Джеймс Миранда Барри
Часть 7 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
За ночь буря отбушевала. Проснувшись, я обнаруживаю яркое солнце за занавесками, Алисы Джонс и след простыл. Ее сторона постели холодна, единственный след ее посещения – пятна засохшей грязи на обеих простынях. В комнате слишком холодно, горшок опасно полон, и в нем плавает большая какашка. Со вчерашнего дня в тазу осталась мутная вода. Я небрежно ополаскиваю лицо и уши и спешу вниз, прямо на кухню.
Алиса наблюдает, как поднимается хлеб.
– С – О – Н. Сон, – говорит она, улыбаясь. И щиплет меня за щеку. Мы сидим на скамье, счастливо болтаем ногами и скандируем алфавит. А – арбуз. Б – белка. В – волк. Г – георгин…
Я сижу среди разросшихся георгинов, уплетая кусок бекона и тост – первый прекрасный съедобный подарок Алисы Джонс. Она объяснила, что это – аванс за следующий урок чтения.
– Я найду тебя в саду сразу после их ланча. Кухарка говорит, я должна помочь накрыть и убрать. Но мне сегодня не надо мыть посуду. Поклянись, что не забудешь.
– Клянусь. – Мы несколько раз слаженно ударили по рукам. У меня появился первый друг. На самом деле, конечно, это любовь.
Взрослые проводили часы за едой или нежась в креслах. Иногда вдруг ими овладевала жажда деятельности, и тогда они все одевались и куда-нибудь уходили, выезжали верхом, охотились, навещали соседей, надев шляпы и шляпки с перьями. Меня с собой не брали. В дождь они сидели меланхоличными группами, давая понять, что в самом скором времени их ждет неминуемая кончина от скуки. По вечерам мне позволялось дремать на подоконнике, пока они пели, плясали, флиртовали и играли в карты. Обед превращался в кошмар. Мне некуда было спрятаться – приходилось сидеть на виду, между Франциско и Любимой. Оставалось лишь есть как можно меньше и не поднимать глаз.
По ночам Алиса не давала мне спать – неразбериха фраз порой приводила ее в отчаянье, но даже в бешенстве, красная от слез, она хотела разобрать каждое слово Джона Баньяна. Она упрекала меня, если оказывалось, что я не понимаю некоторых из них. Мне пришлось консультироваться с Франциско по спорным вопросам протестантской теологии. Алиса стояла на своем. Она не сдавалась.
Наконец, к концу июня, лето взяло себя в руки, твердо установилось и сомкнулось над нами. Дни превратились в раскаленные огненные печи, ночи проходили в духоте и в поту. Мы погрузились в Трясину Отчаянья. Взрослые обмахивались веерами и мечтали о прохладном ветерке. Они катались на лодках под парасолями. Джеймс Барри не принимал участия в их увеселениях. Он писал свои картины.
Алиса бегала взад-вперед с прохладительными напитками. Мы полюбили ледник, где хранились огромные глыбы льда, завернутые в мешковину. Кухарка научила меня откалывать от них кусочки молотком и ледорубом. Когда не нужно было помогать Алисе, мне нравилось лежать на животе в зарослях кустарника и наблюдать за природой с помощью театрального бинокля леди Элизабет. По вечерам кролики резвились на насыпях, а собакам было слишком жарко, чтоб их гонять. На рассвете роса испарялась с травы, и воздух быстро терял свежесть, жара нарастала. Люди, работавшие в полях, защищали головы широкополыми шляпами и платками. Запах гниющего на жаре сена и жужжанье мух сопровождали мои летаргические экзерсисы. Ноги можно было опускать в ручей, окаймлявший луга и впадавший в живописный пруд Дэвида Эрскина. Сам хозяин частенько бродил по лугам, то и дело останавливаясь понаблюдать за утками. Со мной он всегда беседовал приветливо и ласково, и всегда носил с собой в карманах черствый хлеб, который мы скармливали его воинственной флотилии. Если выдача хлеба задерживалась, разъяренные утки вылезали из воды и с криками преследовали хозяина по лужайке. Чулки старого графа зияли дырами. Он и Джеймс Барри были единственными известными мне мужчинами, которые все еще носили парики, – его парик тоже вонял старинной пудрой.
– Он правда так богат?
– М-м-м, – отозвалась Алиса, пожевывая травинку и глядя в раскрытую книгу. – Очень, очень, очень. Богаче всех королей, Навуходоносора и Валтасара. Ему принадлежит весь Шропшир и большая часть Стаффордшира в придачу. Все деревни, церкви, фермы, леса и парки. Иногда он продает немного земли, чтобы усовершенствовать сад. А это что значит? Вот здесь.
Алиса уже могла прочесть вслух любое слово, но не всегда могла связать их в единое целое.
– Почему его жена не штопает ему чулки?
– Леди Элизабет? Она слишком важная дама.
– Но они дырявые!
– Какая разница?
Алиса смотрит на мои ноги – на них нет ни чулок, ни ботинок, они такие же загорелые, веснушчатые и сильные, как у нее самой.
– Давай, – говорит она, целуя меня в нос, а не в губы, а потом слегка кусая, – помоги-ка мне с этой фразой.
* * *
В конце июня по вечерам стоит палящая духота, какой не помнят старожилы. Газоны почернели. Древесина оконных рам усохла, сжалась, растрескалась, краска облезла клочьями. Кирпичи на кухонном дворе сохраняют тепло до позднего вечера, и по ним приятно ходить босиком. Скот дремлет, входя в ручей, хвосты монотонно смахивают мух, даже цыплята апатично возятся в тени. Алису мать сослала на маслобойню, мыть ведра – во избежание солнечного удара. Любимая вдруг вспоминает о моем существовании и приказывает мне спать днем. В молчаливом замершем доме лишь часы разговаривают сами с собой. Только Джеймс Барри каждый день работает в своей мастерской, несмотря на природные катаклизмы. Моя комната на самом верху, под крышей, и к четырем часам темный воздух за опущенными ставнями становится невыносимым. Я выхожу к белому, сверкающему свету.
Потея, я продираюсь сквозь зеленую массу рододендронов к северной стороне дома. Здесь есть запущенная аллея, где всегда можно найти тень, она ведет в мастерскую Джеймса Барри. У меня с собой мой театральный бинокль – я буду шпионить за художником. Вот он, стоит вполоборота к окну, брови сведены, он почти не двигается у своего огромного холста. Я наблюдаю за его чуть заметными движениями, за подергиванием лицевых мускулов. Пот заливает мне глаза, мешает видеть. Постепенно, по движению его глаз, я понимаю, что в мастерской есть кто-то еще. Его взгляд все время возвращается к одной и той же точке – я не вижу, куда именно. Он рисует кого-то с натуры. Дает команды. Губы его шевелятся. Я наблюдаю за этим загадочным, безмолвным представлением. Кто бы ни скрывался там, за рододендронами, – он вне досягаемости моего бинокля. Я настороженно замираю. Барри делает широкий жест, поднимает правую руку, вытирает пот с лица. По стене мастерской медленно движется тень. Потом в двойной размытый фокус моего бинокля вплывает фигура обнаженной женщины, величественной, словно примадонна. Ее локоны собраны над голыми плечами. Вот она зевнула, потянулась, одна грудь приподнялась. Потом она, неодетая, абсолютно не смущаясь, грациозно, словно на балу, проходит по комнате и становится возле Джеймса Барри. Опирается на его плечо. И они стоят, гротескно не подходящие друг другу – словно Полифем и Галатея, и вместе разглядывают холст.
Это моя мать.
Я медленно подползаю поближе, прижимая бинокль к скользкому от пота носу. Мне ни разу не довелось видеть ее обнаженной. Она принимает ванну раз в неделю. Меня обычно отмывают в первой воде и кладут в постель. Мне трудно поверить, что я вижу ее вот так: голой и при этом непринужденно болтающей с кем-то полностью одетым. Сзади она совершенна: два перламутровых овала, словно два гигантских яйца. Барри едва глядит на нее. Он показывает куда-то на картину. Она отходит, складывает руки на животе, почесывает одну ногу о другую. Барри наклоняется к холсту, будто гигантское полотно – это парус, который вот-вот ляжет на другой галс. Мать стоит за его спиной, слушает, зевает, почесывается. Барри делает резкое движенье шпателем и хмурится в раздражении – я так хорошо знаю эту гримасу, – и мать возвращается в изначальное положение, за пределом видимости запотевших стекол бинокля. Я прячу лицо в мертвые листья и теплую, влажную землю.
Время от времени я поднимаю голову и смотрю. Барри продолжает рисовать. Я угадываю, что она там, по его яростному взгляду. Он переводит взгляд с холста на нее – твердо, безжалостно, непрощающе. Она – всего лишь мазки его кисти. Я ненавижу ее. Я ненавижу его. Я страшно ревную. Почему я не умею рисовать как Джеймс Барри?
По листьям ползет отряд муравьев. Два или три бегут поперек общего строя, приветствуя каждого третьего или четвертого собрата лихорадочными кивками. Есть ли у них имена? Франциско как-то объяснял в ответ на мои вопросы, что муравьи не отдельные существа, а система. Потом он помедлил в задумчивости и добавил: в сущности, люди тоже система. Нами управляют невидимые законы природы, которые можно замечать или не замечать, в зависимости от точки зрения.
Но я чувствую, что не вхожу ни в какую систему.
И тут я засыпаю, зарывшись носом в мертвые листья рододендронов. Муравьи маршируют по моему рукаву, во влажной руке крепко зажат театральный бинокль.
* * *
Нога, обутая в черный ботинок, с голой белой щиколоткой, резко переворачивает меня, словно дохлое животное. Кто-то в тонком черном шелке с желтым лицом нагибается над разросшимся кустарником, хватает меня за плечо и яростно трясет. Слишком близко ко мне наклоняется неподвижное змеиное лицо без морщин и без пудры. Все та же застывшая улыбка, которая не дает мне покоя. Она поднимает театральный бинокль и смотрит не мигая. Вечер еще не наступил, но яркость дня пригасла. Изменился воздух. Кажется, что мы смотрим друг на друга внутри стеклянного колпака, как чучела зверей в вакууме. Ее черный силуэт на зловещем оранжево-лиловом фоне напоминает апокалипсис, нарисованный на церковной стене.
– Шпионишь за дядей и матерью?
На случай, если сейчас настанет конец света, когда вся ложь станет явной и будет взвешена, я говорю правду:
– Да.
Она снова улыбается и протягивает мне длинную змеистую руку без колец. Она не совсем женщина. Я решаю посмотреть, не сказано ли о ней что-нибудь в толстой книге Франциско «Сверхъестественные встречи с оккультными существами и каббала в экзотических землях, или Новые приключения Лемюэля Гулливера в долине фей».
– Не суди ее. Она делает это для тебя. Она все делает для тебя.
Я беру ее руку. Духота вокруг нас затаила дыханье. Она тащит меня за собой через кусты, придерживая ветки, чтобы они не били меня в лицо. Я достаю ей лишь до локтя. Она необыкновенно высокая.
– Вы – вдова? – Это не дерзость, я просто пытаюсь понять, почему она всегда в черном, а остальные нет.
– Господь с тобой. Я никогда не была замужем. Я в трауре по отцу, он умер три месяца назад.
– А у меня не было отца.
– Был, ты просто его не помнишь.
– И мама так говорит.
Змея снова иронически улыбается. Я поднимаю голову.
– А вы знаете, кто мой отец?
Я задаю вопрос, как будто мне не очень-то и интересно, и продолжаю тащиться за ней, ведя по земле палочкой. Если она поверит, что мне все равно, она может проболтаться. Но она не говорит ничего. Под ее ногами ломаются стебли – оглушительный звук в звенящей тишине. Жар дрожит, колеблется в странном призрачном свечении. Мы выходим на лужайку и видим, что небо сгустилось в лиловую тьму. В конюшнях бьют копытами лошади, кто-то бежит по двору с охапкой покрывал. Потом налетает ветер, и зазубренная стрела желтого пламени с треском вонзается в огород, безжалостно пронзая ряды клубники и салата. Я крепче сжимаю костлявую руку змеи. Она не ускоряет шага.
– Мы все искали тебя, дитя. Одна из кухонных девчонок сказала, что тебя нигде нет.
Свет становится фантастическим, пугающим. Дом вырастает перед нами. Я тяну ее за руку.
– Бежим.
– Нет нужды.
Ее расчет точен. Как только мы всходим на террасу, первые огромные капли задевают мое плечо. Я вижу Любимую, уже полностью одетую, в украшениях, она бежит к нам через гостиную, распахивает стеклянные двери, она встречает нас, будто мы вернулись с войны.
– Не говори ей ничего. Никогда. Ясно? – шипит змея, наклоняясь. – Обещай. – Это приказ, не просьба.
– Хорошо.
Дождь обрушивается на террасу.
* * *
Алиса всегда знает, что происходит в доме. Вначале самолюбие мешает мне признать собственную неосведомленность. Театральный бинокль – жалкая замена лакеям, горничным и кухонным сплетням. Слуги в доме проходят по коридорам, словно призраки, они поразительно вездесущи. Их могут уволить в любой момент, а между тем они – хранители невероятных секретов. Вот что объединяет меня с Алисой Джонс: запретное знание и бессилие. «Но теперь, в долине унижения…»
– «Бо-ять-ся», – по слогам читает Алиса. Теперь она легко узнает слова, которые часто встречаются. Но все еще спотыкается на комбинациях букв, которые видит впервые. Иногда она впадает в такой гнев, что срывает зло на книге. У Баньяна на корешке образовалась выбоина. Мы сидим в пустой телеге на скотном дворе. Когда она доходит до Аполлиона, я спрашиваю про змею.
– Расскажи про черную шелковую женщину, которая похожа на змею.
– Луиза Эрскин. Правда, вылитая змея. Надо сказать кухарке.
– Кто она?
– Младшая сестра хозяина и подруга хозяйки. Они все выросли вместе. Она иногда проводит здесь по полгода. Она раньше приезжала с отцом. Но он становился странным, бормотал и бесновался. И он был старый и больной, и она за ним смотрела. Потом он умер.
– Она сказала, что он умер…
– Она ничего. В прошлом году вычесала мне всех вшей. Было ужасно больно. Она поймала меня, когда я пыталась стащить рахат-лукум из гостиной на прошлое Рождество. И избила до синяков. Старайся ее не злить. Но она никому не сказала. Ни Гарольду, ни матери. Я думала, скажет. А она не сказала. Я уже подготовила длинную речь для мамы, на случай если меня выгонят.
– Но все воруют.
– Да. Но есть определенный предел, который нельзя переходить. И нельзя попадаться.
– Сальваторе украл у Франциско вино, чтоб заплатить карточные долги.
– И что?
– Франциско грозился его убить. Не выгнать. Убить. За личное предательство. Потом Франциско дал ему еще один шанс и заплатил все его долги.
Алиса рассмеялась:
– Моя мама говорит, что твой генерал – настоящий джентльмен. Так. Ну-ка, давай еще абзац.
Алиса наблюдает, как поднимается хлеб.
– С – О – Н. Сон, – говорит она, улыбаясь. И щиплет меня за щеку. Мы сидим на скамье, счастливо болтаем ногами и скандируем алфавит. А – арбуз. Б – белка. В – волк. Г – георгин…
Я сижу среди разросшихся георгинов, уплетая кусок бекона и тост – первый прекрасный съедобный подарок Алисы Джонс. Она объяснила, что это – аванс за следующий урок чтения.
– Я найду тебя в саду сразу после их ланча. Кухарка говорит, я должна помочь накрыть и убрать. Но мне сегодня не надо мыть посуду. Поклянись, что не забудешь.
– Клянусь. – Мы несколько раз слаженно ударили по рукам. У меня появился первый друг. На самом деле, конечно, это любовь.
Взрослые проводили часы за едой или нежась в креслах. Иногда вдруг ими овладевала жажда деятельности, и тогда они все одевались и куда-нибудь уходили, выезжали верхом, охотились, навещали соседей, надев шляпы и шляпки с перьями. Меня с собой не брали. В дождь они сидели меланхоличными группами, давая понять, что в самом скором времени их ждет неминуемая кончина от скуки. По вечерам мне позволялось дремать на подоконнике, пока они пели, плясали, флиртовали и играли в карты. Обед превращался в кошмар. Мне некуда было спрятаться – приходилось сидеть на виду, между Франциско и Любимой. Оставалось лишь есть как можно меньше и не поднимать глаз.
По ночам Алиса не давала мне спать – неразбериха фраз порой приводила ее в отчаянье, но даже в бешенстве, красная от слез, она хотела разобрать каждое слово Джона Баньяна. Она упрекала меня, если оказывалось, что я не понимаю некоторых из них. Мне пришлось консультироваться с Франциско по спорным вопросам протестантской теологии. Алиса стояла на своем. Она не сдавалась.
Наконец, к концу июня, лето взяло себя в руки, твердо установилось и сомкнулось над нами. Дни превратились в раскаленные огненные печи, ночи проходили в духоте и в поту. Мы погрузились в Трясину Отчаянья. Взрослые обмахивались веерами и мечтали о прохладном ветерке. Они катались на лодках под парасолями. Джеймс Барри не принимал участия в их увеселениях. Он писал свои картины.
Алиса бегала взад-вперед с прохладительными напитками. Мы полюбили ледник, где хранились огромные глыбы льда, завернутые в мешковину. Кухарка научила меня откалывать от них кусочки молотком и ледорубом. Когда не нужно было помогать Алисе, мне нравилось лежать на животе в зарослях кустарника и наблюдать за природой с помощью театрального бинокля леди Элизабет. По вечерам кролики резвились на насыпях, а собакам было слишком жарко, чтоб их гонять. На рассвете роса испарялась с травы, и воздух быстро терял свежесть, жара нарастала. Люди, работавшие в полях, защищали головы широкополыми шляпами и платками. Запах гниющего на жаре сена и жужжанье мух сопровождали мои летаргические экзерсисы. Ноги можно было опускать в ручей, окаймлявший луга и впадавший в живописный пруд Дэвида Эрскина. Сам хозяин частенько бродил по лугам, то и дело останавливаясь понаблюдать за утками. Со мной он всегда беседовал приветливо и ласково, и всегда носил с собой в карманах черствый хлеб, который мы скармливали его воинственной флотилии. Если выдача хлеба задерживалась, разъяренные утки вылезали из воды и с криками преследовали хозяина по лужайке. Чулки старого графа зияли дырами. Он и Джеймс Барри были единственными известными мне мужчинами, которые все еще носили парики, – его парик тоже вонял старинной пудрой.
– Он правда так богат?
– М-м-м, – отозвалась Алиса, пожевывая травинку и глядя в раскрытую книгу. – Очень, очень, очень. Богаче всех королей, Навуходоносора и Валтасара. Ему принадлежит весь Шропшир и большая часть Стаффордшира в придачу. Все деревни, церкви, фермы, леса и парки. Иногда он продает немного земли, чтобы усовершенствовать сад. А это что значит? Вот здесь.
Алиса уже могла прочесть вслух любое слово, но не всегда могла связать их в единое целое.
– Почему его жена не штопает ему чулки?
– Леди Элизабет? Она слишком важная дама.
– Но они дырявые!
– Какая разница?
Алиса смотрит на мои ноги – на них нет ни чулок, ни ботинок, они такие же загорелые, веснушчатые и сильные, как у нее самой.
– Давай, – говорит она, целуя меня в нос, а не в губы, а потом слегка кусая, – помоги-ка мне с этой фразой.
* * *
В конце июня по вечерам стоит палящая духота, какой не помнят старожилы. Газоны почернели. Древесина оконных рам усохла, сжалась, растрескалась, краска облезла клочьями. Кирпичи на кухонном дворе сохраняют тепло до позднего вечера, и по ним приятно ходить босиком. Скот дремлет, входя в ручей, хвосты монотонно смахивают мух, даже цыплята апатично возятся в тени. Алису мать сослала на маслобойню, мыть ведра – во избежание солнечного удара. Любимая вдруг вспоминает о моем существовании и приказывает мне спать днем. В молчаливом замершем доме лишь часы разговаривают сами с собой. Только Джеймс Барри каждый день работает в своей мастерской, несмотря на природные катаклизмы. Моя комната на самом верху, под крышей, и к четырем часам темный воздух за опущенными ставнями становится невыносимым. Я выхожу к белому, сверкающему свету.
Потея, я продираюсь сквозь зеленую массу рододендронов к северной стороне дома. Здесь есть запущенная аллея, где всегда можно найти тень, она ведет в мастерскую Джеймса Барри. У меня с собой мой театральный бинокль – я буду шпионить за художником. Вот он, стоит вполоборота к окну, брови сведены, он почти не двигается у своего огромного холста. Я наблюдаю за его чуть заметными движениями, за подергиванием лицевых мускулов. Пот заливает мне глаза, мешает видеть. Постепенно, по движению его глаз, я понимаю, что в мастерской есть кто-то еще. Его взгляд все время возвращается к одной и той же точке – я не вижу, куда именно. Он рисует кого-то с натуры. Дает команды. Губы его шевелятся. Я наблюдаю за этим загадочным, безмолвным представлением. Кто бы ни скрывался там, за рододендронами, – он вне досягаемости моего бинокля. Я настороженно замираю. Барри делает широкий жест, поднимает правую руку, вытирает пот с лица. По стене мастерской медленно движется тень. Потом в двойной размытый фокус моего бинокля вплывает фигура обнаженной женщины, величественной, словно примадонна. Ее локоны собраны над голыми плечами. Вот она зевнула, потянулась, одна грудь приподнялась. Потом она, неодетая, абсолютно не смущаясь, грациозно, словно на балу, проходит по комнате и становится возле Джеймса Барри. Опирается на его плечо. И они стоят, гротескно не подходящие друг другу – словно Полифем и Галатея, и вместе разглядывают холст.
Это моя мать.
Я медленно подползаю поближе, прижимая бинокль к скользкому от пота носу. Мне ни разу не довелось видеть ее обнаженной. Она принимает ванну раз в неделю. Меня обычно отмывают в первой воде и кладут в постель. Мне трудно поверить, что я вижу ее вот так: голой и при этом непринужденно болтающей с кем-то полностью одетым. Сзади она совершенна: два перламутровых овала, словно два гигантских яйца. Барри едва глядит на нее. Он показывает куда-то на картину. Она отходит, складывает руки на животе, почесывает одну ногу о другую. Барри наклоняется к холсту, будто гигантское полотно – это парус, который вот-вот ляжет на другой галс. Мать стоит за его спиной, слушает, зевает, почесывается. Барри делает резкое движенье шпателем и хмурится в раздражении – я так хорошо знаю эту гримасу, – и мать возвращается в изначальное положение, за пределом видимости запотевших стекол бинокля. Я прячу лицо в мертвые листья и теплую, влажную землю.
Время от времени я поднимаю голову и смотрю. Барри продолжает рисовать. Я угадываю, что она там, по его яростному взгляду. Он переводит взгляд с холста на нее – твердо, безжалостно, непрощающе. Она – всего лишь мазки его кисти. Я ненавижу ее. Я ненавижу его. Я страшно ревную. Почему я не умею рисовать как Джеймс Барри?
По листьям ползет отряд муравьев. Два или три бегут поперек общего строя, приветствуя каждого третьего или четвертого собрата лихорадочными кивками. Есть ли у них имена? Франциско как-то объяснял в ответ на мои вопросы, что муравьи не отдельные существа, а система. Потом он помедлил в задумчивости и добавил: в сущности, люди тоже система. Нами управляют невидимые законы природы, которые можно замечать или не замечать, в зависимости от точки зрения.
Но я чувствую, что не вхожу ни в какую систему.
И тут я засыпаю, зарывшись носом в мертвые листья рододендронов. Муравьи маршируют по моему рукаву, во влажной руке крепко зажат театральный бинокль.
* * *
Нога, обутая в черный ботинок, с голой белой щиколоткой, резко переворачивает меня, словно дохлое животное. Кто-то в тонком черном шелке с желтым лицом нагибается над разросшимся кустарником, хватает меня за плечо и яростно трясет. Слишком близко ко мне наклоняется неподвижное змеиное лицо без морщин и без пудры. Все та же застывшая улыбка, которая не дает мне покоя. Она поднимает театральный бинокль и смотрит не мигая. Вечер еще не наступил, но яркость дня пригасла. Изменился воздух. Кажется, что мы смотрим друг на друга внутри стеклянного колпака, как чучела зверей в вакууме. Ее черный силуэт на зловещем оранжево-лиловом фоне напоминает апокалипсис, нарисованный на церковной стене.
– Шпионишь за дядей и матерью?
На случай, если сейчас настанет конец света, когда вся ложь станет явной и будет взвешена, я говорю правду:
– Да.
Она снова улыбается и протягивает мне длинную змеистую руку без колец. Она не совсем женщина. Я решаю посмотреть, не сказано ли о ней что-нибудь в толстой книге Франциско «Сверхъестественные встречи с оккультными существами и каббала в экзотических землях, или Новые приключения Лемюэля Гулливера в долине фей».
– Не суди ее. Она делает это для тебя. Она все делает для тебя.
Я беру ее руку. Духота вокруг нас затаила дыханье. Она тащит меня за собой через кусты, придерживая ветки, чтобы они не били меня в лицо. Я достаю ей лишь до локтя. Она необыкновенно высокая.
– Вы – вдова? – Это не дерзость, я просто пытаюсь понять, почему она всегда в черном, а остальные нет.
– Господь с тобой. Я никогда не была замужем. Я в трауре по отцу, он умер три месяца назад.
– А у меня не было отца.
– Был, ты просто его не помнишь.
– И мама так говорит.
Змея снова иронически улыбается. Я поднимаю голову.
– А вы знаете, кто мой отец?
Я задаю вопрос, как будто мне не очень-то и интересно, и продолжаю тащиться за ней, ведя по земле палочкой. Если она поверит, что мне все равно, она может проболтаться. Но она не говорит ничего. Под ее ногами ломаются стебли – оглушительный звук в звенящей тишине. Жар дрожит, колеблется в странном призрачном свечении. Мы выходим на лужайку и видим, что небо сгустилось в лиловую тьму. В конюшнях бьют копытами лошади, кто-то бежит по двору с охапкой покрывал. Потом налетает ветер, и зазубренная стрела желтого пламени с треском вонзается в огород, безжалостно пронзая ряды клубники и салата. Я крепче сжимаю костлявую руку змеи. Она не ускоряет шага.
– Мы все искали тебя, дитя. Одна из кухонных девчонок сказала, что тебя нигде нет.
Свет становится фантастическим, пугающим. Дом вырастает перед нами. Я тяну ее за руку.
– Бежим.
– Нет нужды.
Ее расчет точен. Как только мы всходим на террасу, первые огромные капли задевают мое плечо. Я вижу Любимую, уже полностью одетую, в украшениях, она бежит к нам через гостиную, распахивает стеклянные двери, она встречает нас, будто мы вернулись с войны.
– Не говори ей ничего. Никогда. Ясно? – шипит змея, наклоняясь. – Обещай. – Это приказ, не просьба.
– Хорошо.
Дождь обрушивается на террасу.
* * *
Алиса всегда знает, что происходит в доме. Вначале самолюбие мешает мне признать собственную неосведомленность. Театральный бинокль – жалкая замена лакеям, горничным и кухонным сплетням. Слуги в доме проходят по коридорам, словно призраки, они поразительно вездесущи. Их могут уволить в любой момент, а между тем они – хранители невероятных секретов. Вот что объединяет меня с Алисой Джонс: запретное знание и бессилие. «Но теперь, в долине унижения…»
– «Бо-ять-ся», – по слогам читает Алиса. Теперь она легко узнает слова, которые часто встречаются. Но все еще спотыкается на комбинациях букв, которые видит впервые. Иногда она впадает в такой гнев, что срывает зло на книге. У Баньяна на корешке образовалась выбоина. Мы сидим в пустой телеге на скотном дворе. Когда она доходит до Аполлиона, я спрашиваю про змею.
– Расскажи про черную шелковую женщину, которая похожа на змею.
– Луиза Эрскин. Правда, вылитая змея. Надо сказать кухарке.
– Кто она?
– Младшая сестра хозяина и подруга хозяйки. Они все выросли вместе. Она иногда проводит здесь по полгода. Она раньше приезжала с отцом. Но он становился странным, бормотал и бесновался. И он был старый и больной, и она за ним смотрела. Потом он умер.
– Она сказала, что он умер…
– Она ничего. В прошлом году вычесала мне всех вшей. Было ужасно больно. Она поймала меня, когда я пыталась стащить рахат-лукум из гостиной на прошлое Рождество. И избила до синяков. Старайся ее не злить. Но она никому не сказала. Ни Гарольду, ни матери. Я думала, скажет. А она не сказала. Я уже подготовила длинную речь для мамы, на случай если меня выгонят.
– Но все воруют.
– Да. Но есть определенный предел, который нельзя переходить. И нельзя попадаться.
– Сальваторе украл у Франциско вино, чтоб заплатить карточные долги.
– И что?
– Франциско грозился его убить. Не выгнать. Убить. За личное предательство. Потом Франциско дал ему еще один шанс и заплатил все его долги.
Алиса рассмеялась:
– Моя мама говорит, что твой генерал – настоящий джентльмен. Так. Ну-ка, давай еще абзац.