Доктор Живаго
Часть 44 из 97 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я пойду в Селябу город,
К Сентетюрихе наймусь.
— Эй, кобыла, Бога забыла! Поглядите, люди, кака падаль, бестия! Ты её хлесь, а она тебе: слезь. Но, Федя-Нефедя, когда поедя? Энтот лес прозвание ему тайга, ему конца нет. Тама сила народу хресьянского, у, у! Тама лесная братия. Эй, Федя-Нефедя, опять стала, чорт, шиликун!
Вдруг он обернулся и, глядя в упор на Антонину Александровну, сказал:
— Ты как мозгушь, молода, аль я не учул, откеда ты таковская? А и проста ты, мать, погляжу. Штоб мне скрезь землю провалиться, признал! Признал! Шарам своим не верю, живой Григов! (Шарами старик называл глаза, а Григовым — Крюгера.) Быват случаем не внука? У меня ли на Григова не глаз? Я у ем свой век отвековал, я на ем зубы съел. Во всех рукомествах — предолжностях! И крепежником, и у валка, и на конном дворе. — Но, шевелись! Опять стала, безногая! Анделы в Китаях, тебе говорят, аль нет?
Ты вот башь, какой энто Вакх, не оной кузнец ли? А и проста ты, мать, така глазаста барыня, а дура. Твой-от Вакх, Постаногов ему прозвище. Постаногов Железно брюхо, он лет за полета тому в землю, в доски ушел. А мы теперь, наоборот, Мехоношины. Име одна, — тезки, а фамилие разная, Федот, да не тот.
Постепенно старик своими словами рассказал седокам все, что они уже раньше знали о Микулицыных от Самдевятова. Его он называл Микуличем, а её Микуличной. Нынешнюю жену управляющего звал второбрачною, а про «первеньку, упокойницу» говорил, что та была мед-женщина, белый херувим. Когда он дошел до предводителя партизан Ливерия, и узнал, что до Москвы его слава не докатилась, и в Москве ничего о лесных братьях не слыхали, это показалось ему невероятным:
— Не слыхали? Про Лесного товарища не слыхали? Анделы в Китаях, тады на что Москве уши?
Начинало вечереть. Перед едущими, все более удлиняясь, бежали их собственные тени. Их путь лежал по широкому пустому простору. Там и сям одинокими пучками с кистями цветений на концах, росли деревенистые, высоко торчащие стебли лебеды, чертополоха, Иван-чая. Озаряемые снизу, с земли, лучами заката, они призрачно вырастали в очертаниях, как редко расставленные в поле для дозора недвижные сторожевые верхами.
Далеко впереди, в конце, равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги.
Точно небо было обнесено там оградою, к воротам которой подводил проселок.
Наверху кручи обозначился белый, удлиненной формы одноэтажный дом.
— Видишь вышку на шихане? — спросил Вакх. — Микулич твой и Микулишна. А под ними распадок, лог, прозвание ему Шутьма.
Два ружейных выстрела, один вслед за другим, прокатились в той стороне, рождая дробящиеся, множащиеся отголоски.
— Что это? Никак партизаны, дедушка? Не в нас ли?
— Христос с вами. Каки партижане. Степаныч в Шутьме волков пужая.
9
Первая встреча приехавших с хозяевами произошла на дворе директорского домика. Разыгралась томительная, по началу молчаливая, а потом — сбивчиво-шумная, бестолковая сцена.
Елена Прокловна возвращалась по двору из лесу с вечерней про гулки. Вечерние лучи солнца тянулись по её следам через весь лес от дерева к дереву почти того же цвета, что её золотистые волосы. Елена Прокловна одета была легко, по-летнему. Она раскраснелась и утирала платком разгоряченное ходьбою лицо. Ее открытую шею перехватывала спереди резинка, на которой болталась её скинутая на спину соломенная шляпа.
Ей навстречу шел с ружьем домой её муж, поднявшийся из оврага и предполагавший тотчас же заняться прочисткой задымленных стволов, в виду замеченных при разрядке недочетов.
Вдруг, откуда ни возьмись, по камням мощеного въезда во двор лихо и громко вкатил Вакх со своим подарком.
Очень скоро, слезши с телеги со всеми остальными, Александр Александрович, с запинками, то снимая, то надевая шляпу, дал первые объяснения.
Несколько мгновений длилось истинное, не показное остолбенение поставленных втупик хозяев, и непритворная, искренняя потерянность сгорающих со стыда несчастных гостей.
Положение было понятно без разъяснений не только участникам, Вакху, Нюше и Шурочке. Ощущение тягостности передавалось кобыле и жеребенку, золотистым лучам солнца и комарам, вившимся вокруг Елены Прокловны и садившимся на её лицо и шею.
— Не понимаю, — прервал, наконец, молчание Аверкий Степанович. — Не понимаю, ничего не понимаю, и никогда не пойму. Что у нас юг, белые, хлебная губерния? Почему именно на нас пал выбор, почему вас сюда, сюда, к нам угораздило?
— Интересно, подумали ли вы, какая это ответственность для Аверкия Степановича?
— Леночка, не мешай. Да, вот именно. Она совершенно права.
Подумали ли вы, какая это для меня обуза?
— Бог с вами. Вы нас не поняли. О чем речь? Об очень малом, ничтожном. Никакого покушения на вас, на ваш покой.
Угол какой-нибудь в пустой развалившейся постройке. Клинушек никому не нужной, даром пропадающей земли под огород. Да возик дровец из лесу, когда никто не увидит. Неужели это так много, такое посягательство?
— Да, но свет широк. Причем мы тут? Почему этой чести удостоились именно мы, а не кто-нибудь другой?
— Мы о вас знаем и надеялись, что и вы о нас слышали. Что мы не чужие для вас и сами попадем не к чужим.
— А, так дело в Крюгере, в том, что вы его родня? Да как у вас язык поворачивается признаваться в таких вещах в наше время?
Аверкий Степанович был человек с правильными чертами лица, откидывавший назад волосы, широко ступавший на всю ногу и летом тесьмяным снурком с кисточкой подпоясывавший косоворотку. В древности такие люди ходили в ушкуйниках, в новое время они сложили тип вечного студента, учительствующего мечтателя.
Свою молодость Аверкий Степанович отдал освободительному движению, революции, и только боялся, что он не доживет до нее или, что разразившись, она своей умеренностью не удовлетворит его радикальных и кровавых вожделений. И вот она пришла, перевернув вверх дном все самые смелые его предположения, а он, прирожденный и постоянный рабочелюбец, один из первых учредивший на «Святогоре Богатыре» фабрично-заводский комитет и установивший на нем рабочий контроль, очутился на бобах, не у дел, в опустевшем поселке, из которого разбежались рабочие, частью шедшие тут за меньшевиками. И теперь эта нелепость, эти непрошенные крюгеровские последыши казались ему насмешкою судьбы, её намеренной каверзой, и переполняли чашу его терпения.
— Нет, это чудеса в решете. Уму непостижимо. Понимаете ли вы какая вы для меня опасность, в какое положение вы меня ставите? Я, видно, право, с ума сошел. Не понимаю, ничего не понимаю и никогда не пойму.
— Интересно, постигаете ли вы, на каком мы тут и без вас вулкане?
— Погоди, Леночка. Жена совершенно права. И без вас не сладко. Собачья жизнь, сумасшедший дом. Все время меж двух огней, никакого выхода. Одни собак вешают, отчего такой красный сын, большевик, народный любимец. Другим не нравится, зачем самого выбрали в Учредительное собрание. Ни на какого не угодишь, вот и барахтайся. А тут еще вы. Очень весело будет за вас под расстрел идти.
— Да что вы! Опомнитесь! Бог с вами! Через некоторое время, переложив гнев на милость, Микулицын говорил:
— Ну, полаялись на дворе и ладно. Можно в доме продолжать. Хорошего, конечно, впереди ничего не вижу, но сие есть темна вода во облацех, сеннописаный мрак гаданий. Одначе, не янычары мы, не басурмане. В лес на съедение Михайло Потапычу не погоним. Я думаю, Ленок, лучше всего их в пальмовую, рядом с кабинетом. А там потолкуем, где им обосноваться, мы их, я думаю, в парке водворим. Пожалуйте в дом. Милости просим. Вноси вещи, Вакх. Пособи приезжим.
Исполняя приказание, Вакх только вздыхал:
— Мати безневестная! Добра, что у странников. Одни узелки. Ни единого чумадала!
10
Наступила холодная ночь. Приезжие умылись. Женщины занялись устройством ночлега в отведенной комнате. Шурочка, бессознательно привыкший к тому, что его ребяческие изречения на детском языке принимаются взрослыми восторженно, и потому, подлаживаясь под их вкус, с увлечением и охотно несший околесину, был не в своей тарелке. Сегодня его болтовня не имела успеха, на него не обращали внимания. Он был недоволен, что в дом не взяли черного жеребеночка, а когда на него прикрикнули, чтобы он угомонился, он разревелся, опасаясь, как бы его, как плохого и неподходящего мальчика, не отправили назад в детишный магазин, откуда, по его представлениям, его при появлении на свет доставили на дом родителям. Свои искренние страхи он громко выражал окружающим, но его милые нелепости не производили привычного впечатления. Стесненные пребыванием в чужом доме, старшие двигались торопливее обычного и были молчаливо погружены в свои заботы. Шурочка обижался и квелился, как говорят няни. Его накормили и с трудом уложили спать. Наконец, он уснул. Нюшу увела к себе кормить ужином и посвящать в тайны дома Микулицынская Устинья.
Антонину Александровну и мужчин попросили к вечернему чаю.
Александр Александрович и Юрий Андреевич попросили разрешения отлучиться на минуту и вышли на крыльцо подышать свежим воздухом.
— Сколько звезд! — сказал Александр Александрович.
Было темно. Стоя на расстоянии двух шагов на крыльце, зять и тесть не видели друг друга. А сзади из-за угла дома падал свет лампы из окна в овраг. В его столбе туманились на сыром холоде кусты, деревья и еще какие-то неясные предметы. Светлая полоса не захватывала беседовавших, и еще больше сгущала темноту вокруг них.
— Завтра надо будет с утра осмотреть пристройку, которую он нам наметил, и если она пригодна для жилья, разом за её починку. Тем временем как будем приводить угол в порядок, почва отойдет, земля согреется. Тогда, не теряя ни минуты, за грядки. Мне послышалось, будто он между слов, в разговоре обещал помочь семенною картошкой. Или я ослышался?
— Обещал, обещал. И другими семенами. Я своими ушами слышал. А угол, который он предлагает, мы видели проездом, когда пересекали парк. Знаете, где? Это зады господского дома, утонувшие в крапиве. Деревянные, а сам он каменный. Я вам с телеги показывал, помните? Там бы стал я рыть и грядки.
По-моему, там остатки цветника. Так мне показалось издали.
Может быть, я ошибаюсь. Дорожки надо будет обходить, пропускать, а земля старых клумб наверное основательно унаваживалась и богата перегноем.
— Завтра посмотрим. Не знаю. Грунт наверное страшно затравянел и тверд, как камень. При усадьбе был, должно быть, огород. Может быть, участок сохранился и пустует. Все это выяснится завтра. По утрам тут еще наверное заморозки. Ночью мороз будет наверняка. Какое счастье, что мы уже здесь, на месте. С этим можно поздравить друг друга. Тут хорошо. Мне нравится.
— Очень приятные люди. В особенности он. Она немного ломака. Она чем-то недовольна собой, ей что-то в себе самой не нравится. Отсюда эта неутомимая, притворно-вздорная говорливость. Она как бы торопится отвлечь внимание от своей внешности, предупредить невыгодное впечатление. И то, что она шляпу забывает снять и на плечах таскает, тоже не рассеянность. Это действительно к лицу ей.
— Пойдем однако в комнаты. Мы слишком тут застряли.
Неудобно.
По пути в освещенную столовую, где за круглым столом под висячею лампой сидели за самоваром и распивали чай хозяева с Антониной Александровной, зять и тесть прошли через темный директорский кабинет.
В нем было широкое цельного стекла окно во всю стену, возвышавшееся над оврагом. Из окна, насколько успел заметить доктор еще вначале, пока было светло, открывался вид на далекое заовражье и равнину, по которой провозил их Вакх. У окна стоял широкий, также во всю стену, стол проектировщика или чертежника. Вдоль него лежало, в длину положенное, охотничье ружье, оставляя свободные борта слева и справа, и тем оттеняя большую ширину стола.
Теперь, минуя кабинет, Юрий Андреевич снова с завистью отметил окно с обширным видом, величину и положение стола и поместительность хорошо обставленной комнаты, и это было первое, что в виде восклицания хозяину вырвалось у Юрия Андреевича, когда он и Александр Александрович подошли к чайному столу, войдя в столовую.
— Какие у вас замечательные места. И какой у вас кабинет превосходный, побуждающий к труду, вдохновляющий.
— Вам в стакане или в чашке? И какой вы любите, слабый или крепкий?
— Смотри, Юрочка, какой стереоскоп сын Аверкия Степановича смастерил, когда был маленький.
— Он до сих пор еще не вырос, не остепенился, хотя отвоевывает Советской власти область за областью у Комуча.
— Как вы сказали?
— Комуч.
— Что это такое?
К Сентетюрихе наймусь.
— Эй, кобыла, Бога забыла! Поглядите, люди, кака падаль, бестия! Ты её хлесь, а она тебе: слезь. Но, Федя-Нефедя, когда поедя? Энтот лес прозвание ему тайга, ему конца нет. Тама сила народу хресьянского, у, у! Тама лесная братия. Эй, Федя-Нефедя, опять стала, чорт, шиликун!
Вдруг он обернулся и, глядя в упор на Антонину Александровну, сказал:
— Ты как мозгушь, молода, аль я не учул, откеда ты таковская? А и проста ты, мать, погляжу. Штоб мне скрезь землю провалиться, признал! Признал! Шарам своим не верю, живой Григов! (Шарами старик называл глаза, а Григовым — Крюгера.) Быват случаем не внука? У меня ли на Григова не глаз? Я у ем свой век отвековал, я на ем зубы съел. Во всех рукомествах — предолжностях! И крепежником, и у валка, и на конном дворе. — Но, шевелись! Опять стала, безногая! Анделы в Китаях, тебе говорят, аль нет?
Ты вот башь, какой энто Вакх, не оной кузнец ли? А и проста ты, мать, така глазаста барыня, а дура. Твой-от Вакх, Постаногов ему прозвище. Постаногов Железно брюхо, он лет за полета тому в землю, в доски ушел. А мы теперь, наоборот, Мехоношины. Име одна, — тезки, а фамилие разная, Федот, да не тот.
Постепенно старик своими словами рассказал седокам все, что они уже раньше знали о Микулицыных от Самдевятова. Его он называл Микуличем, а её Микуличной. Нынешнюю жену управляющего звал второбрачною, а про «первеньку, упокойницу» говорил, что та была мед-женщина, белый херувим. Когда он дошел до предводителя партизан Ливерия, и узнал, что до Москвы его слава не докатилась, и в Москве ничего о лесных братьях не слыхали, это показалось ему невероятным:
— Не слыхали? Про Лесного товарища не слыхали? Анделы в Китаях, тады на что Москве уши?
Начинало вечереть. Перед едущими, все более удлиняясь, бежали их собственные тени. Их путь лежал по широкому пустому простору. Там и сям одинокими пучками с кистями цветений на концах, росли деревенистые, высоко торчащие стебли лебеды, чертополоха, Иван-чая. Озаряемые снизу, с земли, лучами заката, они призрачно вырастали в очертаниях, как редко расставленные в поле для дозора недвижные сторожевые верхами.
Далеко впереди, в конце, равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги.
Точно небо было обнесено там оградою, к воротам которой подводил проселок.
Наверху кручи обозначился белый, удлиненной формы одноэтажный дом.
— Видишь вышку на шихане? — спросил Вакх. — Микулич твой и Микулишна. А под ними распадок, лог, прозвание ему Шутьма.
Два ружейных выстрела, один вслед за другим, прокатились в той стороне, рождая дробящиеся, множащиеся отголоски.
— Что это? Никак партизаны, дедушка? Не в нас ли?
— Христос с вами. Каки партижане. Степаныч в Шутьме волков пужая.
9
Первая встреча приехавших с хозяевами произошла на дворе директорского домика. Разыгралась томительная, по началу молчаливая, а потом — сбивчиво-шумная, бестолковая сцена.
Елена Прокловна возвращалась по двору из лесу с вечерней про гулки. Вечерние лучи солнца тянулись по её следам через весь лес от дерева к дереву почти того же цвета, что её золотистые волосы. Елена Прокловна одета была легко, по-летнему. Она раскраснелась и утирала платком разгоряченное ходьбою лицо. Ее открытую шею перехватывала спереди резинка, на которой болталась её скинутая на спину соломенная шляпа.
Ей навстречу шел с ружьем домой её муж, поднявшийся из оврага и предполагавший тотчас же заняться прочисткой задымленных стволов, в виду замеченных при разрядке недочетов.
Вдруг, откуда ни возьмись, по камням мощеного въезда во двор лихо и громко вкатил Вакх со своим подарком.
Очень скоро, слезши с телеги со всеми остальными, Александр Александрович, с запинками, то снимая, то надевая шляпу, дал первые объяснения.
Несколько мгновений длилось истинное, не показное остолбенение поставленных втупик хозяев, и непритворная, искренняя потерянность сгорающих со стыда несчастных гостей.
Положение было понятно без разъяснений не только участникам, Вакху, Нюше и Шурочке. Ощущение тягостности передавалось кобыле и жеребенку, золотистым лучам солнца и комарам, вившимся вокруг Елены Прокловны и садившимся на её лицо и шею.
— Не понимаю, — прервал, наконец, молчание Аверкий Степанович. — Не понимаю, ничего не понимаю, и никогда не пойму. Что у нас юг, белые, хлебная губерния? Почему именно на нас пал выбор, почему вас сюда, сюда, к нам угораздило?
— Интересно, подумали ли вы, какая это ответственность для Аверкия Степановича?
— Леночка, не мешай. Да, вот именно. Она совершенно права.
Подумали ли вы, какая это для меня обуза?
— Бог с вами. Вы нас не поняли. О чем речь? Об очень малом, ничтожном. Никакого покушения на вас, на ваш покой.
Угол какой-нибудь в пустой развалившейся постройке. Клинушек никому не нужной, даром пропадающей земли под огород. Да возик дровец из лесу, когда никто не увидит. Неужели это так много, такое посягательство?
— Да, но свет широк. Причем мы тут? Почему этой чести удостоились именно мы, а не кто-нибудь другой?
— Мы о вас знаем и надеялись, что и вы о нас слышали. Что мы не чужие для вас и сами попадем не к чужим.
— А, так дело в Крюгере, в том, что вы его родня? Да как у вас язык поворачивается признаваться в таких вещах в наше время?
Аверкий Степанович был человек с правильными чертами лица, откидывавший назад волосы, широко ступавший на всю ногу и летом тесьмяным снурком с кисточкой подпоясывавший косоворотку. В древности такие люди ходили в ушкуйниках, в новое время они сложили тип вечного студента, учительствующего мечтателя.
Свою молодость Аверкий Степанович отдал освободительному движению, революции, и только боялся, что он не доживет до нее или, что разразившись, она своей умеренностью не удовлетворит его радикальных и кровавых вожделений. И вот она пришла, перевернув вверх дном все самые смелые его предположения, а он, прирожденный и постоянный рабочелюбец, один из первых учредивший на «Святогоре Богатыре» фабрично-заводский комитет и установивший на нем рабочий контроль, очутился на бобах, не у дел, в опустевшем поселке, из которого разбежались рабочие, частью шедшие тут за меньшевиками. И теперь эта нелепость, эти непрошенные крюгеровские последыши казались ему насмешкою судьбы, её намеренной каверзой, и переполняли чашу его терпения.
— Нет, это чудеса в решете. Уму непостижимо. Понимаете ли вы какая вы для меня опасность, в какое положение вы меня ставите? Я, видно, право, с ума сошел. Не понимаю, ничего не понимаю и никогда не пойму.
— Интересно, постигаете ли вы, на каком мы тут и без вас вулкане?
— Погоди, Леночка. Жена совершенно права. И без вас не сладко. Собачья жизнь, сумасшедший дом. Все время меж двух огней, никакого выхода. Одни собак вешают, отчего такой красный сын, большевик, народный любимец. Другим не нравится, зачем самого выбрали в Учредительное собрание. Ни на какого не угодишь, вот и барахтайся. А тут еще вы. Очень весело будет за вас под расстрел идти.
— Да что вы! Опомнитесь! Бог с вами! Через некоторое время, переложив гнев на милость, Микулицын говорил:
— Ну, полаялись на дворе и ладно. Можно в доме продолжать. Хорошего, конечно, впереди ничего не вижу, но сие есть темна вода во облацех, сеннописаный мрак гаданий. Одначе, не янычары мы, не басурмане. В лес на съедение Михайло Потапычу не погоним. Я думаю, Ленок, лучше всего их в пальмовую, рядом с кабинетом. А там потолкуем, где им обосноваться, мы их, я думаю, в парке водворим. Пожалуйте в дом. Милости просим. Вноси вещи, Вакх. Пособи приезжим.
Исполняя приказание, Вакх только вздыхал:
— Мати безневестная! Добра, что у странников. Одни узелки. Ни единого чумадала!
10
Наступила холодная ночь. Приезжие умылись. Женщины занялись устройством ночлега в отведенной комнате. Шурочка, бессознательно привыкший к тому, что его ребяческие изречения на детском языке принимаются взрослыми восторженно, и потому, подлаживаясь под их вкус, с увлечением и охотно несший околесину, был не в своей тарелке. Сегодня его болтовня не имела успеха, на него не обращали внимания. Он был недоволен, что в дом не взяли черного жеребеночка, а когда на него прикрикнули, чтобы он угомонился, он разревелся, опасаясь, как бы его, как плохого и неподходящего мальчика, не отправили назад в детишный магазин, откуда, по его представлениям, его при появлении на свет доставили на дом родителям. Свои искренние страхи он громко выражал окружающим, но его милые нелепости не производили привычного впечатления. Стесненные пребыванием в чужом доме, старшие двигались торопливее обычного и были молчаливо погружены в свои заботы. Шурочка обижался и квелился, как говорят няни. Его накормили и с трудом уложили спать. Наконец, он уснул. Нюшу увела к себе кормить ужином и посвящать в тайны дома Микулицынская Устинья.
Антонину Александровну и мужчин попросили к вечернему чаю.
Александр Александрович и Юрий Андреевич попросили разрешения отлучиться на минуту и вышли на крыльцо подышать свежим воздухом.
— Сколько звезд! — сказал Александр Александрович.
Было темно. Стоя на расстоянии двух шагов на крыльце, зять и тесть не видели друг друга. А сзади из-за угла дома падал свет лампы из окна в овраг. В его столбе туманились на сыром холоде кусты, деревья и еще какие-то неясные предметы. Светлая полоса не захватывала беседовавших, и еще больше сгущала темноту вокруг них.
— Завтра надо будет с утра осмотреть пристройку, которую он нам наметил, и если она пригодна для жилья, разом за её починку. Тем временем как будем приводить угол в порядок, почва отойдет, земля согреется. Тогда, не теряя ни минуты, за грядки. Мне послышалось, будто он между слов, в разговоре обещал помочь семенною картошкой. Или я ослышался?
— Обещал, обещал. И другими семенами. Я своими ушами слышал. А угол, который он предлагает, мы видели проездом, когда пересекали парк. Знаете, где? Это зады господского дома, утонувшие в крапиве. Деревянные, а сам он каменный. Я вам с телеги показывал, помните? Там бы стал я рыть и грядки.
По-моему, там остатки цветника. Так мне показалось издали.
Может быть, я ошибаюсь. Дорожки надо будет обходить, пропускать, а земля старых клумб наверное основательно унаваживалась и богата перегноем.
— Завтра посмотрим. Не знаю. Грунт наверное страшно затравянел и тверд, как камень. При усадьбе был, должно быть, огород. Может быть, участок сохранился и пустует. Все это выяснится завтра. По утрам тут еще наверное заморозки. Ночью мороз будет наверняка. Какое счастье, что мы уже здесь, на месте. С этим можно поздравить друг друга. Тут хорошо. Мне нравится.
— Очень приятные люди. В особенности он. Она немного ломака. Она чем-то недовольна собой, ей что-то в себе самой не нравится. Отсюда эта неутомимая, притворно-вздорная говорливость. Она как бы торопится отвлечь внимание от своей внешности, предупредить невыгодное впечатление. И то, что она шляпу забывает снять и на плечах таскает, тоже не рассеянность. Это действительно к лицу ей.
— Пойдем однако в комнаты. Мы слишком тут застряли.
Неудобно.
По пути в освещенную столовую, где за круглым столом под висячею лампой сидели за самоваром и распивали чай хозяева с Антониной Александровной, зять и тесть прошли через темный директорский кабинет.
В нем было широкое цельного стекла окно во всю стену, возвышавшееся над оврагом. Из окна, насколько успел заметить доктор еще вначале, пока было светло, открывался вид на далекое заовражье и равнину, по которой провозил их Вакх. У окна стоял широкий, также во всю стену, стол проектировщика или чертежника. Вдоль него лежало, в длину положенное, охотничье ружье, оставляя свободные борта слева и справа, и тем оттеняя большую ширину стола.
Теперь, минуя кабинет, Юрий Андреевич снова с завистью отметил окно с обширным видом, величину и положение стола и поместительность хорошо обставленной комнаты, и это было первое, что в виде восклицания хозяину вырвалось у Юрия Андреевича, когда он и Александр Александрович подошли к чайному столу, войдя в столовую.
— Какие у вас замечательные места. И какой у вас кабинет превосходный, побуждающий к труду, вдохновляющий.
— Вам в стакане или в чашке? И какой вы любите, слабый или крепкий?
— Смотри, Юрочка, какой стереоскоп сын Аверкия Степановича смастерил, когда был маленький.
— Он до сих пор еще не вырос, не остепенился, хотя отвоевывает Советской власти область за областью у Комуча.
— Как вы сказали?
— Комуч.
— Что это такое?