Двойная жизнь Алисы
Часть 2 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Экскурсовод сказал кому-то про меня тихо, я слышала: «Неглупая девочка, но не понимает, что отделена окном машины от всей страны». Это я-то неглупая? А кто тогда умный? И отчего же, я понимаю.
Но у меня нет чувства вины. С какой стати мне чувствовать вину за богатство Москвы и членов правительства?! За нашу семью? Я не отвечаю за то, что все каникулы провожу в Италии, зимой мы на выходные летаем на горнолыжный курорт во Францию (папе нравится еда, а маме — что летим через Париж и в Париже можно заодно все купить). Да понимаю я, что у других людей за окном машины этого нет! Но я-то здесь при чем? Я несу ответственность только перед собой — за формирование своего интеллекта.
О стыде. Мама говорит, что я неблагодарная: расту в безопасности, думаю, что меня от всего могут защитить деньги (ей можно говорить о деньгах!). Как будто у меня есть выбор и я из благодарности могу выбрать расти на помойке.
Деньги могут защитить меня от всего?! Ага, от всего, кроме нее самой! И да, деньги не защитили меня от аварии!
Дальше. Моя мама.
Мама — единственная, кто не хочет признать, что я инвалид. Мучает меня как здоровую. Так же, как прежде, говорит мне все. Так и кричит: «Сейчас я скажу тебе ВСЕ!»
ВСЕ — это то, что она думает о моих недостатках. И какое мрачное будущее меня ждет, если я немедленно не попрошу прощения за свою ничтожность и прямо сейчас не переделаю себя. Интеллигентный человек, с хорошей речью, а кричит: «Обещай мне прямо сейчас переделать себя!» Честное слово, не вру!
Когда я была здорова, она не только кричала на меня, — еще дергала меня за волосы, и один раз так распалилась, что дала мне пощечину. Тут же заплакала и все спрашивала: «Не больно, не больно?» И объяснила: «Это потому, что я за тебя переживаю!.. Да и нервы ни к черту… Но ты должна переделать себя!»
Знаете, мне ее даже жаль: я не могу представить, как это — родить ребенка, который тебе не нравится. Даже когда я была маленькая, она не могла меня трогать, гладить, обнимать: ей не нравилось, как я пахну.
Она об этом рассказывала подругам… они иногда собираются, что-то вкусное готовят, пьют вино, смеются, откровенничают, иногда кто-то может заплакать. Мне нельзя при этом быть, но я могу подслушать за дверью.
«Но почему? Она такая красивая девочка, а маленькой была просто куколка», — удивился кто-то. Мама пожала плечами — да, хорошенькая, но какое-то физическое отвержение. Хм, как будто отвергнуть некрасивого ребенка самое обычное дело.
Она так и сказала: «Я не могла до нее дотронуться». Ей не нравилось, как я пахну?.. С тех пор я выливала на себя духи литрами и все нюхала и нюхала — ничем неприятным я не пахла, но на всякий случай подливала еще, как на грядку.
Сейчас я полный инвалид, а она все так же стоит надо мной и привычно перечисляет мои грехи: я похожа на своего отца, плохо играю на скрипке, неуклюже танцую… «Ты танцуешь как будто медведь топчется» — даже на этих словах она не вспоминает, что я калека, и просит: «Ты должна переделать себя!» А я лежу недвижимо, как неправильно разделанная селедка на разделочной доске… Чем тупо лежать, взяла бы нож с вилкой и — раз-раз — переделала себя.
Я лежу на целой куче сокровищ. На деньгах, паспорте, письмах, фотографиях, книгах. Под матрацем у меня полный набор выживания: якобы потерянный паспорт (по нему можно перемещаться и жить в отеле), украденные у папы деньги (он и не заметил, что пропала приличная сумма, достаточная, чтобы прожить в Париже необходимое для моего плана время). Письма, фотографии и книги мне не понадобятся в Париже и тем более там, куда я хочу уйти, — просто я не хотела, чтобы мама их видела. Дело в том, что я не люблю, когда меня унижают. А мама может ворваться и выхватить у меня из рук книгу с криком: «Как в нашей семье мог вырасти человек без литературного вкуса?! Как можно это читать?! И вообще, лучше бы ты рисовала! Если ты, конечно, хочешь стать художницей!» Дневник я, конечно, прятала, во всяких очевидных местах: в книжном шкафу за книгами, во втором ряду, на полке между свитерами, в ворохе белья, а иногда, по рекомендации Агаты Кристи, там, где никто не заподозрит, — на письменном столе посреди школьных тетрадок.
Теперь, когда я лежу недвижимо, у меня осталось лишь одно место, куда я могу прятать дневник, — засунуть под матрац со стороны стенки. Моя безопасность при таких ограниченных возможностях, как ни странно, сильно увеличилась: теперь я недвижимо лежу на своих тайнах. Даже маме не придет в голову скинуть инвалида с кровати и при мне читать мой дневник.
Мама часто говорит: «У тебя никогда ничего не получится. Ты не станешь хорошей художницей. Ты неудачница. А если вдруг что-то получится, то в последний момент все сорвется». Это звучит как заклинание. Я просила, объясняла: «Нельзя давать человеку такие послания в будущее», и она соглашалась, а потом опять, как заведенная: «У тебя никогда ничего не получится, в последний момент все сорвется».
Смешно, что она оказалась права: я начала жить, и у меня не получилось. Все сорвалось, бальные танцы, красота, — я калека. Я ей с самого рождения не нравилась, а уж теперь, когда я калека, я ей решительно не нравлюсь. Но теперь наши с ней силы не равны. Теперь я сильнее. Она больше не сможет вцепиться мне в волосы, ударить: избить калеку — это чересчур даже для ее нервов.
А если «нервы», надо лечиться! Она классический невротик, из учебника: эгоистичная, неуравновешенная, стремится вызвать мое восхищение и одновременно подавить меня, проявляет завышенные требования (ко мне и к папе), зависит от мнения окружающих, склонна к манипулированию, никого не любит, кроме Матвея, и, понятное дело, у нее агрессивность от перманентной фрустрации и близкого климакса.
В нашем доме идет гражданская война: белые против красных, аристократия против пролетариата. Может быть, вам трудно представить, что происхождение для кого-то имеет значение? Многим само слово «происхождение» кажется из Дарвина или из романов. Но многим вообще трудно представить, что другие люди — другие. У нас — так.
Мои родители из разных социальных слоев.
Мама родилась здесь, в нашем доме на Мойке. Прогулки с няней. Няня нянчила ее маму. Старая ленинградская семья: один мой прадед — кинорежиссер (вы знаете его фильмы), его родной брат — композитор (вы поете его песни), другой мой прадед — архитектор. В его квартире мы и живем. Я-то всю жизнь ему благодарна за то, что он когда-то перестроил свою огромную, в целый этаж, квартиру: отдал государству левую половину, а себе взял правую, зато прибавил к своим владениям чердак и купол. Я живу в куполе, как птица… Из купола виден весь город. Государство, кстати, не нашло ничего лучше, чем превратить отданную ему левую половину в коммуналку.
Я живу в куполе, как птица… Там я рисую, там же стоит моя кровать и огромные старые сундуки. В сундуках еще сундуки поменьше, в тех сундуках коробки, коробки, в тех коробках золотое яйцо, а в яйце сила Кощея Бессмертного… Так мне папа говорил, когда я была маленькая. В сундуках у нас архив. Три поколения большой семьи, представляете, сколько там писем, фотографий? Есть даже дореволюционные. Моя прабабка, жена прадеда-архитектора, была из аристократической семьи, дочь царского генерала. Одна только прабабка была аристократка, но маме хватило и одной, чтобы гордиться.
Мама ругает меня за то, что я роюсь в сундуках, рассматриваю старые фотографии, перебираю кружевные платочки и атласные лоскутки, читаю письма. Как будто я могу найти компромат на семью или порнографические открытки, ха-ха. Обнаженная натура среди рисунков есть, и письма эротические мои предки писали. Наш семейный архив такой большой (три сундука), что историку до конца жизни хватит изучать!
Из-за архива все и случилось… в том смысле, что все случается из-за чего-то. Каждое событие в цепочке имеет смысл.
Мама подкралась к лестнице так, что я не слышала, резко крикнула мне снизу, прямо взревела, как медведь: «Спускайся сию минуту, мы опоздаем! Я тебя отвезу! Что ты там застряла, опять роешься в чужих вещах?!» А у меня как раз в руках целая стопка «чужих вещей»: старые открытки, записочки, письма, небольшого размера письмишки, все это пахнет так, что у меня от счастья кружится голова, — другой жизнью… Письма — это не вещи, и они не чужие, а моей прабабки. Прежде это была чья-то жизнь, а теперь это моя тайна от всех, моя тайная жизнь.
Если мама хотела сделать мне что-то приятное, отвезти меня в мою художку, то нечего было так орать… Во-первых, я не роюсь, а изучаю, как если бы я была историком. Вот, например, нашла в одном из сундуков стопку детских книжек, тонких, каких теперь не выпускают: «Как победила революция», «Мачты и крылья», «Чьи это игрушки?», «Гражданская война» — рисунки хорошие. Нашла школьную тетрадь, на первой странице написано: «Задание: составить рассказ из слов: империалисты, оппортунисты, энтузиасты, ударники, пятидневка». На обложке тетради напечатано: «Поучение: не плюй на пол!»
Во-первых, я не роюсь, а изучаю, а во-вторых, я уже закончила рыться и начала готовиться к магическому ритуалу. Меня научили магическому ритуалу, как наколдовать желание: пишешь на листке тонкой бумаги свое желание. Желание должно быть сформулировано кратко, в настоящем времени, в утвердительной форме (не «Хочу, чтобы меня пригласили…», а «Меня приглашают…»). Листок оборачиваешь вокруг свечки и прочно привязываешь ниткой. Ровно в полночь зажигаешь свечу и ждешь, когда она прогорит. Вот и все. Свечу я взяла небольшую и не слишком толстую, чтобы мама не унюхала, что я тут жгу свечи. Не то чтобы я верю, что желание у меня в кармане, но вдруг поможет? Я заранее написала желание, чтобы ровно в полночь не терять времени, и собралась привязать листок ниткой к свечке. Но мама внизу кричала: «Мы опоздаем! Я сейчас поднимусь к тебе и…»
Я вскочила, засуетилась, как бурундук при приближении опасности (мне бы попало, если бы она застукала меня с книжками и письмами из сундука, а если бы она прочитала мое желание, я бы сама умерла на месте!), и быстро, на бегу, сунула все под матрац — и книжки, и свечу, и открытки-письма-письмишки, и главное — листок с желанием, — и полетела вниз по лестнице. На нижней ступеньке споткнулась и подвернула правую ногу. Нога мгновенно распухла… Бурундук, почуяв опасность, встает на задние лапки и свистит, затем убегает, продолжая свистеть, и прячется в кустах или залезает на дерево. Что бы сказала мама, если бы я со свистом промчалась мимо нее, выбежала на улицу и залезла на дерево?
На Фонтанке, у Цирка, мама неудачно затормозила и въехала в поребрик. Всего лишь поребрик! И вот скажите, кто виноват, что теперь я калека? Я, потому что полулежала на заднем сиденье и держала распухшую ногу на спинке переднего кресла? Или мама? Я ведь подвернула ногу из-за мамы! Если бы я не боялась, что она застукает меня с моим желанием, и не торопилась спрятать листок под матрац…
В общем, оказалось, что человек — очень хрупкое, ненадежное существо: на «рейнджровере» всего лишь царапина, на поребрике ничего, а я — калека, лежу недвижимо… Вот ни фига себе, подвезли в художку…
С трудом отвоевала себе право лежать в куполе… Все, что мне доступно из радостей жизни, это рисовать лежа. Лежа можно рисовать только карандашом (ну, не маслом же! и тушью нельзя — расплывается). Я ставлю на живот подставку с закрепленным листом и рисую лежа. Нашей домработнице платят вдвойне за то, что она бегает в купол: меняет листы на подставке, приносит еду, помогает мне справиться с унизительными подробностями моего существования. Я рисую на животе, ну, и конечно, у меня есть ноутбук и айфон.
До листка с желанием и остального, что я спрятала под матрацем, мне не добраться. Это так близко от меня: нужно всего-то сесть, протянуть руку… Но я не могу сесть! Я лежу! До архива тем более не добраться.
Кроме меня семейный архив никому не интересен, я единственный потомок своих знаменитых предков (маленький Матвей пока не в счет). Так уж получилось, что из всего великолепия «мастеров культуры» вышел один лишь ручеек, я. Кстати, в поколении, следующем за этими китами (кинорежиссер — композитор — архитектор), в его побочных ветвях, все искусствоведы: сами уже не производили искусство, только ведали, кто в Эрмитаже, кто в Пушкинском доме, кто где.
Все такие фамилии как-то роднились (если вы назовете какого-нибудь знаменитого «ленинградского деятеля культуры», то у нас в роду найдутся его дети-внуки), были знакомы с детства, настоящее светское общество, старые деньги. «Старые деньги» можно сказать про семью, в которой может и не быть денег, но есть дух, история, несколько поколений «хорошей семьи», выращенных няней… и няня тоже была из «хорошей семьи».
А вот «новые деньги» — это именно про деньги. «Новые деньги» — это люди, у которых много денег, но первое поколение умеет есть ножом и вилкой, едят ножом и вилкой в ресторане, а у себя дома хряпают так. Я-то не сноб, я нормальная, просто повторяю мамины слова.
Мама из Семьи, а папу взяли в Семью. Папа — никто. Из какого-то города. Из какой-то семьи. Да, вот еще одно семейное табу: папина мама — крановщица. В других семьях не говорят о сифилитиках или сумасшедших в роду, а у нас не говорят о крановщице. Но зачем мама выходила замуж, если считала этот брак неприличным мезальянсом? Может быть, папа обманул принцессу, притворившись кем-то другим? Может быть, у папы был Кот в сапогах, который бежал перед маминой каретой с криком «Это поля маркиза Карабаса!»?
Принцесса хренова. Вышла замуж, чтобы потом твердить мужу: «Ты никто, тебя взяли в Семью, ты всем обязан нам, мы дали тебе все». Конечно, я уже давно знаю, какой у папы бизнес: это не бизнес.
Это магазины. У папы сеть продуктовых магазинов. Магазины самые дешевые, если честно, это круглосуточные продуктовые лавки, расположены обычно в подвальчиках. Их много, только вокруг нашего дома их пять, и два из них на Мойке.
Мама говорит: «К тебе ходит весь Петербург Достоевского». Ну и что? Папа делает хорошее дело для людей. Бедные люди тоже должны покупать свежие продукты, а в папиных магазинах всегда все свежее, потому что дешевое быстро раскупается и привозят новое. Товарооборот.
Мама говорит: «Моя семья дала тебе первоначальный капитал, чтобы ты занял место в обществе, а ты вместо этого открыл сеть сельпо». Как будто мамина семья — мафия, и моего папу взяли из деревни у оливковой рощи в Нью-Йорк торговать алкоголем… или как будто мама дала ему первоначальный капитал в виде семейных связей, чтобы он стал президентом, а он открыл сельпо. В любом случае, это какой-то голливудский сериал!
В общем, между ними так: папа работает из милости. Ему позволяется зарабатывать на дом в Италии, горнолыжные курорты, шубы, машины, крабы и креветки, но не позволяется забыть, кто он и кому обязан всем, — Семье.
Но я не признаю правомерности этих упреков! Семейный бизнес маминой семьи — культура. Если бы мамины родные занимались папиной карьерой и папа стал бы с их помощью актером, режиссером, композитором, если бы он действительно использовал семейные связи, то упрекать его было бы пусть гнусно, но хотя бы логично. А так-то за что? За то, что у него молоко, хлеб, помидоры, а не французский паштет — не «Глобус Гурмэ», не круто? Бедный мой папа.
Глава 2
Слишком жирно?
«Помни, от смерти не уйдешь», — наставительно произнес в трубку неизвестный голос. Ага, а я-то и не знала!
Звонок был на домашний телефон, который почти всегда отключен за неуплату, поэтому я решила, что это адресовано не мне. Если бы на мобильный, то напоминание точно мне, а на домашний могли ошибиться.
Но слова «помни, от смерти не уйдешь» пришлись кстати: подкрепили мое решение уйти… Да господи ты боже мой, не из жизни, конечно! Уйти из профессии.
Когда у меня несколько лет назад брали интервью, я сказала, что уйду из профессии в семьдесят семь: «Я точно знаю, когда больше не захочу работать, — в семьдесят семь… Я буду уже на другом этапе жизни». На каком, черт возьми, этапе, и что я вообще имела в виду? Наверное, просто важничала. Теперь, когда мне исполнилось пятьдесят семь, я думаю иначе: почему в семьдесят семь? Думаю: зачем мне вообще когда-либо уходить из профессии?
В свой первый рабочий день я, конечно, опоздала, но я не виновата (сломался троллейбус, пришлось спасать детей из проруби, не прозвенел будильник)… Я действительно не виновата: на Мойке плохо с парковкой для таких длинных «мерседесов», как мой. У меня самый длинный «мерседес» на Мойке! И самый красный.
Я открыла подъезд Аннунциатиным ключом, полюбовалась на камин, изогнутые перила, чугунную дверь лифта. В Петербурге немало подъездов как будто с выставки «Петербург в стиле модерн», сохранившихся в революции и войны, где сквозь некоторое запустение проступают смыслы: среди чужих традиций и обычаев мы не совсем чужие, почти свои, мы здесь по наследному праву, мы чье-то продолжение. Иногда я специально захожу в такой подъезд: если постоять несколько минут молча, чувствуешь, как через тебя проходит время.
Ну, вот я и консьерж. Моя домработница уверяет, что невозможно стать консьержем без блата. Пусть и на один день, как я. Я, во всяком случае, получила эту должность по протекции моей домработницы.
Отперев будку, я занялась дизайном: на диван — плед и несколько цветных подушек, на столик кофейник, чашку, айпад. Настоящий консьерж (а я настоящий!) без ума от чтения, но я без ума от сериалов НВО, поэтому у меня с собой айпад. Всякий день человека должен быть прекрасен — это мой единственный принцип, других принципов у меня нет. Тот единственный день, который я собираюсь провести в будке, тем более должен быть прекрасен.
Смогу ли я работать на своей новой работе? Маслом, конечно, не смогу работать, но акварель и гуашь — почему бы нет? Кто сказал, что консьерж не может писать акварели? Мое амплуа в этом новом мире, в этом подъезде, в этой будке — эксцентричная старушка из бывших, в шляпке, пишет акварельки. Или лучше старушка-детектив? В детективах консьерж не последнее лицо. Рассеянно поднимает глаза от книги и путает имена жильцов, но первым находит улики. Иногда сам раскрывает преступления. Особенно старушка… ДЛЯ АМПЛУА СТАРУШКИ Я СЛИШКОМ МОЛОДА.
Интересно, что сказал бы папа, увидев меня в мои шестьдесят три года в будке консьержа, пишущую акварели?
Сказал бы, что, прежде чем уйти, четким жирным пунктиром наметил мою судьбу, — а я всегда жила поперек. Сказал бы, что он говорил, он предупреждал! Что если уж мне так приспичило рисовать, то нужно было получить техническое образование, человек с техническим образованием всегда заработает на жизнь у кульмана, а вот у мольберта нет, не заработает… Но это неправда! У меня были персональные выставки в Питере, и в Париже, и в Берлине. В Европе много моих работ в частных коллекциях, пока не прошла мода на постсоветскую живопись, меня покупали.
…Боюсь, что папа не ценит частные коллекции. Он человек советский, и все частное кажется ему несерьезным. Вот то, что мои работы есть в музеях Петербурга (не в Русском музее, конечно) — в музее современного искусства, в музее истории города в Петропавловке — покажется ему настоящим признанием, как, впрочем, и мне.
Последняя выставка была у меня два года назад. В галерее на Васильевском. На этой выставке кто-то вдруг купил разом почти все работы. Я думала, что же это за любитель меня, Алисоман? Это оказался мой друг юности, а теперь — государственный муж.
Давно, в 90-е годы, все со всеми дружили, кто пел, кто рисовал, кто руководил городом, и все были молодые. Разве мы тогда могли подумать, что наша питерская власть станет руководить страной, и мои друзья станут главными в стране, и мой близкий друг станет пусть не самым главным, но очень важной персоной, Тем, Кого Нельзя Называть?.. Я не видела его двадцать пять лет (только по телевизору), а тут он вдруг появился на моей выставке — и купил картины оптом… Оставшиеся работы тоже были проданы, их купили обычные люди, не оптом, а по одной.
С тех пор выставок не было, и в мастерской ничего не продается.
Мой муж советовал напомнить о себе: эй, ребята, я подруга дней ваших веселых, вспомните, как мы веселились, посмотрите на ваши портреты, мною писанные, мне, как и вам, уже шестьдесят, помогите мне сделать юбилейную выставку… Лучше сдохнуть, чем просить!..
Ты спрашиваешь, папа, почему не продаются картины? Бывают времена, папа, когда ты на коне, а бывают, когда на коне другие. Тогда главным твоим словом становится СМИРЕНИЕ. Смирение, папа, а уж если смиряться, то за деньги. Или за необходимые жизненные удобства… Ой, папа, неужели все нужно объяснять?!
Папа хотел получить разъяснения, и я продолжала. Хорошо, папа, я объясню, почему я, серьезный художник, у которого есть друг юности, Тот, Кого Нельзя Называть, стала консьержем. Тому, папа, есть важные причины.
Я, папа, нахожусь в критическом положении: мой муж, как тебе известно, знаменитый писатель, ушел к бухгалтерше… Ох, ну зачем тебе это знать, папа? Он ушел, и теперь я сама отвечаю за свое материальное положение. Мы с Братцем Кроликом расстались друзьями, как цивилизованные, черт бы их побрал, люди (разве можно расстаться друзьями с тем, без кого не можешь жить?!). И, конечно, Братец Кролик не отказывается мне помогать, но это трудно: в последние годы его гонорары очень упали, прямо-таки обвалились, — в общем, он не может содержать и меня, и бухгалтершу. Ты его не ругай, папа, лучше представь, как сильно он меня любил, что все не мог признаться в бухгалтерше, бедный, бедный… Народная мудрость и мои подруги говорят, что он бы не ушел, если бы у нас были дети (я, ты знаешь, не хотела детей). Но если бы у нас были дети, то сейчас они были бы слишком большие, чтобы из-за них не уходить.
Так вот, я подумала: картины не продаются, денег у меня нет, но кое-что есть — есть же квартирища наша, твоя!
Подумала и сдала все комнаты студентам Академии художеств, ненадолго, всего лишь на учебный год. Теперь наша квартира похожа на общагу Академии художеств.
А дальше было так… Студенты ведь тоже люди, правда? В их жизни должно быть место любви? Я считаю, да, поэтому разрешила им приглашать в гости подруг. Теперь они приводят в гости девочек и немного распоясались. Я всей душой за молодость, темперамент и разнообразие, но иногда это… э-э-э… немного напоминает бордель. Дети ведь всегда так: дай им палец — откусят руку… Ты, папа, сам обо мне так говорил. Поэтому иногда уйти из дома и поработать консьержем даже интересно: новые люди, другое общение… В общем, папа, потом расскажу подробней.
Зачем я сказала папе, что работаю консьержем, что это смирение за зарплату? Почему не призналась, что консьерж не постоянная моя работа, а случайная?.. Я знаю почему. Хотела, чтобы он испугался, переживал за меня. Из того же детского чувства, которое заставляло меня, придя из школы, страшным шепотом врать: «У меня двойка!.. И еще голова болит!», — пусть-ка разволнуется, пусть любит меня еще больше, пусть наша связь станет еще крепче… Хотя куда больше, куда крепче: папы уже тридцать лет нет, а он со мной в каждом смешке, каждом мазке… Ладно, чуть позже расскажу папе правду: что я работаю консьержем вместо моей домработницы Аннунциаты.
Что вы делаете, когда близкий человек вдруг сообщает, что вы больше не вместе, что вы можете жить как хотите, а он пересмотрел свои принципы и пойдет по жизни своей дорогой? Аннунциата целый день сидела на диване в своей комнате (она живет с нами уже пятнадцать лет) и пересматривала свои принципы. Аннунциатины принципы состоят в том, чтобы угрожать мне своим уходом за то, что я пустила в дом студентов.
«Глупая ты, Аннунциатка, нам с тобой нужно на что-то жить! Ты хочешь, чтобы мы с тобой танцевали у метро? Или я бы катала окрестных ребятишек по двору в „мерседесе“?»
По ней, лучше бы мы танцевали. Аннунциата заявила, что уходит от меня: жить по-прежнему будет дома, но больше на меня не работает. Устроилась консьержем.