Дочь лодочника
Часть 31 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Из узкого русла в миле вверх по реке от Гнезда Крабтри вышла барка. Малёк вытащил из воды свои длинные руки и позволил течению повернуть его. Он никогда не ходил так далеко по реке. Здесь воздух пах иначе – в нем чувствовалось меньше торфа и грязи, больше рыбы, бензина и слабого древесного дыма. Ему было тревожно, он чувствовал себя уязвимым, поэтому опустил руки в воду и греб вверх по течению широкими ладонями с перепончатыми пальцами, пока не достиг узкой бухты. Сквозь мертвые, испещренные птичьими дуплами деревья он видел большой белый дом, усыпанный мхом и ярко-зеленой плесенью, будто поднявшийся прямо из болота. Это был дом, который он видел во сне, и видеть его здесь, в этом одиноком, глухом месте было жутковато. Малёк греб дальше, помня о том, чему его научила Сестра, когда они охотились, – как обходить зверя, чтобы он тебя не заметил. Как быть осторожным. Как быть тихим. И пока греб, не мог избавиться от ощущения, что дом, со ставнями на окнах и открытой белой пастью, как-то наблюдал за ним.
Однажды он случайно посмотрел вниз и увидел змею – она извивалась у его пальцев, которые он держал в воде. Он быстро вытащил руки, и змея исчезла из виду.
Мальчик уже сталкивался однажды со змеей, на Бабином причале, где она грелась в лучах солнечного света, лениво скрутившись. Он думал, та испугается его топота, но водяной щитомордник лишь щелкнул по доскам, будто черный хлыст. В итоге мальчик приколол его к причалу острогой и отрезал голову карманным ножом. Теперь он вспомнил, как работали у змеи челюсти, когда она умирала, и как с них капал яд. Потом он привел Бабу и показал ей.
– Вот, – сказала она, поднимая окровавленную голову с открытой конфетно-розовой пастью, – только так и нужно обращаться со змеями.
Он подумал о Птице-Отце, который с криком выскочил из леса и ударил Бабу, точно дерзкий черный щитомордник.
Он услышал шорох справа от себя, у берега. Уловил боковым зрением движение, услышал треск и шелест веток. Барка замедлилась против течения. Вдруг ветки перед ним раздвинулись сами собой, будто открылся занавес, и в эту новую, рваную прореху в линии деревьев он увидел высокую, осыпающуюся каменную стену, которая уходила в глубь леса.
Удивительно…
«Деревья что, сами расступились?»
…Он подвел барку к берегу среди павших листьев и ступил на узкую полосу земли, гладкую и песчаную. Взял свой мешок и поднялся на берег.
Дотронулся до стены, провел пальцами по грубой, шероховатой поверхности.
«Она, как я», – подумал он.
Стена тянулась в глубь чащи, насколько хватало глаз.
Он снова услышал этот звук – то ли треск, то ли шелест, – и, повернувшись, увидел, что промежуток в зарослях, через который он прошел, теперь сомкнулся, и деревья вернулись на место – как Баба, когда откидывалась назад со скрипом в своем большом кресле-качалке.
Он вспомнил Бабину кожу, всю в волдырях, почерневшую. Ее голову, от которой остались одни ошметки.
Его подруга была где-то здесь. Он представлял себе Птицу-Отца, как тот, весь в черном, стоял перед низким каменным строением у него во сне. Теперь, словно это было видение наяву, Малёк заметил рядом девочку, они держались за руки, и по ее безмолвному каменному лицу стекали слезы.
Мальчик глянул вдоль стены, в нем пробудился инстинкт охотника.
«Только так и нужно обращаться со змеями».
Малёк двинулся по стене в глубь острова.
Миранда в лачуге
Миранда выбежала из-за деревьев, запыхавшись, и увидела, глянув вверх, что старухин дом разрушен. Устремилась по склону, дважды чуть не упав, поскользнувшись на красной глине, тяжело дыша, ухватилась за лозу, чтобы подтянуться к вершине, склонилась над распростертым телом, накрытым кудзу на ступеньках крыльца. Убрала лозу и увидела округлое крошево из почерневшей кости и хрящей, и там, на последнем несгоревшем клочке кожи – три седых волоска. Прижала себе ко лбу ладонь и сильно надавила на череп, будто чтобы сдержать прилив скорби и ярости, который грозил сломить ее и утопить в себе. Затем накрыла старухино лицо и оглядела сгоревшую лачугу, двор за ней и кур, глупо кудахчущих в саду. Встала на ноги, кровь из бока тепло сочилась, впитываясь в прокладки, и позвала мальчика по имени. Ее голос разнесся над холмом.
В задней части дома Миранда нашла острогу мальчика на земле, зубцы были все красные. Она увидела место, где недавно лежал мальчик. Провела рукой по земле, где остался след в форме его тела. Было еще два разных следа: босых девичьих ног и мужских туфель. Следы мальчика Миранда тоже заметила – маленькие и широкие, с перепонками, они вели от того места, где он лежал, и она направилась по ним. Она шла, пока эти следы не пересекли другие, и она поняла, что уже шла по ним, что вернулась из леса к его сараю. Быстро заглянув в проем, увидела, почему он так сумбурно покинул это место. Здесь она задержалась, чтобы осмотреть разрушения, причиненные старым пастором: порванный комикс, перевернутые полки. Сломанный лук и стрелы. Все было совершено так яростно, так целенаправленно. Охваченная горечью, она ушла в лес, и там, на ковре из иголок, на корнях и сосновых шишках, побелевших от засохшей живицы, увидела кровь. По одной-две капли через каждые несколько шагов. Они вели к дереву мальчика, к его лестнице, где Миранда нашла книгу, отпечаток и кровь на досках.
В горле у нее встал твердый горячий ком. Она его проглотила.
Потянулась к книге.
Миранда вспомнила историю, которую рассказывал ей Хирам, воспоминание, которое она не сохранила. Мать дала ей книгу и читала вслух каждую ночь простые предложения, и Миранда запомнила их к своим трем годам. Кора Крабтри придумала это, чтобы показать Хираму, как их маленькая дочь научилась читать. «Почитай папочке книжку». И Миранда, сидя на своем одеяле на полу с раскрытой книгой на коленях, тыкала в нее пальцем и повторяла слова, а глаза Хирама преисполнялись изумления. Кора смеялась, Хирам спрашивал: «Что? Что смешного?»
Она открыла книгу.
«Это моя церковь», – говорилось на странице. Слова были напечатаны под акварельным рисунком деревенской церкви с белым шпилем, рядом с ярко-зеленым деревом. «Здесь я молюсь Богу».
Мальчик нарисовал пламя, рвущееся с крыльца и из окон, из-под стрехи, а наверху шпиля – ярко-красный крест.
«Это наш проповедник. Он очень хороший».
Изначально на картинке был изображен улыбающийся мужчина в черной рубашке и белом пасторском воротничке. На голове священника с аккуратно причесанными каштановыми волосами мальчик черным карандашом нарисовал шляпу. И нацарапал графитовую бороду. А на горле – красный порез, наведенный так решительно, что рассек страницу.
Она уронила книгу на землю и встала на ступеньку, чтобы проверить, выдержит ли ее лестница. Взобралась по ней и, оказавшись наверху, на наблюдательном пункте, который помогла ему построить, сразу увидела то, что было нарисовано красным по центру деревянной платформы: стрелку, указывающую на север. Поперек байу, поверх простора низин, она указывала на красную башню, торчащую из-за деревьев, на жуткий крест на ее верхушке, на распятый птичий скелет.
Она вспомнила изодранную страницу, перерезанное горло пастора.
«Нет. Он не мог этого сделать».
Кровь на дереве была еще липкой.
Миранда посмотрела на воду, но барки нигде не заметила.
Нога и бок не позволяли ей двигаться быстро, но она спустилась по лестнице и направилась к берегу, где оставила барку среди кипарисов накануне ночью. Нашла следы, еще кровь, увидела борозды на земле и поникшие травинки там, где он спустил свое судно.
Она взбежала обратно по хребту, через овраг, через чащу, мимо обломков лачуги, где старая Искра лежала в своих погребальных лозах, а куры бегали рядом с ее усеянной волдырями головой. Она сбежала по холму и через лес на причал, где была пришвартована лодка, которая привела ее отца к гибели. Она вытеснила из головы все мысли о скорби и отчаянии, оставив лишь одно – лицо мальчика, грубое, неправильной формы, лицо, которое она любила больше всех. Это было единственное волшебство, которым она владела в своей жизни.
Тейя едет в церковь
С Грейс на руках Тейя вышла из «дома-ружья» к железным воротам. И встала, уставившись на гравийную дорогу, будто заглядывая в глотку мира, готового проглотить ее целиком. Через эту дорогу, за рабицей, стояла без окон Праздничная церковь, точно угрюмое, безмозглое существо.
Она заговорила, но никто, кроме Грейс и ветра, ее не слышал.
– Куда ты, черт возьми, ушел, Джон?
Внутри церкви было тесно, душно и темно. Хоры за кафедрой были завалены псалтырями и пустыми пюпитрами, барабанная установка с бас-барабаном, которую кто-то притащил на санях. Затертые микрофоны и усилители были покрыты толстым слоем пыли. Огромный деревянный крест сорвался со стены и упал в проход, разбросав стулья. Его форма еще виднелась на деревянной панели, будто оттуда сняли картину, провисевшую много лет.
Тейя распахнула передние двери, чтобы впустить свет и воздух, и села на складной металлический стул у задней стены. Она долго просидела так в затхлой тишине, держа Грейс в руках, будто противовес.
Она пристально посмотрела на место, где отсутствовал крест.
«Если бы я молилась тебе, – думала она, – о чем бы я попросила? Обо всем, о чем просила раньше? Узнать, куда его забрали? Где мой Джон?»
Во мраке дальнего конца зала, по обе стороны от алтаря, были приоткрыты двойные двери. Джон рассказывал ей о времени, когда в эти двери заходили пропащие отроки Билли и Лены Коттон, службу за службой, одни в слезах, другие с облегчением, все с опущенными головами от осознания того, что потратили свои жизни впустую. Тощие мальчики и девочки с круглыми животами, у всех на руках – следы от иголок. Там, в комнате без окон, они совершали исповеди, чтобы выйти со священным замыслом на голодных лицах.
Когда сам Эйвери еще был верующим, он носил жилетку, полированные туфли, полосатый галстук и прическу, похожую на львиную гриву. Однажды, под кайфом, он показал ей фотографию. Они посмеялись над ней и занялись любовью.
С ее лба упала капля пота. Она вытерла его рукой.
«Я никогда не искала твоей веры. Я хотела только его».
Она пришла в Воскресный дом как беглая наркоманка, которую карлик достал из груды картонных коробок на Бич-стрит в Тексаркане. Два года на улице, голодная, с выпадающими волосами. Ни родных, достойных упоминания, ни кого-либо, кто бы ее любил. Кроме Джона Эйвери. Прежде чем он узнал ее, прежде чем полюбил, она была чуть ли не мешком с костями, зияющей раной нужды. И возможно, она тоже его полюбила, еще в тот миг, когда их руки соприкоснулись и она почувствовала его силу. Когда они вместе пришли в убежище в трех кварталах, ее там накормили, помыли, одели и предоставили бетонную комнату с матрацем и уткой, а также средства, чтобы излечить себя. Долгие ночи пронзительных видений, в поту, срывая ногтями плоть, под луной, светящей серпом смерти за узким окошком. Когда все закончилось и дверь открылась, за ней стоял Джон Эйвери.
И вот она, не имея лучших перспектив, приехала в эту глушь. К тому времени прошли годы после смерти Лены Коттон. Старый пастор превратился в затворника, о котором судачили люди. И Чарли Риддл ничем не отличался от сотен сутенеров и барыг, которых знала Тейя, он словно прятал что-то в кармане и был готов это продать. Джон рассказывал ей о лучших временах, когда в церкви не оставалось сидячих мест, и хор сопровождали медные и деревянные инструменты, и все пели гимны и вместе вскидывали руки в молитвах, но Тейя такого никогда не видела и не слышала. Уже через год она упрашивала его уйти, избавиться от этого гнилого места со всеми его призраками.
– И куда мы пойдем? – спрашивал он. – Что нас там ждет?
– Неужели ты не видишь, какой он, наш пастор?
– Я всегда видел, какой он.
– Эти люди к тебе не добры, – сказала она.
– Я им нужен.
– Они тебя используют. Они нехорошие люди.
– Как и я, – ответил он.
Она смотрела на след от креста. «Джон дал мне стены, дал кров. Дал кровать и любовь, чтобы ее согреть. А что бы дал мне ты?»
Она тихонько, но неуклонно откладывала деньги. Не много – здесь десятку, там двадцатку. Джон почти все, что зарабатывал на дури, которую выращивал для пастора с Риддлом, складывал в сундук. Она же хранила то немногое, что удавалось отложить, в целлофановом пакете на дне банки риса в кухонном шкафу. Потом появилась Грейс, и деньги вмиг исчезли. И с каждым следующим днем их требовалось все больше.
Думала ли она о том, чтобы уйти от него? Может, однажды, когда ребенок еще был не завязавшимся семенем в ее чреве. Воскресный дом во всех отношениях был не местом для воспитания ребенка. Она знала про девушек в Пинк-Мотеле, о тайне Лены Коттон. Но начать жизнь без Джона Эйвери представлялось ей чем-то еще худшим – как открыть дверь в ревущую пустошь.
К тому времени, когда родилась Грейс, она провела в Воскресном доме пять лет жизни. Ей было двадцать семь. После появления ребенка каждый стук в дверь ввергал ее в ужас. Все платежи Риддл пропускал – обещал через какое-то количество дней. В последнее время у нее в голове яростным ревом, ударами проливного дождя по металлической крыше, заглушающими все голоса, кроме ее собственного, раздавалось: «Уходи!»
Теперь, сидя в этом пропахшем плесенью святилище, Тейя глядела на грязные потолочные панели и на стену, где прежде висел крест, и видела жестокость, отчаяние и огромную черную жажду человеческих сердец.
– Я ни о чем не молю, слышишь? – сказала она пустому следу. – Но хочу, чтобы мой Джон вернулся, бессердечный ты ублюдок. Уж это ты мне обязан. Верни его мне. Сделаешь это, и, клянусь, если кто встанет у нас на пути – я его убью на месте. Да, так и сделаю.
Затем посмотрела на спящую у нее на руках дочь, и в мягких округлых чертах ее личика Тейя Эйвери увидела своего мужа. И заплакала.
Все, что потеряно