Джейн Эйр
Часть 14 из 66 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А особенности у него есть? Короче говоря, какой у него характер?
– А! Характер у него, думается, безупречный. Пожалуй, кое-какие странности ему свойственны. Он много путешествовал, повидал мир. Полагаю, он очень умен, но я-то с ним почти никогда не разговариваю.
– А в чем он странен?
– Не знаю. Так просто словами не опишешь, ничего особенно заметного, но чувствуешь это, когда говоришь с ним. Не всегда поймешь, шутит он или серьезен, доволен он или наоборот. Короче говоря, его трудно понимать, во всяком случае, мне. Только это не важно, хозяин очень хороший.
Вот и все, что я узнала от миссис Фэрфакс о ее и моем патроне. Есть люди, словно бы не способные набросать характер или уловить и описать самое важное в других людях или предметах. Добрая старушка, видимо, принадлежала к этой категории. Мои вопросы вызывали у нее недоумение, а не подталкивали на откровенность. В ее глазах мистер Рочестер был мистером Рочестером, джентльменом, землевладельцем – и только. Узнавать и выяснять что-либо сверх этого она не пыталась, и, видимо, ее удивило мое желание получить более точное представление о нем.
Когда мы покинули столовую, миссис Фэрфакс предложила показать мне дом, и следом за ней я поднималась и спускалась по лестницам, то и дело восхищаясь, так как все было отлично устроено и выглядело великолепно. Особенно роскошными мне показались парадные апартаменты, а некоторые комнаты на третьем этаже, хотя и темные и с низкими потолками, вызывали интерес царившим в них духом старины. В нижних комнатах время от времени мебель по велению моды заменялась, и прежнюю водворяли сюда. В смутном свете, пробивавшемся сквозь узкие окна с частым переплетом, виднелись кровати вековой давности, дубовые и ореховые комоды, походившие на Ковчег Завета из-за странной покрывавшей их резьбы – пальмовых ветвей и херувимов; ряды старинных стульев с узкими сиденьями и высокими спинками, еще более древние табуреты, мягкий верх которых еще хранил следы вышивки, творения пальцев, давным-давно истлевших под гробовой доской. Все эти реликвии превращали третий этаж Тернфилд-Холла в хранилище былого, в святилище памяти. Глубокая тишина, сумрак, удаленность этих приютов прошлого очень понравились мне при свете дня. Но у меня не возникло ни малейшего желания провести ночь на одной из этих широких массивных кроватей, отгороженных от окружающего мира дубовыми дверцами или затененных старинными английскими пологами с выпуклой вышивкой, изображающей странные цветы и еще более странных птиц и уж совсем странные человеческие фигуры. Так какими же странными показались бы все они в бледном лунном свете!
– В этих комнатах спят слуги? – спросила я.
– Нет. Им отведены небольшие комнаты в задней части дома. Тут никто никогда не ночует. Так и кажется, водись в Тернфилд-Холле привидения, они бродили бы тут.
– Да, пожалуй. Но, значит, привидений у вас нет?
– Во всяком случае, я о них никогда не слышала, – ответила миссис Фэрфакс с улыбкой.
– И никаких упоминаний о них – никаких легенд или жутких историй?
– По-моему, нет. Хотя говорят, что Рочестеры в свое время не отличались кротостью и миролюбием, а прямо наоборот. Возможно, потому они теперь и почиют спокойно в своих могилах.
– Да. «От лихорадки жизни отсыпаясь», – произнесла я вполголоса слова Макбета. – А куда вы теперь меня поведете, миссис Фэрфакс? – спросила я затем, так как она свернула в боковой коридор.
– На крышу. Хотите полюбоваться видом оттуда? – сказала она, уже направляясь к узкой лестнице.
Следом за ней я поднялась на чердак, а затем по приставной лестнице и через люк мы выбрались на плоскую крышу. Теперь я оказалась на уровне колонии грачей и могла бы заглянуть в их гнезда. Перегнувшись через парапет, я разглядывала окрестности, раскинувшиеся далеко внизу точно географическая карта. Ярко-зеленый бархат лужайки, охватывающей серое подножие дома, луг, обширностью не уступающий парку, кое-где усеянный купами старых деревьев; лес, серо-бурый, разделенный пополам подъездной дорогой, совсем заросшей, зеленеющей мхами – куда более зеленой, чем древесная листва; церковь по ту сторону ворот, проезжая дорога, безмятежные холмы, дремлющие под осенним солнцем; горизонт, ограниченный благостным небосводом, лазурным с вкраплениями перламутровой белизны. Ничто не ошеломляло воображения, но все радовало глаз. Когда я повернулась и пошла к люку, то лишь с большим трудом сумела увидеть приставную лестницу. Чердак казался темным, точно склеп, после голубого свода, на который я только что смотрела, и залитого солнцем пейзажа – леса, пастбища и зеленых холмов, которые я обозревала с таким восторгом с крыши дома в самом их центре.
Миссис Фэрфакс задержалась, закрывая крышку люка, а я ощупью нашла выход с чердака и начала спускаться по узкой лестнице. Затем немного постояла у начала длинного коридора, разделявшего комнаты третьего этажа, – узкого, низкого и полутемного, лишь с одним оконцем в дальнем конце. Два ряда черных плотно закрытых дверей придавали ему сходство с потайным ходом в замке Синей Бороды.
Я бесшумно пошла по нему, и вдруг мой слух поразили звуки, какие я меньше всего ожидала услышать здесь, – чей-то смех. Это был странный смех, дробный, вымученный, невеселый. Я остановилась. Звуки оборвались. Но лишь на мгновение. Потом раздались снова и громче. В первый раз смех, хотя и четкий, был очень тихим. Теперь он завершился бурным раскатом, который, казалось, отозвался эхом в каждой запертой комнате, хотя вырвался лишь из одной, и я могла бы указать из какой.
– Миссис Фэрфакс! – позвала я, услышав, что она спускается по лестнице. – Вы слышали громкий смех? Кто это мог быть?
– Кто-нибудь из прислуги, – ответила она. – Возможно, Грейс Пул.
– Но вы его слышали? – снова спросила я.
– Да, очень ясно. Я ее часто слышу: она шьет в одной из этих комнат. Иногда к ней заходит Лия, и вместе они, бывает, очень шумят.
Вновь зазвучал смех – на этот раз тихо, отрывисто и завершился странным бормотанием.
– Грейс! – воскликнула миссис Фэрфакс.
Я не ждала, что на этот зов откликнется какая-нибудь Грейс. Такого трагичного, такого потустороннего смеха я еще никогда не слышала, и лишь то, что день был в разгаре, и эти странные «ха-ха-ха!» не сопровождались никакими сверхъестественными проявлениями, а ни обстановка, ни час не пробуждали страха, помешало мне проникнуться суеверным ужасом. Впрочем, тут же выяснилось, что моя фантазия сыграла со мной глупую шутку.
Ближайшая ко мне дверь отворилась, и оттуда вышла женщина лет тридцати-сорока, плотная, широкоплечая, рыжая, с суровым простым лицом – менее романтичную или менее призрачную фигуру трудно было вообразить.
– Слишком много шума, Грейс, – сказала миссис Фэрфакс. – Не забывайте, какие вам даны распоряжения.
Грейс молча сделала книксен и затворила дверь.
– Она взята в дом швеей и помогает Лии с уборкой, – продолжала миссис Фэрфакс. – Нельзя сказать, чтобы она была безупречна во всем, но со своими обязанностями справляется. Да, кстати, как вы утром позанимались со своей новой ученицей?
Разговор перешел на Адель и продолжался, пока мы не добрались до залитого солнечным светом безмятежного нижнего этажа. Навстречу нам выбежала Адель, восклицая:
– Mesdames, vous êtes servies! – И добавила: – J'ai bien faim, moi![9]
Глава 12
Обещание спокойной и деятельной жизни, залогом которой, казалось, стало мое первое безоблачное знакомство с Тернфилдом, не обмануло и при продолжении этого знакомства. Миссис Фэрфакс оказалась именно такой, какой выглядела: доброй, в меру умной женщиной с мирным характером и хорошей домоправительницей. Моя ученица была бойкой девочкой, избалованной и иногда капризной. Но так как ее поручили всецело моим заботам и никто не вмешивался в мои планы ее воспитания, то вскоре прежние выходки были забыты и она стала послушной и прилежной. У нее не было ни блестящих способностей, ни оригинальности в характере, ни особой чувствительности или не по годам развитого вкуса – словом, ничего, что хотя бы на дюйм приподнимало ее над обычным уровнем детей ее возраста, но не было и никаких особых недостатков или дурных наклонностей, которые бы поставили ее ниже него. Она делала положенные успехи, питала ко мне живую, хотя, наверное, не очень глубокую привязанность и своей наивностью, веселой болтовней и стараниями заслужить похвалу вызвала у меня ответную симпатию, достаточную, чтобы нам обеим было приятно общество друг друга.
Мои слова, par parenthèse,[10] несомненно, сочтут весьма бездушными те, кто провозглашает торжественные доктрины об ангельской природе детей и почитает священной обязанностью их воспитателей относиться к ним с идолопоклонническим обожанием. Однако я пишу не для того, чтобы льстить родительскому эгоизму, повторять ханжеские слащавости или подтверждать лицемерные выдумки, но просто веду правдивый рассказ. Я добросовестно заботилась о здоровье и образовании Адели, учила ее и испытывала теплое чувство к милой девчушке, точно так же как питала благодарность к миссис Фэрфакс за ее доброту и удовольствие от ее общества, пропорциональную ее расположению ко мне и заурядности ее ума и характера.
Пусть кто хочет порицает меня, если я добавлю, что порой, когда я в одиночестве прогуливалась по лесу, когда подходила к воротам и смотрела на дорогу или, воспользовавшись тем, что Адель играет с бонной, а миссис Фэрфакс варит варенье в кладовой, я поднималась по трем лестницам, откидывала крышку люка, выходила на крышу и смотрела на луга и холмы, на дальний горизонт, что тогда во мне просыпалась жажда обладать зрением, которое проникло бы за эти пределы, достигло бы большого мира: городов и дальних краев, кипящих жизнью, о которых я только слышала, что тогда я мечтала приобрести побольше опыта, чем у меня было, встречаться с близкими мне по духу людьми, расширить круг моих знакомств, а не ограничиваться обществом тех, с кем судьба свела меня здесь. Я ценила то хорошее, что было в миссис Фэрфакс, и то хорошее, что было в Адели, но я верила, что есть иное и лучшее, а веря, жаждала убедиться в этом воочию.
Кто станет винить меня? Несомненно, очень многие. И меня назовут излишне требовательной. Но что я могла? Стремление к переменам было заложено в моей натуре, иногда оно оборачивалось мучительным волнением, и тогда облегчение я находила, только расхаживая по коридору третьего этажа взад и вперед, в тишине, в безлюдье, позволяя моему внутреннему взору созерцать манящие видения, которые представали перед ним, – а их было множество, одно другого прельстительнее. Мое сердце возбуждалось ликующим чувством, которое и тревожило его, и ободряло. И что самое лучшее, я открывала свой внутренний слух повести, которая никогда не завершалась, повести, творимой моим воображением и не имеющей конца, полной событий, жизни, огня, чувств – всего того, о чем я страстно мечтала и чего не было в моем будничном существовании.
Тщетно настаивать, будто человеческая душа должна удовлетворяться покоем. Нет, ей необходима бурная деятельность, и она создает ее подобие в мечтах, если не может обрести в яви. Миллионы обречены на еще более застывшее существование, чем мое, и миллионы безмолвно восстают против своего жребия. Никому не известно, сколько еще восстаний, кроме политических, зреет во множествах, населяющих мир. Считается, что женщины, как правило, очень спокойны, но женщины чувствуют точно так же и точно то же, что и мужчины, применение своих способностей и поле для деятельности им необходимы не менее, чем их братьям. Они страдают от навязанных им слишком жестких ограничений, от абсолютной застойности жизни совершенно так же, как страдали бы на их месте мужчины. И какая узость со стороны этих привилегированных счастливцев утверждать, будто женщинам положено ограничиваться приготовлением пудингов, штопкой чулок, игрой на фортепьяно и вышиванием кошелечков. Какое недомыслие осуждать их или смеяться над ними, если они стремятся делать более того, узнавать более того, чем обычай предписывает их полу.
В этом моем уединении я довольно часто слышала смех Грейс Пул – тот же раскат, та же медлительность, растянутые «ха-ха-ха!», которые так напугали меня в первый раз. Слышала я и ее невнятное бормотание, даже более странное, чем ее смех. Бывали дни, когда она хранила полное безмолвие, но в другие я не находила объяснения звукам, которые доносились до меня. Порой я видела, как она выходила из своей комнаты с тазиком, тарелкой или подносом в руках, спускалась в кухню и вскоре возвращалась, обычно (ах, романтичный читатель, прости меня за пошлую правду!) с кувшинчиком портера. Ее наружность всегда действовала охлаждающе на любопытство, которое пробуждали во мне непонятные звуки, доносившиеся из-за ее запертой двери. Суровость и туповатость ее черт не сулили ничего интересного. Я несколько раз старалась завязать с ней разговор, но она оказалась очень немногословной: короткие «да» и «нет» обычно тут же клали конец моим попыткам.
Другие обитатели дома, а именно Джон и его жена, Лия, горничная, и Софи, французская няня, были обычными – вполне достойными, но ничем не примечательными людьми. С Софи я разговаривала по-французски и иногда задавала ей вопросы о ее родине, но она была плохой рассказчицей и не умела ничего толком описать. Ответы ее чаще всего были настолько сбивчивыми и пустыми, что охлаждали всякое желание расспрашивать ее дальше.
Октябрь, ноябрь, декабрь остались позади. Как-то в январе миссис Фэрфакс после обеда попросила меня устроить Адели маленькие каникулы, так как она немножко простудилась, и Адель поддержала эту просьбу с пылом, напомнившим мне, как я сама в детстве радовалась любому освобождению от уроков. Поэтому я дала согласие, считая, что некоторая уступчивость тут вполне уместна. День был ясный, безветренный, хотя и очень холодный. Мне не хотелось и дальше сидеть в библиотеке, где я провела все утро, а миссис Фэрфакс как раз написала письмо, которое требовалось отнести на почту, и потому, надев шляпку и пелерину, я вызвалась отнести его в Хей – две мили сулили приятную зимнюю прогулку. Убедившись, что Адель уютно устроилась в своем креслице у пылающего камина в комнате миссис Фэрфакс, и вручив ей для развлечения ее самую хорошую восковую куклу (обычно кукла эта лежала в запертом ящике, завернутая в фольгу), а также сборник сказок, я ответила поцелуем на ее «Revenez bientôt, ma bonne amie, ma chère mademoiselle Jeanette»[11] и отправилась в путь.
Земля была твердой, воздух неподвижным, дорога пустынной. Я шла быстрым шагом, пока не разогрелась, а потом замедлила его, чтобы насладиться прогулкой и проанализировать, чем объясняется удовольствие, которое дарил мне этот час и все вокруг. Церковный колокол, когда я проходила мимо колокольни, как раз отбил три, и очарование часа заключалось в надвигающихся сумерках, в бледном солнце, опустившемся совсем низко. Тернфилд остался в миле позади, и я шла между живыми изгородями, которые в летние месяцы славились благоухающим шиповником, а осенью орехами и ежевикой и даже теперь кое-где хранили алые клады ягод боярышника и рябины. Однако зимой дорога больше всего пленяла полным одиночеством и безлиственным покоем. Порыв ветра, налети он, остался бы беззвучным, потому что вокруг не было ни остролиста, ни других вечнозеленых растений, чтобы зашелестеть в ответ, а облетевшие ореховые кусты и боярышник оставались столь же неподвижными, как белые истертые камни, которыми была вымощена средняя часть дороги. Справа и слева вдаль уходили луга, где теперь не паслось ни единого стада, а коричневые пичужки, иногда опускавшиеся на ветки, казались одинокими побурелыми листьями, которые позабыли опасть.
До Хея дорога все время вела вверх. Пройдя половину пути, я села на приступку перелаза, открывавшего доступ на луг, поплотнее закуталась в пелерину, спрятала руки в муфточку и совсем не чувствовала холода, хотя день был морозный, о чем свидетельствовала ледяная корка перед мостом через ручей. Теперь он замерз, но несколько дней назад во время бурной оттепели вышел из берегов и хлестал через мост. С моего места мне был виден Тернфилд: серый с зубчатым парапетом дом был центром долины подо мной. На западе темнел его лес и грачиная роща. Я медлила там, пока солнце не зашло за деревья, а затем его багровый диск закатился за горизонт позади них. Тогда я повернула голову и поглядела на восток.
Гребень холма впереди оседлала восходящая луна. Бледная точно облако, но с каждой минутой обретая яркость, она повисла над Хеем, который был почти целиком заслонен деревьями. Струйки сизого дыма вились над его малочисленными печными трубами. До селения оставалась еще миля, но в полнейшей тишине до меня уже доносились легкие отголоски тамошней жизни. Мой слух улавливал и ропот речек – в каких долинах и оврагах, я не могла бы сказать, но за Хеем поднимались другие холмы, и, без сомнения, их там струилось немало. Вечернее же безмолвие выдавало и журчание самых ближних потоков, и вздохи самых дальних.
Грубый шум вторгся в эти замирающие всплески и шепоты – одновременно и очень далекий, и очень четкий: перестук и полязгивание заглушили нежный лепет вод. Так на картине тяжелая громада отрога или корявый ствол могучего дуба, написанные на переднем плане сильными темными мазками, заслоняют воздушную даль голубеющих холмов, солнечный горизонт и перламутр облаков, где один оттенок мягко переходит в другой.
Шум приближался к мосту – нарастающий лошадиный топот, хотя извивы дороги пока еще прятали коня. Я как раз собиралась встать с приступки, но дорога тут сужалась, и я осталась сидеть, чтобы пропустить всадника. В те дни я была молода, и в моем мозгу обитали всяческие фантазии – и светлые, и темные. Среди прочего вздора там прятались воспоминания о няниных сказках. Когда они пробуждались, расцветшая юность добавляла им силы и яркости, на которые детство не способно. И, слушая топот, ожидая появления лошади из сумрачных теней, я вспомнила услышанные от Бесси предания, в которых действовал некий северо-английский оборотень, называемый Гитраш, – в облике коня, мула или огромного пса он являлся припоздавшим путникам на пустынных дорогах, как этот конь должен был вот-вот появиться передо мной.
Он был уже совсем близко, но все еще оставался невидимым, когда я услышала шорох под живой изгородью, и совсем рядом возле ореховых кустов проскользнул огромный пес, ясно выделявшийся на их фоне черно-белой окраской шерсти. Точно таким же было, по словам Бесси, одно из обличий Гитраша – подобие льва с длинной шерстью и тяжелой головой. Однако, вопреки моим ожиданиям, пес пробежал мимо меня, не остановившись, не поглядев мне в лицо жуткими, вовсе не собачьими глазами. И тут появилась лошадь – высокий скакун с всадником на спине. Всадник, человек, мгновенно разрушил чары: никто никогда не оседлывал Гитраша, он всегда был одинок, да и гоблины, полагала я, хотя и вселяются в тела бессловесных животных, вряд ли склонны искать приют в человеческой оболочке. Да, это был не Гитраш, а просто путешественник, избравший более короткий путь в Милкот. Он промчался мимо, и я пошла своей дорогой, но не сделала и нескольких шагов, как остановилась и оглянулась, услышав скрежет и восклицание: «Какого дьявола?», за которыми последовал звук тяжелого падения. Всадник и конь лежали на земле – копыта коня поскользнулись на обледеневшей дороге. Пес вернулся огромными прыжками, увидел, что его хозяин попал в беду, услышал стон коня и принялся лаять, а темные холмы отвечали ему раскатистым эхом. Лай был очень басистым, пропорционально телосложению пса. Он обнюхал два лежащих тела, а потом подбежал ко мне, словно призывая на помощь – никого другого он о ней попросить не мог. Я послушно направилась к всаднику, который к этому времени выпутался из стремян. Движения его были такими энергичными, что, подумала я, он вряд ли сильно ушибся, но все-таки спросила:
– Вы не расшиблись, сэр?
По-моему, он сыпал проклятиями, хотя я не могу утверждать это наверное; однако он, несомненно, произносил какое-то заклинание, так как не ответил мне сразу.
– Не могу ли я чем-нибудь помочь? – задала я еще один вопрос.
– Просто отойдите в сторону, – ответил он, поднимаясь с земли – сначала став на колени, а потом и на ноги.
Я послушалась, и начался процесс кряхтения, ударов и лязганья копыт под аккомпанемент лая и подвываний, так что я отошла еще на несколько ярдов, однако решила подождать и посмотреть, чем все завершится. К счастью, завершилось все хорошо. Конь поднялся на ноги, а пес угомонился по команде «Куш, Лоцман!». Теперь всадник нагнулся и ощупал свою ногу, начав со ступни, словно проверяя, цела ли она. Видимо, что-то оказалось не так – он добрел до перелаза и сел на приступку, с которой я только что встала.
Несомненно, я была в настроении оказать ему услугу или, во всяком случае, предложить ее, потому что я снова подошла к нему.
– Если вы нуждаетесь в помощи, сэр, то я могу привести кого-нибудь из Тернфилд-Холла или из Хея.
– Благодарю вас, но я справлюсь сам. Обошлось без переломов, просто небольшое растяжение. – Вновь он встал, нажал на ступню, и у него вырвалось невольное «ох!».
Еще не совсем стемнело, а луна уже светила в полную силу, и я могла его рассмотреть. Он был закутан в скрывавший его фигуру плащ с меховым воротником, со стальными застежками, и я увидела только, что он среднего роста и широкоплеч. Лицо у него было смуглое, с суровыми чертами и тяжелым лбом. В эту минуту его глаза под нахмуренными бровями были полны сердитой досады. Был он уже не первой молодости, но не выглядел и пожилым. Я дала ему лет тридцать пять. Страха я не испытывала – лишь легкую робость. Будь он героического вида красавцем, я бы не посмела задавать ему вопросы против его желания и предлагать ему непрошеную помощь. Молодых красавцев мне редко приходилось видеть, и ни разу в жизни я не разговаривала ни с одним. Теоретически я почитала красоту, элегантность, благородную смелость, обаяние, однако, повстречайся они мне воплощенными в живом мужчине, я инстинктивно уловила бы, что все это не имеет и не может иметь отношения ко мне, и отпрянула бы, точно от молнии, от огня – от всего, что ярко блещет, но может опалить.
Даже если бы этот незнакомец улыбнулся и был бы вежлив со мной, когда я заговорила с ним, если бы он отклонил предложенную помощь учтиво и с благодарностью, я бы пошла своей дорогой, не испытывая никакой потребности повторить свое предложение. Однако нахмуренные брови и его резкость ободрили меня: я осталась стоять на месте, когда он сделал мне знак идти дальше, и объявила:
– Я не могу оставить вас одного, сэр, на этой пустынной дороге, пока не увижу, что вы способны сесть в седло.
При этих моих словах он взглянул на меня (прежде он почти не поворачивал ко мне головы).
– Мне кажется, вам бы следовало быть сейчас дома, – сказал он. – Если ваш дом где-то здесь. Где вы живете?
– Неподалеку, ниже по дороге. И я ничуть не боюсь выходить в вечерние часы, если светит луна. Если вы пожелаете, я с большим удовольствием схожу за помощью в Хей. Собственно говоря, я как раз иду туда отправить письмо.
– Вы живете ниже по дороге? Вон в том доме с парапетом? – И он указал на Тернфилд-Холл, облитый бледными лучами луны и четко белевший на фоне леса, который по контрасту с небом на западе казался сплошным скоплением черных теней.
– Да, сэр.
– А чей это дом?
– Мистера Рочестера.
– Вы знакомы с мистером Рочестером?
– Нет. Я никогда его не видела.
– Так, значит, он сейчас в отсутствии?
– Да.
– А вы не могли бы сказать мне, где он сейчас?
– Я не знаю.
– Разумеется, вы не прислуга. Вы… – Он смолк, поглядел на мою одежду, как всегда очень простую: пелерина из черной шерсти, черная касторовая шляпка, какие бы не стала носить ни одна уважающая себя камеристка. Он, видимо, не мог понять, кто же я такая, и я ему помогла:
– Я гувернантка.