Девочка в красном пальто
Часть 17 из 55 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Меня закутывают в одеяло и укладывают спать. В этот раз на раскладушку, которую Дороти ставит в ногах их с дедушкой кровати. Чтобы они могли присматривать за мной.
Потом я оказываюсь в их кровати, завернутая в простыню. За окном утро. Яркий свет падает на чемоданы с разноцветными ярлыками, привязанными к ручкам. Я поворачиваю голову – больно. Моргаю – тоже больно. Я сжимаю губы – и это тоже больно.
Я не слышу, как они входят.
Дедушка улыбается мне:
– Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?
Я трясу головой и бормочу:
– Папа.
Он садится на кровать возле меня. Лицо у него грустное и озабоченное.
– Мы разговаривали с твоим папой. Он до глубины души потрясен тем, что случилось, Кармел. Но ты понимаешь, понимаешь… ты сама говорила, что сейчас он живет с другой женщиной… Помнишь, ты призналась, что он долго не приезжал к тебе…
Одежда вылетает из окна, пустые рубашки планируют и приземляются где-то в саду, где – не видно. Насмешливый голос папы, его самого я не вижу, только слышу: «Воображаешь, что ты вся из себя средний класс! Можешь теперь засунуть свой класс в задницу. Сыт по горло этими песнями». Потом смех. Не папин, а совсем чужой – как будто смеется какой-то джинн.
– Понимаешь, он считает, что так будет лучше… Он думает, что нам следует… Мне жаль…
Мне все понятно. Зря я радовалась, что он ходит в больницу к маме. Это было глупо, по-детски. Все равно он любит Люси. Мама пыталась развеселить меня, когда он не приходил много-много дней, даже недель, но я все время знала, знала, что происходит. Одежда не вылетает из окна без причины.
На Дороти желтая блузка с розовыми розочками, в глазах у нее порхает тревожная мысль: «Чем все это обернется?» Дедушка ничего не подозревает об этих ее тайных мыслях.
– Дороти! – говорю я. – Дороти, можно я буду жить с тобой?
Громкий вздох облегчения, он выражает радость. Это она? Нет, это дедушка.
– Почему же нет? Конечно… Это замечательно, просто замечательно… – радуется дедушка.
Дороти молчит. Я поворачиваюсь к ней. Она наклоняется ко мне, прижимает меня к своей костлявой груди. Я вцепляюсь в нее покрепче, и меня накрывает россыпь ярко-розовых роз.
Потом я сижу на кухне. Я одета, и Дороти уговаривает меня съесть что-нибудь. Я отворачиваюсь от яичницы – «тут в серединке солнышко», меня тошнит от одного вида еды. Дороти пожимает плечами и возвращается к своим делам. Я не хочу, чтобы она оставляла меня, хочу, чтобы снова баюкала, как маленькую, но ей не до меня. Она выгребает все подряд из шкафов и бросает в большой черный полиэтиленовый мешок. «Мусорный бак», – называет она его.
Это все происходит еще до таблеток. До этих слов: «Выпей, Кармел. Это поможет тебе успокоиться. Просто проглоти, детка. Запей водичкой…» До моего падения на самое дно тяжелых снов. На самое дно океана, под тяжестью которого невозможно пошевелиться.
Дороти вышла куда-то, и я сижу за столом на кухне, передо мной стоит тарелка с яйцом, огромным и вязким, оно остывает. Вдруг я замечаю на серых плитках пола яркое малиново-красное пятно. Я встаю, чтобы рассмотреть его. Наклоняюсь пониже. Это моя любимая футболка. Ее намочили, а теперь она высохла и превратилась в заскорузлый грязный комок. Дороти мыла ею пол. Как будто сто лет прошло с тех пор, как я ее носила. Как будто в музее видишь табличку на стеклянном ящике: «Футболка, которую носила Кармел».
Однажды мы с мамой ходили на прогулку к месту, которое называется Стоунхендж. Там был холм, который мама называла «погребальный курган». У подножия холма росло дерево. К дереву было привязано много-много ленточек, тряпочек и бумажек, некоторые висели в полиэтиленовых пакетиках, чтобы дождь не замочил их. На всех были написаны какие-то слова, я попыталась прочитать, но их трудно было разобрать – все равно дожди размыли буквы. «Это пожелания, – сказала мама. – Люди оставляют их здесь. И каждая ленточка, и каждый обрывок ленточки – это чье-то желание».
Я достаю из комода ножницы, раз, раз – и в руках у меня красно-малиновая ленточка.
Я бегу, пока мне не помешали, к дереву, которое растет у стены, забираюсь повыше и обматываю ленту вокруг ветки несколько раз, потом завязываю двойным узлом для надежности. И загадываю свое желание, хотя я понимаю, что оно невыполнимо – мама же не может ожить. Но я все равно загадываю желание, потому что никто, даже дедушка, не может запретить человеку мечтать. Моя ленточка свисает с ветки, а потом налетает ветер, подхватывает ее, и она развевается, как грязный красный флаг.
Я спускаюсь с дерева. У двери торчит воткнутая в землю лопата. На ней висит черное дедушкино пальто. Судя по тому, как отвисает карман, в нем лежит что-то тяжелое. Я знаю, что это непорядочно, но я засовываю руку в чужой карман. Это телефон. Я думаю про папу. Может, он передумал? Может, если я поговорю с ним, он приедет на своей красной машине и заберет меня? Я достаю телефон и смотрю на цифры, как тупая. Как будто из моей головы вынули мозги и положили вместо них густую вязкую кашу. Я смотрю на цифры и пытаюсь сосредоточиться. Я ведь знала его номер, но это было давно, сто лет назад. Я же знала его номер, знала. Вспоминай же, приказываю я себе, вспоминай быстрей. Вот он – ноль семь восемь один. Я морщу лоб – а что там после единицы? И выскакивает, вся из загогулинок, шестерка.
Я оглядываюсь. Дедушка стоит у двери, скрестив руки на груди. Я начинаю дрожать, потому что знаю, что веду себя плохо. Моя рука крепче сжимает телефон, и я набираю номер, не обращая внимания на то, что все время раздаются короткие гудки.
Дедушка не сердится на меня, как ни странно. Он спускается с лестницы, присаживается рядом со мной на одно колено, хоть ему и больно.
– Кармел, солнышко, детка. Что ты делаешь? – Голос у него ласковый, добрый.
Я изо всех сил сжимаю телефон.
– Кармел?
– Папа… – У меня выходит какой-то писк.
– Мне очень жаль, детка. Мне очень жаль, что твой папа так поступил. Может быть, со временем он раскается. Но он сказал – я понимаю, как тяжело тебе это слышать, – что ты должна начать новую жизнь. И мы тоже.
Он протягивает руку, разгибает мои сжатые пальцы и забирает телефон.
21
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ
Случались дни, когда бывало даже хуже, чем обычно. На пятьдесят первый день я не смогла одеться, и Элис застала меня в халате.
– Бет, я долго думала, но решила прийти.
Она растерянно стояла на пороге, с гостинцами в руках – баночка домашнего джема из черной смородины и букет ароматных гиацинтов, пунцовые упругие лепестки которых торчали как щетка. Дневной свет, казалось, огибал ее, ветерок шевелил ее красивые рыжеватые волосы, как будто невидимый ребенок парил над ее головой и ворошил их. Плетеные браслеты, которые она всегда носит, выглядывали из-под манжет розового пиджака, когда она протягивала мне свои подношения.
– Как мило, спасибо, – сказала я, пытаясь удержать цветы и джем.
Я пригласила ее войти, предложила чай, хотя чувствовала себя отвратительно и не знала, как дотянуть до вечера.
– Прости, что раньше не приходила.
Я уставилась на нее. Зачем она здесь? Элис всегда находилась на периферии моей жизни, она не была моей подругой. Я жалела ее, пожалуй, поскольку в жизни ей несладко приходилось, и считала ее трудности достаточным основанием, чтобы терпеть ее странности, пока у меня были силы. Даже когда она кокетничала с Полом, я не брала это в голову – в конце концов, он красивый мужчина, многие женщины с ним заигрывали, мне это даже льстило. Время от времени я пыталась завести с ней разговор о том, что нужно что-то делать с домашним насилием, которому она подвергается. Но она только уклончиво улыбалась, или меняла тему, или утверждала, что у нее все прекрасно.
Но ведь это замечательно, убеждала я себя, просто замечательно, что она пришла сегодня. Теперь я соберусь, возьму себя в руки.
Она обвела взглядом кухню, где было чисто и вполне пристойно – если не считать пустой подставки для яиц в сушилке для посуды.
– Я рада, что у тебя порядок, – сказала она.
Я не стала уточнять, что со вчерашнего утра не заходила на кухню и ничего не ела.
– Прости, что побеспокоила тебя, – произнесла она, садясь за кухонный стол. Она сильно нервничала, хотя старалась этого не показывать. Может, причиной тому была неловкость, вызванная лицезрением человека, у которого пропал ребенок.
– Нет, что ты, не извиняйся. Все прекрасно. Хорошо, что ты пришла. – Заварочный чайник выпустил тонкую струйку ароматного пара, когда я приподняла крышку. – Я понимаю, что людям трудно со мной. Они не знают, о чем говорить.
На самом деле мне было еще труднее о чем-то говорить с людьми.
Она пила чай, отхлебывая маленькими глоточками.
Потом вдруг ни с того ни с сего объявила:
– Бет, я долго собиралась с духом, чтобы сказать тебе это. Ты должна знать. Мне нужно тебе кое-что сообщить.
– Про Кармел?
– Да.
– Что? Что? – Я изо всех сил вцепилась в ворот халата, напрягла слух. Я даже поверила, что сейчас получу ключ к разгадке – которого так не хватало, который я так искала.
– Твоя девочка… Кармел. – Она замялась, потом приступила снова: – Ну, я была тогда вся в синяках, помнишь. Он опять меня избил. Совершенно озверел, ну, ты знаешь, на него находит.
– Да, да, я помню.
– А вечером через два дня мы сидели у тебя, и она подошла ко мне. Все много говорили, давали советы, а она положила на меня руки, подержала их, и на следующий день – клянусь тебе, Бет, я не вру! – на следующий день от синяков не осталось и следа. Вообще ни следа – а ведь я была вся багрово-синяя. Помнишь ведь? Ты должна помнить. Пожалуйста, только не сердись, но я думаю, что у нее был прямой канал связи с Богом.
Она остановилась, чтобы перевести дух.
– Канал связи с Богом? – переспросила я, – она не уловила горького разочарования в моем голосе.
– Да, такое бывает, знаешь. Дети в каком-то смысле ближе к Богу. И я хотела тебе сказать… я уверена, что она сейчас рядом с Ним, я имею в виду…
– Что?
– Она стала ангелом, одним из божьих ангелов, Бет. – У нее на глазах блеснули слезы. – Ты разве не видишь? Я думаю, что…
Моя раскаленная добела ярость белым пламенем обожгла мне глаза.
– Ты хочешь сказать, что моя дочь мертва? – Ужасная мысль пронзила меня: неужели я тоже соучастник убийства?
– Ради бога, не сердись. Я просто… Я хотела сказать, если вдруг, то… Я думала, тебе станет легче… если ты узнаешь…
– Прекрати! – Я встала и зажала уши руками. Я рассчитывала услышать жизненно важную подсказку, а получила бред свихнувшейся приятельницы. – Прошу тебя, замолчи.
– Ты должна признать это, Бет. Должна. – Пока она говорила, ее запястья в этих браслетах мелькали у меня перед глазами, и ненависть поднималась во мне и комом подкатывала к горлу.
– Нет! – крикнула я. – Убирайся отсюда. Я думала, ты хочешь сказать что-то дельное, а ты… Убирайся вон из моего дома, оставь меня, идиотка. Тупая, свихнувшаяся идиотка! И Бога своего забирай с собой и больше никогда ко мне не приходи!
Да, эти провода, серебристые и светящиеся. Откуда мне было знать, что Элис – именно Элис – держит один из проводов в своей руке, он поблескивает и переливается между ее пальцами. И что в те минуты, когда мы с ней говорили, проводок становился все тоньше и тоньше, рассеивая в темноте серебристые блестки.
Потом я оказываюсь в их кровати, завернутая в простыню. За окном утро. Яркий свет падает на чемоданы с разноцветными ярлыками, привязанными к ручкам. Я поворачиваю голову – больно. Моргаю – тоже больно. Я сжимаю губы – и это тоже больно.
Я не слышу, как они входят.
Дедушка улыбается мне:
– Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?
Я трясу головой и бормочу:
– Папа.
Он садится на кровать возле меня. Лицо у него грустное и озабоченное.
– Мы разговаривали с твоим папой. Он до глубины души потрясен тем, что случилось, Кармел. Но ты понимаешь, понимаешь… ты сама говорила, что сейчас он живет с другой женщиной… Помнишь, ты призналась, что он долго не приезжал к тебе…
Одежда вылетает из окна, пустые рубашки планируют и приземляются где-то в саду, где – не видно. Насмешливый голос папы, его самого я не вижу, только слышу: «Воображаешь, что ты вся из себя средний класс! Можешь теперь засунуть свой класс в задницу. Сыт по горло этими песнями». Потом смех. Не папин, а совсем чужой – как будто смеется какой-то джинн.
– Понимаешь, он считает, что так будет лучше… Он думает, что нам следует… Мне жаль…
Мне все понятно. Зря я радовалась, что он ходит в больницу к маме. Это было глупо, по-детски. Все равно он любит Люси. Мама пыталась развеселить меня, когда он не приходил много-много дней, даже недель, но я все время знала, знала, что происходит. Одежда не вылетает из окна без причины.
На Дороти желтая блузка с розовыми розочками, в глазах у нее порхает тревожная мысль: «Чем все это обернется?» Дедушка ничего не подозревает об этих ее тайных мыслях.
– Дороти! – говорю я. – Дороти, можно я буду жить с тобой?
Громкий вздох облегчения, он выражает радость. Это она? Нет, это дедушка.
– Почему же нет? Конечно… Это замечательно, просто замечательно… – радуется дедушка.
Дороти молчит. Я поворачиваюсь к ней. Она наклоняется ко мне, прижимает меня к своей костлявой груди. Я вцепляюсь в нее покрепче, и меня накрывает россыпь ярко-розовых роз.
Потом я сижу на кухне. Я одета, и Дороти уговаривает меня съесть что-нибудь. Я отворачиваюсь от яичницы – «тут в серединке солнышко», меня тошнит от одного вида еды. Дороти пожимает плечами и возвращается к своим делам. Я не хочу, чтобы она оставляла меня, хочу, чтобы снова баюкала, как маленькую, но ей не до меня. Она выгребает все подряд из шкафов и бросает в большой черный полиэтиленовый мешок. «Мусорный бак», – называет она его.
Это все происходит еще до таблеток. До этих слов: «Выпей, Кармел. Это поможет тебе успокоиться. Просто проглоти, детка. Запей водичкой…» До моего падения на самое дно тяжелых снов. На самое дно океана, под тяжестью которого невозможно пошевелиться.
Дороти вышла куда-то, и я сижу за столом на кухне, передо мной стоит тарелка с яйцом, огромным и вязким, оно остывает. Вдруг я замечаю на серых плитках пола яркое малиново-красное пятно. Я встаю, чтобы рассмотреть его. Наклоняюсь пониже. Это моя любимая футболка. Ее намочили, а теперь она высохла и превратилась в заскорузлый грязный комок. Дороти мыла ею пол. Как будто сто лет прошло с тех пор, как я ее носила. Как будто в музее видишь табличку на стеклянном ящике: «Футболка, которую носила Кармел».
Однажды мы с мамой ходили на прогулку к месту, которое называется Стоунхендж. Там был холм, который мама называла «погребальный курган». У подножия холма росло дерево. К дереву было привязано много-много ленточек, тряпочек и бумажек, некоторые висели в полиэтиленовых пакетиках, чтобы дождь не замочил их. На всех были написаны какие-то слова, я попыталась прочитать, но их трудно было разобрать – все равно дожди размыли буквы. «Это пожелания, – сказала мама. – Люди оставляют их здесь. И каждая ленточка, и каждый обрывок ленточки – это чье-то желание».
Я достаю из комода ножницы, раз, раз – и в руках у меня красно-малиновая ленточка.
Я бегу, пока мне не помешали, к дереву, которое растет у стены, забираюсь повыше и обматываю ленту вокруг ветки несколько раз, потом завязываю двойным узлом для надежности. И загадываю свое желание, хотя я понимаю, что оно невыполнимо – мама же не может ожить. Но я все равно загадываю желание, потому что никто, даже дедушка, не может запретить человеку мечтать. Моя ленточка свисает с ветки, а потом налетает ветер, подхватывает ее, и она развевается, как грязный красный флаг.
Я спускаюсь с дерева. У двери торчит воткнутая в землю лопата. На ней висит черное дедушкино пальто. Судя по тому, как отвисает карман, в нем лежит что-то тяжелое. Я знаю, что это непорядочно, но я засовываю руку в чужой карман. Это телефон. Я думаю про папу. Может, он передумал? Может, если я поговорю с ним, он приедет на своей красной машине и заберет меня? Я достаю телефон и смотрю на цифры, как тупая. Как будто из моей головы вынули мозги и положили вместо них густую вязкую кашу. Я смотрю на цифры и пытаюсь сосредоточиться. Я ведь знала его номер, но это было давно, сто лет назад. Я же знала его номер, знала. Вспоминай же, приказываю я себе, вспоминай быстрей. Вот он – ноль семь восемь один. Я морщу лоб – а что там после единицы? И выскакивает, вся из загогулинок, шестерка.
Я оглядываюсь. Дедушка стоит у двери, скрестив руки на груди. Я начинаю дрожать, потому что знаю, что веду себя плохо. Моя рука крепче сжимает телефон, и я набираю номер, не обращая внимания на то, что все время раздаются короткие гудки.
Дедушка не сердится на меня, как ни странно. Он спускается с лестницы, присаживается рядом со мной на одно колено, хоть ему и больно.
– Кармел, солнышко, детка. Что ты делаешь? – Голос у него ласковый, добрый.
Я изо всех сил сжимаю телефон.
– Кармел?
– Папа… – У меня выходит какой-то писк.
– Мне очень жаль, детка. Мне очень жаль, что твой папа так поступил. Может быть, со временем он раскается. Но он сказал – я понимаю, как тяжело тебе это слышать, – что ты должна начать новую жизнь. И мы тоже.
Он протягивает руку, разгибает мои сжатые пальцы и забирает телефон.
21
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ
Случались дни, когда бывало даже хуже, чем обычно. На пятьдесят первый день я не смогла одеться, и Элис застала меня в халате.
– Бет, я долго думала, но решила прийти.
Она растерянно стояла на пороге, с гостинцами в руках – баночка домашнего джема из черной смородины и букет ароматных гиацинтов, пунцовые упругие лепестки которых торчали как щетка. Дневной свет, казалось, огибал ее, ветерок шевелил ее красивые рыжеватые волосы, как будто невидимый ребенок парил над ее головой и ворошил их. Плетеные браслеты, которые она всегда носит, выглядывали из-под манжет розового пиджака, когда она протягивала мне свои подношения.
– Как мило, спасибо, – сказала я, пытаясь удержать цветы и джем.
Я пригласила ее войти, предложила чай, хотя чувствовала себя отвратительно и не знала, как дотянуть до вечера.
– Прости, что раньше не приходила.
Я уставилась на нее. Зачем она здесь? Элис всегда находилась на периферии моей жизни, она не была моей подругой. Я жалела ее, пожалуй, поскольку в жизни ей несладко приходилось, и считала ее трудности достаточным основанием, чтобы терпеть ее странности, пока у меня были силы. Даже когда она кокетничала с Полом, я не брала это в голову – в конце концов, он красивый мужчина, многие женщины с ним заигрывали, мне это даже льстило. Время от времени я пыталась завести с ней разговор о том, что нужно что-то делать с домашним насилием, которому она подвергается. Но она только уклончиво улыбалась, или меняла тему, или утверждала, что у нее все прекрасно.
Но ведь это замечательно, убеждала я себя, просто замечательно, что она пришла сегодня. Теперь я соберусь, возьму себя в руки.
Она обвела взглядом кухню, где было чисто и вполне пристойно – если не считать пустой подставки для яиц в сушилке для посуды.
– Я рада, что у тебя порядок, – сказала она.
Я не стала уточнять, что со вчерашнего утра не заходила на кухню и ничего не ела.
– Прости, что побеспокоила тебя, – произнесла она, садясь за кухонный стол. Она сильно нервничала, хотя старалась этого не показывать. Может, причиной тому была неловкость, вызванная лицезрением человека, у которого пропал ребенок.
– Нет, что ты, не извиняйся. Все прекрасно. Хорошо, что ты пришла. – Заварочный чайник выпустил тонкую струйку ароматного пара, когда я приподняла крышку. – Я понимаю, что людям трудно со мной. Они не знают, о чем говорить.
На самом деле мне было еще труднее о чем-то говорить с людьми.
Она пила чай, отхлебывая маленькими глоточками.
Потом вдруг ни с того ни с сего объявила:
– Бет, я долго собиралась с духом, чтобы сказать тебе это. Ты должна знать. Мне нужно тебе кое-что сообщить.
– Про Кармел?
– Да.
– Что? Что? – Я изо всех сил вцепилась в ворот халата, напрягла слух. Я даже поверила, что сейчас получу ключ к разгадке – которого так не хватало, который я так искала.
– Твоя девочка… Кармел. – Она замялась, потом приступила снова: – Ну, я была тогда вся в синяках, помнишь. Он опять меня избил. Совершенно озверел, ну, ты знаешь, на него находит.
– Да, да, я помню.
– А вечером через два дня мы сидели у тебя, и она подошла ко мне. Все много говорили, давали советы, а она положила на меня руки, подержала их, и на следующий день – клянусь тебе, Бет, я не вру! – на следующий день от синяков не осталось и следа. Вообще ни следа – а ведь я была вся багрово-синяя. Помнишь ведь? Ты должна помнить. Пожалуйста, только не сердись, но я думаю, что у нее был прямой канал связи с Богом.
Она остановилась, чтобы перевести дух.
– Канал связи с Богом? – переспросила я, – она не уловила горького разочарования в моем голосе.
– Да, такое бывает, знаешь. Дети в каком-то смысле ближе к Богу. И я хотела тебе сказать… я уверена, что она сейчас рядом с Ним, я имею в виду…
– Что?
– Она стала ангелом, одним из божьих ангелов, Бет. – У нее на глазах блеснули слезы. – Ты разве не видишь? Я думаю, что…
Моя раскаленная добела ярость белым пламенем обожгла мне глаза.
– Ты хочешь сказать, что моя дочь мертва? – Ужасная мысль пронзила меня: неужели я тоже соучастник убийства?
– Ради бога, не сердись. Я просто… Я хотела сказать, если вдруг, то… Я думала, тебе станет легче… если ты узнаешь…
– Прекрати! – Я встала и зажала уши руками. Я рассчитывала услышать жизненно важную подсказку, а получила бред свихнувшейся приятельницы. – Прошу тебя, замолчи.
– Ты должна признать это, Бет. Должна. – Пока она говорила, ее запястья в этих браслетах мелькали у меня перед глазами, и ненависть поднималась во мне и комом подкатывала к горлу.
– Нет! – крикнула я. – Убирайся отсюда. Я думала, ты хочешь сказать что-то дельное, а ты… Убирайся вон из моего дома, оставь меня, идиотка. Тупая, свихнувшаяся идиотка! И Бога своего забирай с собой и больше никогда ко мне не приходи!
Да, эти провода, серебристые и светящиеся. Откуда мне было знать, что Элис – именно Элис – держит один из проводов в своей руке, он поблескивает и переливается между ее пальцами. И что в те минуты, когда мы с ней говорили, проводок становился все тоньше и тоньше, рассеивая в темноте серебристые блестки.