Доктор Живаго
Часть 32 из 97 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Олька, Олька, у тебя тут крысы бегают. У, пошла, поганая! Ай-ай-ай, понимает сволочь! Обозлилась. Аяяй, по ящику ползет! Как бы под юбку не залезла. Ой боюсь, ой боюсь!
Отвернитесь, господа мужчины. Виновата, я забыла, что теперь не мужчины, а товарищи граждане.
На шумевшей бабе был расстегнутый каракулевый сак. Под ним в три слоя зыбким киселем колыхались её двойной подбородок, пышный бюст и обтянутый шелковым платьем живот. Видно, когда-то она слыла львицею среди третьеразрядных купцов и купеческих приказчиков. Щелки её свиных глазок с припухшими веками едва открывались. Какая-то соперница замахнулась на нее в незапамятные времена склянкой с кислотою, но промазала, и только два-три брызга протравили на левой щеке и в левом углу рта два легких следа, по малозаметности почти обольстительных.
— Не ори, Храпугина. Просто работать нет возможности, — говорила женщина за столом, представительница райсовета, выбранная на собрании председательницей.
Ее еще с давних времен хорошо знали старожилы дома, и она сама хорошо их знала. Она перед началом собрания неофициально вполголоса беседовала с теткой Фатимой, старой дворничихой дома, когда-то с мужем и детьми ютившейся в грязном подвале, а теперь переселенной вдвоем с дочерью на второй этаж в две светлых комнаты.
— Ну так как же, Фатима? — спрашивала председательница.
Фатима жаловалась, что она одна не справляется с таким большим и многолюдным домом, а помощи ниоткуда, потому что разложенной на квартиры повинности по уборке двора и улицы никто не соблюдает.
— Не тужи, Фатима, мы им рога обломаем, будь покойна. Что за комитет? Мыслимое ли дело? Уголовный элемент скрывается, сомнительная нравственность живет без прописки. Мы этим по шапке, а выберем другой. Я тебя в управдомши проведу, ты только не брыкайся.
Дворничиха взмолилась, чтобы председательница этого не делала, но та и не стала слушать. Она окинула взглядом комнату, нашла, что народу набралось достаточно, потребовала установить тишину и коротким вводным словом открыла собрание.
Осудив бездеятельность прежнего домового комитета, она предложила наметить кандидатов для перевыбора нового и перешла к другим вопросам. Покончив с этим, она, между прочим, сказала:
— Так вот как, стало быть, товарищи. Будем говорить начистоту. Ваше здание поместительное, подходящее для общежития. Бывает, делегаты съезжаются на совещания, некуда рассовать людей. Есть решение взять здание в распоряжение райсовета под дом для приезжающих и присвоить ему имя товарища Тиверзина, как проживавшего в данном доме до ссылки, факт общеизвестный. Возражений не имеется? Теперь к порядку очищения дома. Эта мера нескорая, у вас еще год времени.
Трудовое население будем переселять с предоставлением площади, нетрудовое предупреждаем, чтоб подыскали сами, и даем двенадцать месяцев сроку.
— А кто у нас нетрудовой? У нас нет нетрудовых! Все трудовые, — закричали отовсюду, и один голос надрывался:
— Это великодержавный шовинизм! Все национальности теперь равны.
Я знаю, на что вы намекаете!
— Не все сразу! Просто не знаю, кому отвечать. Какие национальности? При чем тут национальность, гражданин Валдыркин? Например, Храпугина совсем не национальность, а тоже выселим.
— Высели! Посмотрим, как ты меня выселишь. Продавленная кушетка! Десять должностей! — выкрикивала Храпугина бессмысленные прозвища, которые она давала делегатке в разгаре спора.
— Какая змея! Какая шайтанка! Стыда в тебе нет! — возмущалась дворничиха.
— Не связывайся, Фатима. Сама за себя постою. Перестань, Храпугина. Тебе дай повадку, так ты на шею сядешь! Замолчи, говорю, а то немедленно сдам тебя органам, не дожидаясь, когда тебя на самогоне накроют и за содержание притона.
Шум достиг предела. Никому не давали говорить. В это время на склад вошел доктор. Он попросил первого попавшегося у двери указать кого-нибудь из домового комитета. Тот сложил руки рупором и, перекрывая шум и гам, по слогам прочитал:
— Га-ли-уль-ли-на! Поди сюда. Тут спрашивают. Доктор ушам своим не поверил. Подошла худая, чуть сгорбленная женщина, дворничиха. Доктора поразило сходство матери с сыном. Но он себя еще не выдавал. Он сказал:
— У вас тут одна квартирантка тифом заболела (он назвал её по фамилии). Требуются предосторожности, чтобы не разнести заразу. Кроме того больную надо будет отвезти в больницу. Я ей составлю бумагу, которую домком должен будет удостоверить. Как и где это сделать?
Дворничиха поняла так, что вопрос относится к перевозке больной, а не к составлению препроводительной бумаги.
— За товарищем Деминой из райсовета пролетка придет, — сказала Галиуллина. — Товарищ Демина добрый человек, я скажу, она уступит пролетку. Не тужи, товарищ доктор, перевезем твою больную.
— О, я не о том! Я только об уголке, где можно было бы написать направление. Но если будет и пролетка… Простите, вы не мать будете поручику Галиуллину, Осипу Гимазетдиновичу? Я с ним вместе на фронте служил.
Дворничиха вздрогнула всем телом и побледнела. Схватив доктора за руку, она сказала:
— Пойдем наружу. На дворе поговорим.
Едва выйдя за порог, она быстро заговорила.
— Тише, оборони Бог услышат. Не губи меня. Юсупка плохой дорожка пошел. Ты сам посуди, Юсупка кто? Юсупка из учеников, мастеровой. Юсуп должен понимать, простой народ теперь много лучше стало, это слепому видно, какой может быть разговор. Я не знаю, как ты думаешь, тебе, может, можно, а Юсупке грех, Бог не простит. Юсупа отец в солдатах пропал, убили, да как, ни лица не оставили, ни рук, ни ног.
Она была не в силах говорить дальше и, махнув рукой, стала ждать, пока уймется волнение. Потом продолжала:
— Пойдем. Я тебе сейчас пролетку справлю. Я знаю, кто ты.
Он тут был два дня, сказывал. Ты, говорит, Лару Гишарову знаешь. Хорошая была девушка. Сюда к нам ходила, помню. А теперь какая будет, кто вас знает. Разве можно, чтобы господа против господ пошли? А Юсупке грех. Пойдем, пролетку выпросим.
Товарищ Демина даст. А товарищ Демина знаешь кто? Оля Демина, у Лары Гишаровой мамаши в мастерицах служила. Вот кто. И тоже отсюда. С этого двора. Пойдем.
13
Уже совсем стемнело. Кругом была ночь. Только белый кружок света из карманного фонарика Деминой шагах в пяти перед ними скакал с сугроба на сугроб и больше сбивал с толку, чем освещал идущим дорогу. Кругом была ночь, и дом остался позади, где столько людей знало ее, где она бывала девочкой, где, по рассказам, мальчиком воспитывался её будущий муж, Антипов.
Демина покровительственно-шутливо обращалась к нему:
— Вы правда дальше без фонарика дойдете? А? А то бы я дала, товарищ доктор. Да. Я когда-то не на шутку в нее врезамшись была, любила без памяти, когда девочками мы были. У них швейное заведение было, мастерская. Я у них в ученицах жила. Нынешний год видались с ней. Проезжала. Проездом в Москве была. Я ей говорю, куда ты, дура? Оставалась бы. Вместе бы жили, нашлась бы тебе работа. Куда там! Не хочет. Ее дело.
Головой она за Пашку вышла, а не сердцем, с тех пор и шалая.
Уехала.
— Что вы о ней думаете?
— Осторожно. Скользко тут. Сколько раз говорила, чтобы не выливали помоев перед дверью, — как об стену горох. Что о ней думаю? Как это думаю? А чего тут думать. Некогда. Вот тут я живу. Я от нее скрыла, брата ее, военного, похоже, расстреляли. А мать ее, прежнюю мою хозяйку, я наверное выручу, хлопочу за нее. Ну, мне сюда, до свидания.
И вот они расстались. Свет Деминского фонарика ткнулся внутрь узкой каменной лестницы и побежал вперед, освещая испачканные стены грязного подъема, а доктора обступила тьма.
Направо легла Садовая-Триумфальная, налево Садовая-Каретная. В черной дали на черном снегу это уже были не улицы в обычном смысле слова, а как бы две лесные просеки в густой тайге тянущихся каменных зданий, как в непроходимых дебрях Урала или Сибири.
Дома были свет, тепло.
— Что так поздно? — спросила Антонина Александровна и, не дав ему ответить, продолжала:
— А тут без тебя курьез произошел. Необъяснимая странность. Я забыла тебе сказать. Вчера папа будильник сломал и был в отчаянии. Последние часы в доме. Стал чинить, ковырял, ковырял, ничего не выходит. Часовщик на углу три фунта хлеба запросил, неслыханная цена. Что тут делать? Папа совсем голову повесил. И вдруг, представь, час тому назад пронзительный, оглушительный звон. Будильник! Взял, понимаешь, и пошел!
— Это мой тифозный час пробил, — пошутил Юрий Андреевич и рассказал родным про больную с курантами.
14
Но тифом он заболел гораздо позднее. В промежутке бедствия семьи Живаго достигли крайности. Они нуждались и погибали.
Юрий Андреевич разыскал спасенного однажды партийца, жертву ограбления. Тот делал что мог для доктора. Однако началась гражданская война. Его покровитель все время был в разъездах.
Кроме того, в согласии со своими убеждениями этот человек считал тогдашние трудности естественными и скрывал, что сам голодает.
Пробовал Юрий Андреевич обратиться к заготовщику близ Тверской заставы. Но за истекшие месяцы того и след простыл, и о его выздоровевшей жене тоже не было ни слуху, ни духу.
Состав жильцов в доме переменился. Демина была на фронте, управляющей Галиуллиной Юрий Андреевич не застал.
Однажды он по ордеру получил по казенной цене дрова, которые надо было вывезти с Виндавского вокзала. По бесконечной Мещанской он конвоировал возчика и клячу, тащившую это нежданное богатство. Вдруг доктор заметил, что Мещанская немного перестает быть Мещанской, что его шатает и ноги не держат его. Он понял, что он готов, дело дрянь, и это — тиф.
Возчик подобрал упавшего. Доктор не помнил, как его довезли до дому, кое-как примостивши на дровах.
15
У него был бред две недели с перерывами. Ему грезилось, что на его письменный стол Тоня поставила две Садовые, слева Садовую Каретную, а справа Садовую Триумфальную и придвинула близко к ним его настольную лампу, жаркую, вникающую, оранжевую. На улицах стало светло. Можно работать. И вот он пишет.
Он пишет с жаром и необыкновенной удачей то, что он всегда хотел и должен был давно написать, но никогда не мог, а вот теперь оно выходит. И только иногда мешает один мальчик с узкими киргизскими глазами в распахнутой оленьей дохе, какие носят в Сибири или на Урале.
Совершенно ясно, что мальчик этот — дух его смерти или, скажем просто, его смерть. Но как же может он быть его смертью, когда он помогает ему писать поэму, разве может быть польза от смерти, разве может быть в помощь смерть?
Он пишет поэму не о воскресении и не о положении во гроб, а о днях, протекших между тем и другим. Он пишет поэму «Смятение».
Он всегда хотел написать, как в течение трех дней буря черной червивой земли осаждает, штурмует бессмертное воплощение любви, бросаясь на него своими глыбами и комьями, точь-в-точь как налетают с разбега и хоронят под собою берег волны морского прибоя. Как три дня бушует, наступает и отступает черная земная буря. И две рифмованные строчки преследовали его:
Рады коснуться и Надо проснуться.
Рады коснуться и ад, и распад, и разложение, и смерть, и, однако, вместе с ними рада коснуться и весна, и Магдалина, и жизнь. И — надо проснуться. Надо проснуться и встать. Надо воскреснуть.