
– Да, Ханна, в стране, которая гораздо больше Англии, разговаривают именно так.
– И как же это они друг дружку понимают, а? А коли вы туда поедете, так разберете, чего они говорят, верно?
– Что-нибудь из того, что они говорили бы, наверное, мы поняли бы, но не все. Мы ведь, Ханна, совсем не такие ученые, как ты нас считаешь. И по-немецки мы не говорим, да и читать умеем только со словарем.
– Так польза-то вам от этого какая?
– Мы собираемся когда-нибудь учить этому языку, вернее, его началам, как это называется, и тогда будем зарабатывать больше денег, чем сейчас.
– Так-то так, да только хватит вам глаза портить, начитались на сегодня.
– Пожалуй. Во всяком случае, я устала. А ты, Мэри?
– Смертельно. В конце-то концов, изучать язык только со словарем вместо учителя труд очень утомительный.
– Справедливо. А уж тем более такой язык, как громоздкий, хотя и великолепный, немецкий. Но когда же Сент-Джон вернется домой?
– Наверное, скоро, сейчас ровно десять (она поглядела на золотые часики, пришпиленные у нее к поясу). Дождь все льет. Ханна, будь так добра, посмотри, как горит огонь в гостиной.
Ханна встала, открыла дверь, за которой я смутно разглядела коридор, а вскоре я услышала, как она помешала в камине – где-то по ту его сторону. Вскоре она вернулась.
– Ах, деточки! – сказала она. – Так-то мне тяжело в ту комнату заходить. Кресло-то пустое, в угол задвинуто, просто сердце надрывается.
Она утерла глаза краем передника. Серьезные лица девушек исполнились печали.
– Оно правда, он теперь в светлой обители, – продолжала Ханна, – и не след нам жалеть, что он нас оставил. А уж спокойней-то смерти и пожелать нельзя.
– Ты говорила, что он про нас даже не упомянул? – спросила одна из них.
– Времени ему дано не было, деточка. Скончался в единый миг батюшка-то ваш. Накануне ему неможилось, да не так чтоб очень. И когда мистер Сент-Джон спросил, не послать ли за вами, он только посмеялся над ним. А утром проснулся – ровнехонько две недели назад это было, – пожаловался, что голова у него тяжелая, снова уснул, да и не проснулся больше. Когда ваш братец к нему вошел, он уже похолодел. Ах, деточки! Последним он был старого-то закала. Вы-то и мистер Сент-Джон совсем другие, чем они были, хоть матушка ваша, правду сказать, такая же была, как вы, и в книгах начитана разве чуть поменее. Мэри, ты прямо ну вылитая она. Диана больше в вашего батюшку пошла.
Мне они казались настолько похожими, что я не могла понять, какое различие видит в них старая служанка (никем другим она быть не могла, решила я). Обе были стройными, их лица отличались свежестью, дышали достоинством и умом. Правда, волосы у одной были чуть темнее, и причесывались они по-разному: светло-каштановые кудри Мэри были разделены на прямой пробор, заплетены в косы и уложены у висков; более темные волосы Дианы ниспадали ей на плечи пышными локонами. Часы пробили десять.
– Небось вы проголодались, – сказала Ханна. – Ну, мистер Сент-Джон как раз к ужину поспеет.
И она занялась приготовлением ужина, а барышни встали, видимо, намереваясь перейти в гостиную. До этой минуты я следила за ними с таким интересом, их внешность и разговоры так меня увлекли, что я почти забыла о своем бедственном положении. Теперь весь его ужас нахлынул на меня, и по контрасту оно показалось еще более отчаянным и безнадежным. И мне представлялось невозможным пробудить в обитательницах дома сочувствие ко мне, заставить их поверить в истинность моей нужды, моих бед, растрогать настолько, чтобы они приютили меня, дали отдохнуть от моих скитаний. Когда я нащупала дверь и робко в нее постучалась, то почувствовала, какой несбыточной была моя последняя мысль. Дверь открыла Ханна.
– Чего тебе надо? – спросила она удивленно, оглядывая меня в лучах свечи, которую держала.
– Могу я поговорить с вашими хозяйками?
– Нет, ты допрежь мне скажи, о чем хочешь с ними разговаривать. Ты откуда?
– Я нездешняя.
– И какие это у тебя за дела в эдакую пору?
– Я хотела бы попросить разрешения переночевать в сарае. И еще кусок хлеба.
Как я и опасалась, на лице Ханны появилось настороженное выражение.
– Хлеба-то я тебе дам, – сказала она после паузы, – а вот ночевать мы бродяжек не пускаем. Еще чего!
– Вы не позволите мне поговорить с вашими хозяйками?
– И не думай. Чего они для тебя сделать-то могут? Вольно ж тебе шляться по ночам! Не к добру это.
– Но куда же мне идти, если вы меня прогоните? Что мне делать?
– Небось сама знаешь, куда тебе идти и что делать. Только от дурных дел остерегись. Вот тебе пенни, а теперь уходи…
– Пенни меня не накормит, а идти дальше у меня нет сил. Не закрывайте дверь! Бога ради, не закрывайте!
– Ишь чего захотела! Дождь-то внутрь так и хлещет.
– Доложите своим барышням… Позвольте мне с ними поговорить…
– И не подумаю. И не такая ты, какой прикидываешься, не то не шумела бы так. Уходи, кому говорю!
– Если вы меня прогоните, я умру.
– Как не так! Что-то ты недоброе замышляешь как пить дать, не то бы не стучала в чужие двери по ночам. Коли у тебя есть товарищи, грабители там или разбойники, так скажи им, что мы в доме не одни, а с нами джентльмен, и у нас есть собаки и ружья!
С этими словами честная, но неумолимая служанка захлопнула дверь и задвинула засов.
Это было последней каплей. Мучительнейшая боль – судорога беспредельного отчаяния – сжала, сдавила мое сердце. Я ведь была совершенно измучена и не могла сделать ни шагу. Рухнув на мокрую ступеньку, я застонала, заломила руки, зарыдала в невыносимой агонии. Призрак смерти возник передо мной. Каким ужасным будет мой последний час! В невыносимом одиночестве, отвергнутая людьми!
Я лишилась не только якоря надежды, но и твердости духа – последней, впрочем, ненадолго. Вскоре я постаралась укрепить ее.
– Я могу всего лишь умереть, – сказала я. – Я верую Богу, так постараюсь в смиренном молчании ждать свершения Его воли.
Эти слова я произнесла вслух и, затворив свою смертную тоску в сердце, приложила все силы, чтобы она осталась там – немая и покорная.
– Все люди должны умереть, – произнес голос почти надо мной, – но не все осуждены встретить долгую и преждевременную кончину, какой будет ваша, если вы погибнете тут от изнурения.
– Кто говорит? Человек или нет? – Эти нежданные слова ввергли меня в ужас, и ничто уже не могло пробудить во мне надежду. Совсем рядом я увидела смутную фигуру: ночная тьма и мое слабеющее зрение не позволяли разглядеть ее. Раздался громкий долгий стук в дверь.
– Это вы, мистер Сент-Джон? – спросила Ханна изнутри.
– Да-да! Скорее открой!
– Небось вы совсем промокли и иззябли в такую-то непогоду! Входите, входите! Сестрицы ваши очень из-за вас беспокоились, а я боюсь, тут бродят лихие люди. Нищая в дом лезла… Да она, никак, не ушла! Валяется тут… А ну вставай! Постыдилась бы! Убирайся, говорят тебе!
– Ш-ш-ш, Ханна! Мне надо поговорить с ней. Ты исполнила свой долг, не впустив ее. Теперь я исполню мой долг и приглашу ее в дом. Я был рядом и слышал весь ваш разговор. Мне кажется, случай необычный, и мне следует хотя бы разобраться в нем. Встаньте, женщина, и войдите в дверь передо мной.
С большим трудом я выполнила его приказание. И вскоре уже стояла в чистенькой светлой кухне – у самого очага, вся дрожа, борясь с дурнотой, понимая, как страшно я выгляжу, как течет с меня вода. Обе барышни, их брат, мистер Сент-Джон, и старая служанка – все смотрели на меня.
– Сент-Джон, кто это? – услышала я голос одной из сестер.
– Не знаю. Я нашел ее у порога, – ответил он.
– Она совсем белая, – сказала Ханна.
– Белая как мел, как смерть, – отозвался он. – Она вот-вот упадет. Придвиньте ей стул.
И правда, голова у меня закружилась, ноги подкосились… но опустилась я на подставленный стул. Я все еще оставалась в сознании, хотя не могла вымолвить ни слова.
– Может быть, ей надо выпить воды? Ханна, налей стакан. Но она так изнурена! Исхудалая, и ни кровинки в лице!
– Почти призрак.
Сумерки уже совсем сгустились, когда я остановилась на тропе, по которой брела уже около часа.
– Силы мне совсем изменили, – сказала я вслух, словно произнося монолог. – Я чувствую, что не смогу идти дальше. Неужели и эту ночь я проведу будто изгой? Неужели под таким дождем я должна положить голову на размокшую стылую землю? Боюсь, ничего другого мне не остается! Ведь никто не даст мне приюта. Но как это ужасно, когда меня томит голод, одолевает слабость, пробирает озноб, а главное – гнетет безысходное уныние, утрата всех надежд! Вероятно, впрочем, я не доживу до утра. Но почему я не могу смириться с близкой смертью? Почему я тщусь сохранить никчемную жизнь? Потому что я знаю – или верю, – что мистер Рочестер жив, да и к тому же умереть от голода и холода – это жребий, которому человеческая природа не способна подчиниться без борьбы. О Провидение, поддержи меня еще немного! Помоги мне, будь моим поводырем!
Мой остекленевший взор скользнул по темнеющему, подернутому туманом пейзажу вокруг. Я увидела, что ушла далеко от деревни: не только она, но и окружающие ее возделанные поля остались позади. Тропы и тропинки вновь вывели меня к холмистой пустоши, и теперь лишь один-два луга, почти столь же одичалые и бесплодные, как вереска́, у которых они были отвоеваны, отделяли меня от склона тонущего в сумраке холма.
«Что же, пожалуй, я предпочту умереть там, чем на деревенской улице или проезжей дороге, – подумалось мне. – И куда лучше, чтобы мое тело послужило пищей для ворон и воронов – если в этом краю есть вороны – вместо того, чтобы истлевать в могиле для нищих иждивением работного дома».
И я побрела к холму, я добралась до него, и оставалось лишь найти ложбинку, где можно было бы лечь, чувствуя себя если не в безопасности, то хотя бы укрытой от случайного взгляда. Однако склон казался совершенно ровным. Лишь в оттенках замечалось некоторое разнообразие: зелень камышей и мхов, прятавших болотце, чернота там, где на сухой земле рос только вереск. Хотя уже совсем смерклось, я различала разницу – но лишь как более темные и светлые пятна, поскольку цвета исчезли вместе со светом дня.
Мой взгляд все еще бродил по угрюмому склону и началу пустоши, теряясь среди дикости пейзажа, как вдруг вдали, там, где между двумя грядами холмов ютилось болото, он заметил луч света. «Конечно, это блуждающий огонек», – тут же пришло мне в голову, и я полагала, что вскоре он исчезнет. Однако он продолжал ровно гореть, не приближаясь и не удаляясь. «Или кто-то развел там костер?» – спросила я себя. И продолжала наблюдать, не разгорится ли он в пожар. Но нет! Хотя меньше он не становился, но и не ширился. «Возможно, это свеча в чьем-то окне, – предположила я затем. – Но если так, мне туда не добраться. Слишком далеко! Впрочем, будь это расстояние равно двум шагам, какая была бы от этого польза мне? Если бы дверь на мой стук и отворилась, то лишь для того, чтобы захлопнуться перед моим лицом».
Я опустилась на землю там, где стояла, и прижалась к ней лицом. Так я пролежала некоторое время. Порыв ночного ветра пронесся над склоном, надо мной и со стоном затих где-то вдали. Дождь припустил, и вновь моя одежда промокла насквозь. Ах, если бы мороз окоченил мои члены в блаженном окостенении смерти! Пусть бы он лил и лил – я бы его не чувствовала. Однако мое еще живое тело дрожало от его промозглости, и я вновь поднялась на ноги.
За струями дождя огонек все еще светился – тускло, но ровно. Я попыталась идти. Еле волоча изнемогающие ноги, я брела и брела к нему – наискось через склон, через болотце – зимой оно было бы непроходимым, но и теперь, в разгар лета, зыбкая почва содрогалась и хлюпала у меня под подошвами. Я дважды упала там, но дважды же поднялась и продолжила путь, напрягая все силы. Этот огонек был моей последней надеждой, и я должна, должна была добраться до него!
Перейдя болотце, я увидела в вереске белую полосу и направилась к ней. Она оказалась дорогой, которая вела прямо на огонек. Теперь он светил с пригорка, окруженного деревьями – видимо, елями, насколько я могла судить по их силуэтам во мгле. Когда я приблизилась, моя путеводная звезда вдруг исчезла – что-то заслонило ее от меня. Я протянула руку к черной преграде, возникшей передо мной, и ощутила под пальцами нетесаные камни невысокой стены. Над ней я разглядела что-то вроде решетки и высокую колючую живую изгородь между ними. Почти ощупью я пошла вдоль каменной ограды, и вновь впереди что-то забелело. Калитка! Когда я прикоснулась к ней, она повернулась на петлях. Справа и слева чернели не то два остролиста, не то два тиса.
Пройдя между ними, я увидела силуэт дома – черный, низкий, довольно длинный. Но ни в одном окне не сиял мой путеводный огонек. Все было погружено в темноту. Может быть, обитатели дома отошли ко сну, подумала я со страхом. В поисках двери я обогнула угол – и вновь увидела дружелюбный свет. Его лучи лились сквозь частый переплет маленького окошка всего в футе над землей. Оно выглядело еще меньше, так как его заслонял плющ – или другое подобное растение, – густо вившийся по этой стене дома. Видимо, поэтому на окне не было ни занавески, ни ставень. Нагнувшись и отстранив плеть плюща, я смогла заглянуть внутрь. Моему взору открылась комната с посыпанным песком тщательно выскобленным полом, буфет орехового дерева с рядами оловянных тарелок, отражавших алые блики торфа, весело горящего в очаге. Я увидела часы, белый сосновый стол, несколько стульев. Свеча, чьи лучи послужили мне маяком, горела на столе, и пожилая женщина грубоватого облика, но безупречно чистая, как и все вокруг, вязала чулок при ее свете.
Все это я заметила лишь бегло – таким обыденным оно выглядело. Куда более интересной оказалась группа, тихо и уютно расположившаяся у очага в его теплых розовых отблесках. Две юные изящные девушки, благовоспитанные барышни до кончиков ногтей, сидели там – одна в низком кресле-качалке, другая на еще более низком табурете. Обе были в глубоком трауре: черный креп и бомбазин оттеняли очень белую кожу лица и шеи. На колени одной положил массивную морду крупный старый пойнтер, на коленях другой свернулась черная кошка.
Каким странным обрамлением была эта скромная кухня для подобных обитательниц! Кто они были такие? Во всяком случае, не дочери пожилой женщины у стола. У нее был деревенский облик, а они казались воплощением утонченности. Я никогда не видела похожих лиц, и все-таки чем больше я в них вглядывалась, тем более знакомыми казались мне их черты. Назвать их воплощением красоты я не могу – слишком бледными и серьезными они выглядели. Обе склонялись над книгами, и их сосредоточенность граничила с суровостью. На столике между ними горела вторая свеча, а рядом с ней лежали два пухлых тома, в которые барышни часто заглядывали, как будто сверяя с ними более тонкие книги у них в руках – как обычно делают люди, пользуясь словарем для перевода. Тишина там стояла такая, что озаренную огнем кухню можно было счесть за картину, а ее обитателей – за тени. Мне было слышно, как шуршат угольки, проваливаясь сквозь решетку, как тикают часы в темном углу, и мне даже казалось, будто я различаю пощелкиванье спиц. А потому, когда наконец голос нарушил эту необыкновенную тишь, я без труда расслышала его.
– Послушай, Диана, – сказала одна из внимательных читательниц. – Франц и старик Даниэль ночью одни, и Франц рассказывает сон, от которого пробудился в ужасе. Так слушай! – И тихим голосом она прочла какой-то отрывок, из которого я не поняла ни единого слова, так как язык был мне незнаком – во всяком случае, не французский и не латынь. А греческий или немецкий, я сказать не могла.
– Как сильно! – воскликнула она, дочитав. – Мне так понравилось!
Вторая девушка, которая оторвалась от книги, чтобы выслушать сестру, повторила, глядя на огонь, строку из прочитанного. Много позже я узнала и язык, и произведение, а потому процитирую здесь эту строку, хотя в ту минуту она прозвучала для меня точно звон меди, не неся в себе смысла.
– Da trat hervor Einer, anzusehen wie die Sternen Nacht.[61] – Отлично! Отлично! – вскричала она, а ее темные глубокие глаза заблестели. – Как обрисован неведомый могучий архангел! Эта строка стоит сотни страниц высокопарного пустословия. Ich wage die Gedanken in der Schale meines Zornes und die Wake mit dem Gewichte meines Grimms.[62] Как мне нравится!
И обе вновь умолкли.
– Это что же, есть страна, где говорят по-таковски? – спросила пожилая женщина, поднимая глаза от вязанья.
– Да, Ханна, в стране, которая гораздо больше Англии, разговаривают именно так.
– И как же это они друг дружку понимают, а? А коли вы туда поедете, так разберете, чего они говорят, верно?
– Что-нибудь из того, что они говорили бы, наверное, мы поняли бы, но не все. Мы ведь, Ханна, совсем не такие ученые, как ты нас считаешь. И по-немецки мы не говорим, да и читать умеем только со словарем.
– Так польза-то вам от этого какая?
– Мы собираемся когда-нибудь учить этому языку, вернее, его началам, как это называется, и тогда будем зарабатывать больше денег, чем сейчас.
– Так-то так, да только хватит вам глаза портить, начитались на сегодня.
– Пожалуй. Во всяком случае, я устала. А ты, Мэри?
– Смертельно. В конце-то концов, изучать язык только со словарем вместо учителя труд очень утомительный.
– Справедливо. А уж тем более такой язык, как громоздкий, хотя и великолепный, немецкий. Но когда же Сент-Джон вернется домой?
– Наверное, скоро, сейчас ровно десять (она поглядела на золотые часики, пришпиленные у нее к поясу). Дождь все льет. Ханна, будь так добра, посмотри, как горит огонь в гостиной.
Ханна встала, открыла дверь, за которой я смутно разглядела коридор, а вскоре я услышала, как она помешала в камине – где-то по ту его сторону. Вскоре она вернулась.
– Ах, деточки! – сказала она. – Так-то мне тяжело в ту комнату заходить. Кресло-то пустое, в угол задвинуто, просто сердце надрывается.
Она утерла глаза краем передника. Серьезные лица девушек исполнились печали.
– Оно правда, он теперь в светлой обители, – продолжала Ханна, – и не след нам жалеть, что он нас оставил. А уж спокойней-то смерти и пожелать нельзя.
– Ты говорила, что он про нас даже не упомянул? – спросила одна из них.
– Времени ему дано не было, деточка. Скончался в единый миг батюшка-то ваш. Накануне ему неможилось, да не так чтоб очень. И когда мистер Сент-Джон спросил, не послать ли за вами, он только посмеялся над ним. А утром проснулся – ровнехонько две недели назад это было, – пожаловался, что голова у него тяжелая, снова уснул, да и не проснулся больше. Когда ваш братец к нему вошел, он уже похолодел. Ах, деточки! Последним он был старого-то закала. Вы-то и мистер Сент-Джон совсем другие, чем они были, хоть матушка ваша, правду сказать, такая же была, как вы, и в книгах начитана разве чуть поменее. Мэри, ты прямо ну вылитая она. Диана больше в вашего батюшку пошла.
Мне они казались настолько похожими, что я не могла понять, какое различие видит в них старая служанка (никем другим она быть не могла, решила я). Обе были стройными, их лица отличались свежестью, дышали достоинством и умом. Правда, волосы у одной были чуть темнее, и причесывались они по-разному: светло-каштановые кудри Мэри были разделены на прямой пробор, заплетены в косы и уложены у висков; более темные волосы Дианы ниспадали ей на плечи пышными локонами. Часы пробили десять.
– Небось вы проголодались, – сказала Ханна. – Ну, мистер Сент-Джон как раз к ужину поспеет.
И она занялась приготовлением ужина, а барышни встали, видимо, намереваясь перейти в гостиную. До этой минуты я следила за ними с таким интересом, их внешность и разговоры так меня увлекли, что я почти забыла о своем бедственном положении. Теперь весь его ужас нахлынул на меня, и по контрасту оно показалось еще более отчаянным и безнадежным. И мне представлялось невозможным пробудить в обитательницах дома сочувствие ко мне, заставить их поверить в истинность моей нужды, моих бед, растрогать настолько, чтобы они приютили меня, дали отдохнуть от моих скитаний. Когда я нащупала дверь и робко в нее постучалась, то почувствовала, какой несбыточной была моя последняя мысль. Дверь открыла Ханна.
– Чего тебе надо? – спросила она удивленно, оглядывая меня в лучах свечи, которую держала.
– Могу я поговорить с вашими хозяйками?
– Нет, ты допрежь мне скажи, о чем хочешь с ними разговаривать. Ты откуда?
– Я нездешняя.
– И какие это у тебя за дела в эдакую пору?
– Я хотела бы попросить разрешения переночевать в сарае. И еще кусок хлеба.
Как я и опасалась, на лице Ханны появилось настороженное выражение.
– Хлеба-то я тебе дам, – сказала она после паузы, – а вот ночевать мы бродяжек не пускаем. Еще чего!
– Вы не позволите мне поговорить с вашими хозяйками?
– И не думай. Чего они для тебя сделать-то могут? Вольно ж тебе шляться по ночам! Не к добру это.
– Но куда же мне идти, если вы меня прогоните? Что мне делать?
– Небось сама знаешь, куда тебе идти и что делать. Только от дурных дел остерегись. Вот тебе пенни, а теперь уходи…
– Пенни меня не накормит, а идти дальше у меня нет сил. Не закрывайте дверь! Бога ради, не закрывайте!
– Ишь чего захотела! Дождь-то внутрь так и хлещет.
– Доложите своим барышням… Позвольте мне с ними поговорить…
– И не подумаю. И не такая ты, какой прикидываешься, не то не шумела бы так. Уходи, кому говорю!
– Если вы меня прогоните, я умру.
– Как не так! Что-то ты недоброе замышляешь как пить дать, не то бы не стучала в чужие двери по ночам. Коли у тебя есть товарищи, грабители там или разбойники, так скажи им, что мы в доме не одни, а с нами джентльмен, и у нас есть собаки и ружья!
С этими словами честная, но неумолимая служанка захлопнула дверь и задвинула засов.
Это было последней каплей. Мучительнейшая боль – судорога беспредельного отчаяния – сжала, сдавила мое сердце. Я ведь была совершенно измучена и не могла сделать ни шагу. Рухнув на мокрую ступеньку, я застонала, заломила руки, зарыдала в невыносимой агонии. Призрак смерти возник передо мной. Каким ужасным будет мой последний час! В невыносимом одиночестве, отвергнутая людьми!
Я лишилась не только якоря надежды, но и твердости духа – последней, впрочем, ненадолго. Вскоре я постаралась укрепить ее.
– Я могу всего лишь умереть, – сказала я. – Я верую Богу, так постараюсь в смиренном молчании ждать свершения Его воли.
Эти слова я произнесла вслух и, затворив свою смертную тоску в сердце, приложила все силы, чтобы она осталась там – немая и покорная.
– Все люди должны умереть, – произнес голос почти надо мной, – но не все осуждены встретить долгую и преждевременную кончину, какой будет ваша, если вы погибнете тут от изнурения.
– Кто говорит? Человек или нет? – Эти нежданные слова ввергли меня в ужас, и ничто уже не могло пробудить во мне надежду. Совсем рядом я увидела смутную фигуру: ночная тьма и мое слабеющее зрение не позволяли разглядеть ее. Раздался громкий долгий стук в дверь.
– Это вы, мистер Сент-Джон? – спросила Ханна изнутри.
– Да-да! Скорее открой!
– Небось вы совсем промокли и иззябли в такую-то непогоду! Входите, входите! Сестрицы ваши очень из-за вас беспокоились, а я боюсь, тут бродят лихие люди. Нищая в дом лезла… Да она, никак, не ушла! Валяется тут… А ну вставай! Постыдилась бы! Убирайся, говорят тебе!
– Ш-ш-ш, Ханна! Мне надо поговорить с ней. Ты исполнила свой долг, не впустив ее. Теперь я исполню мой долг и приглашу ее в дом. Я был рядом и слышал весь ваш разговор. Мне кажется, случай необычный, и мне следует хотя бы разобраться в нем. Встаньте, женщина, и войдите в дверь передо мной.
С большим трудом я выполнила его приказание. И вскоре уже стояла в чистенькой светлой кухне – у самого очага, вся дрожа, борясь с дурнотой, понимая, как страшно я выгляжу, как течет с меня вода. Обе барышни, их брат, мистер Сент-Джон, и старая служанка – все смотрели на меня.
– Сент-Джон, кто это? – услышала я голос одной из сестер.
– Не знаю. Я нашел ее у порога, – ответил он.
– Она совсем белая, – сказала Ханна.
– Белая как мел, как смерть, – отозвался он. – Она вот-вот упадет. Придвиньте ей стул.
И правда, голова у меня закружилась, ноги подкосились… но опустилась я на подставленный стул. Я все еще оставалась в сознании, хотя не могла вымолвить ни слова.
– Может быть, ей надо выпить воды? Ханна, налей стакан. Но она так изнурена! Исхудалая, и ни кровинки в лице!
– Почти призрак.