Дева в саду
Часть 9 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Александр не раз слышал, что он желанный гость в доме Поттеров. Ну а уж если придется не ко времени или не ко двору, пусть будет уверен – ему по-свойски укажут на дверь. На дверь ему пока не указали, но и желанным гостем он не почувствовал себя ни разу. Ему все время казалось, что он прерывает некий семейственный ритуал неотложного и нутряного свойства. Он робел перед семействами и их обиталищами и потому бывал обостренно обходителен. Его собственная семья держала маленькую гостиницу в Веймуте. С детства он уходил и приходил когда вздумается, но зато никто не упрекал его, что он дом превратил в гостиницу. Гостиница и была домом.
Задняя дверь вела в кухню, а в кухне у раковины стояла Уинифред. Она раскрыла объятия Маркусу, который уклонился, и пригласила Александра поужинать: они как раз садятся, вполне хватит еще на одного человека. Наши в гостиной.
Под слоями фильдеперсовых чулок, серой шерстяной юбки, просторно обвисшего, в цветочках кухонного халата Уинифред устремлялась вверх без изгибов и выпуклостей и увенчана была тяжелой короной седеющей пшеничной косы. Облик несколько смягчался ореолом секущихся волосков, светло и туманно реявшим вокруг головы. Уинифред походила на изможденную скандинавскую богиню кисти какого-нибудь викторианца, у нее был прямой датский нос и близко посаженные глаза, какие часто встречаются у жителей северного Йоркшира. В лице ее, как у многих местных, проглядывало критическое выражение, но голос всегда звучал примирительно – так, по крайней мере, помнилось Александру. А говорила она очень мало, с явственным йоркширским акцентом. Лишь спустя год после знакомства Александр узнал, что Уинифред закончила Лидский университет по специальности «английская филология».
Билл и его дочери сидели в молчании. Гостиная была как у большинства англичан – так думал Александр, хотя подобные видал крайне редко. Она была мала и заставлена не по размеру: диван и два кресла в ржаво-рыжем плюше, большая радиола модной обтекаемой формы, камин со скругленными углами, обложенный красно-бурой плиткой, ореховое бюро на хищных когтистых лапах (весьма разбавленный стиль Директории), два пуфа, два торшера, две группки мелких столиков, убирающихся один под другой. В окна до полу виден был садик в обрамлении льняных штор с яковианскими индийскими кущами в оттенках яшмы, ржавчины и крови. Ковер, местами протертый, являл восточное древо, в кудрявых ветвях которого гнездились призрачные от старости птицы.
На радиоле в серебряных рамках стояли фотографии детей в возрасте примерно лет пяти. Девочки в бархатных платьицах с кружевным воротом хмуро держались за руки. Маркус одиноко парил в пространстве вне всякой связи с непомерным плюшевым медведем с глазами-бусинами.
– Александр! Вот сюрприз. Садитесь в кресло, – сказал Билл.
– Садитесь на полдивана, – вставила Фредерика, на диване полулежавшая. На ней была измятая бело-бордовая форма блесфордской средней школы для девочек, пальцы – в чернилах, гольфы не первой свежести.
Александр сел в кресло.
Билл повернулся к сыну:
– Как контрольная по истории?
– Пятьдесят два.
– Какое место занял?
– Не знаю. Восьмое или девятое.
– Ну это, конечно, не основной твой предмет.
– Нет.
– Покажи ему котят, – резко сказала Фредерика сестре.
Стефани, округло угнездившаяся у маленького столика с кипой тетрадок, выпрямилась и потянулась. Она была светла и мягка, с полной грудью, изящными ногами и шапочкой золотистых волос, пожалуй слишком туго завитых. Получив в Кембридже диплом с отличием по двум дисциплинам, она вернулась домой и теперь преподавала в своей бывшей школе – той же Блесфордской средней.
– Моя дочь Стефани, – произнес Билл, – страдает самаритянской манией. И все мы страдаем вместе с ней. Она любит спасать живое. И полуживое тоже, и желательно вопреки разуму. В данном случае как-то особенно вопреки. Стефани, они там умерли наконец?
– Нет. Если продержатся ночь, возможно, выживут.
– И ты намерена всю ночь над ними просидеть?
– Да.
– Можно я посмотрю? – очень вежливо спросил Александр, хотя предпочел бы, разумеется, не смотреть. Стефани чуть придвинула к нему большую коробку, стоявшую у ее кресла. Он быстро нагнулся, и волосы их соприкоснулись. Ее – пахли живым и чистым. Стефани была, казалось, всегда одна и та же: ровно-приветливая, бережливая на слова и движения, наводящая умственную и физическую ленцу, порой успокоительную, а порой раздражающую.
В коробке было трое недоношенных котят. Их раздутые головки качались на тонких шеях, нюхали, терлись, слабо стукались одна о другую. Глаза были запечатаны темно-жёлтой коркой. Порой один из них разевал розовый ротик, где виднелись тонкие, как рыбьи косточки, зубы. У них были ящеричьи тельца, влажные, с влажным лоском и крошечными, бессильными, безволосыми лапками.
Стефани взяла одного, и он зародышем свернулся у нее в ладони.
– Я их глажу фланелькой для тепла, – сказала она своим мягким голосом, – и кормлю из пипетки, очень часто.
Она взяла пипетку из блюдечка на камине, мизинцем разжала беспомощные челюсти – жест был почти жестокий – и выдавила в ротик немного молока:
– Но они могут захлебнуться так, вот в чем беда.
Крошечное существо брызнуло молоком, тихонько срыгнуло и погрузилось в полусон.
– Ну вот, проглотил.
– Где вы их нашли?
– У викария умерла кошка. Это было ужасно, честно говоря, – так же мягко продолжала она. – Мы пили чай с мисс Уэллс, и тут курат загрохотал в дверь: в кухне дочка уборщицы кричит и плачет, истерика. Я пошла в кухню, а там кошка, и уже ничем не поможешь… задыхается, корчится… и умерла.
– Эти подробности совершенно необходимы? – осведомился Билл.
Маркус, забравшийся возможно дальше от коробки с котятами, спрятал руки между колен и принялся что-то сложное вычислять на костяшках пальцев.
– Еще трое мертвые родились. Девочка так плакала. Я думаю, это она: взяла кошку, нечаянно прижала поперек живота, и вот… Ужасно плакала, бедная. Ну, я сказала, что попробую их выходить. Всю ночь вставать к ним, конечно, не радость.
Существо в ее ладони издало тонкий сип, слишком слабый, чтобы подняться до писка.
Резко вступила Фредерика:
– Не знала, что кошки умирают родами. Я думала, у них это просто, а умирают только героини в романах.
– У нее внутри что-то перекрутилось.
– Бедняга. И что ты с ними будешь делать?
– Если выживут, найду каждому дом.
– Дом, – саркастически отозвалась Фредерика. – Если выживут.
– Если выживут, – спокойно повторила Стефани.
Александра слегка мутило от мрачных разговоров и родильных запахов. Он поднялся и открыл было рот, чтобы сообщить о цели своего прихода. Билл, давно собиравшийся вмешаться, заговорил с ним одновременно. Это была его обычная манера, но Александр, как всегда, ощутил смутное раздражение. Он закрыл рот и принялся созерцать Билла.
У маленького, щуплого Билла лицо, ладони и ступни были длинные, словно он был задуман крупным. Он был одет в шерстяные брюки, сине-белую клетчатую рубашку с расстегнутым воротом и рыжеватый пиджак шотландского твида с кожаными нашивками на локтях. Его редеющие волосы раньше были, вероятно, того же каштанового блеска, что и у Фредерики, но теперь поблекли, подернулись сединой, как гаснущий костер пеплом. Несколько длинных прядей, зачесанных поперек лысой макушки, не хотели лежать ровно и все приподымались мостиком. Нос у Билла был вострый, а глаза – предельно размытой синевы. В детстве Фредерика и Стефани воображали разгневанного Крысолова с отцовским лицом: «И вдруг его зажегся взор, как будто соль попала в пламя»[26]. Билл вообще наводил на мысли об огне, но огне подспудном, вроде тления в глубине соломенного омета или зловещего потрескиванья внизу костра: вот-вот вспыхнет, вспыхнет – и рухнет, рассыплется искрами.
– Можете вы сказать мне, – Билл решительно переехал вступление Александра и коротко мотнул головой в сторону сына, – как его оценивают в школе?
– Хорошо оценивают, – отвечал оторопевший от такой бестактности Александр, – насколько мне известно. Вы же сами знаете: Маркус работает очень упорно.
– Я знаю. Я все знаю. Верней, не знаю ничего, потому что мне ничего не говорят. Никто и ничего. И меньше всех – он сам.
Александр тайком взглянул на Маркуса. Тот, казалось, ничего не слышал. Это было до крайности странно, но с Маркусом, подумал Александр, – более чем возможно.
– Когда я спрашиваю, а я как-никак его отец… Когда я спрашиваю, все поголовно уклоняются. Ни один не сказал, что все отлично, и ни один не сказал, что́ именно не так. Можно подумать, что его нет. Что он невидимый.
– Я веду у него только дополнительные занятия, но я вполне удовлетворен… – Едва начав говорить, Александр задумался, что, собственно, может в таком контексте значить «вполне удовлетворен». Ужас заключался в том, что мальчик отчасти и был невидим, причем, вне всякого сомнения, намеренно.
– Удовлетворены и даже вполне. Гм. Теперь скажите мне, прошу вас, как педагог и специалист по английскому языку: как именно я должен понимать это «вполне удовлетворен»?
– Ужин, – возвестила Уинифред, словно по сигналу возникнув всем во спасение. Сестры поднялись. Маркус выскользнул из гостиной.
Столовая была крошечная, причем с потугами на фамильный замок, битком набитая резным дубом и кожей: раздвижной стол на гнутых, шишковатых, подагрических ногах, кожаные стулья в латунных заклепках, обои под штукатурку. Над местом главы семьи висела очень маленькая репродукция «Ночной охоты» Уччелло. Именно из-за того, что она была так мала, Фредерика долго, лет до сорока, была убеждена, что оригинал непомерен, во всю стену. Его настоящий скромный размер произвел на нее действие одновременно раздражающее и гипнотическое.
Стол был покрыт клеенкой, до жути правдоподобно изображавшей на одной стороне белое дамасское полотно с малиновой искрой, а на другой – розовый клетчатый лен. Уинифред принадлежала к военному поколению хозяек: для нее любой пластик был чудом, сберегающим время, а цвет, любой цвет – освобождением и радостью. Сегодня скатерть предстала своей дамасской стороной. Стол украшало тяжелое, в завитушках, свадебное серебро Поттеров, салфетки под приборы (поддельная плетенка) и просто салфетки из жатки с условно-шотландской клеткой, слишком чахлые для широких серебряных колец. Все это были реликвии жизни прочной и сдобной, со свадьбами, крестинами и другим прилагающимся. Оставив позади значительную ее часть, Поттеры так и не обзавелись более стройным укладом. Посреди стола высились типично английские баночки и бутылочки: пикули, острый паточный соус, маринованные огурцы с горчицей, чатни[27], кетчуп.
Фредерика и Стефани, обе влюбленные в Александра, с беспокойством думали о том, какое впечатление он составил об их доме. Александр одевался с небрежным изяществом: диагоналевые брюки, спортивный пиджак, замшевые ботинки и золотистая сорочка из шерстяной фланели. И красоту свою он нес как бы небрежно. Длинные каштановые пряди мягко ложились на задумчивый лоб, и все в нем было удлиненно, тонко, отчетливо – ухоженно, но без наивного усердия или щегольства. Сестрам казалось, что Александр должен находить пошловатым их вещественный мирок. Им хотелось бы предстать перед ним иначе. Неловкость осложнялась глубоким убеждением, что судить о них по внешним обстоятельствам тоже пошло. И тем более пошло и недостойно – им беспокоиться о мнениях Александра. Главное – внутренняя жизнь и твердость убеждений. Не сознавать этого и есть квинтэссенция пошлости. Так, весьма противоречиво, думали сестры, и это противоречие лежало в основе поттеровского характера, в одной точке объединяя всех.
Билл, без пиджака, с закатанными рукавами, обнажившими бледную синеву вен, резал холодную баранину, раскладывал по тарелкам горячую цветную капусту и вареный картофель. Попутно он экзаменовал Александра, терзал вопросами об интеллектуальных повадках сына. Одержимое упорство тоже было семейной чертой. По словам Билла, Маркус ничего не читал, кроме книжонок о приключениях отважного пилота Бигглза. Билл желал знать, до какой степени это ненормально. Сам Билл в его годы читал всех: Киплинга, Диккенса, Вальтера Скотта, Морриса, Маколея, Карлейля. Ему было ровно столько же, сколько Маркусу, когда приходской священник изъял у него «Джуда Незаметного»[28] и созвал его родных и друзей полюбоваться огненной жертвой.
– В часовне, в печи отопительного котла. Открыл дверцу, маленькую такую, круглую, и бедного «Джуда» затолкал туда щипцами. Самолично прикоснуться не пожелал. Зато прочел проповедь о греховных мыслях и гордыне нахватавшихся по верхам. То есть обо мне.
– И что вы сделали?
– Око за око. Холокост. Все их миссионерские брошюрки собрал и уничтожил. «Джонни подал пенни страждущим язычникам», «Прокаженные благодарят пастора» – всю эту гниль. Там люди гниют в прямом смысле слова – на кой им черт штаны, единобрачие и «блаженны нищие духом», если они не благословенны! Прочесть проповедь смелости не хватило, но я ее написал, уж как смог, и приколол к доске объявлений. Написал, что аутодафе – значит «акт веры», и мне, «нахватавшемуся по верхам», это известно. Что вот оно – мое аутодафе, а они все прокляты за ложную логику, подложные ценности и убожество слога. И за то, что сожгли «Джуда», которого я даже дочитать не успел.
– Удивляюсь, как родители от вас не отреклись, – с неловкой усмешкой сказал Александр.
– Отреклись. Еще как отреклись. На другой же день ушел я из дома с черным жестяным чемоданчиком. Книги и немного тряпья. С тех пор я их не видел. Винни свозила девочек познакомиться, но мне, черной овце, путь туда заказан, даже захоти я вернуться, а я не захочу… Нет, я стал коммивояжером. Послеоперационное и ортопедическое белье для мужчин. В Кембридж пришел из вечерней школы, с рабочего факультета. «Джуда» дочитал, урок усвоил. Ценишь то, за что пришлось поголодать и побороться.
История Билла впечатлила Александра, о чем он как раз хотел сказать, когда встряла Фредерика:
– И после этого ты жжешь наши книги?
– Я книги не жгу.
– Жжешь, если они тебе не нравятся. Ты дома цензуру завел.
Билл издал какое-то нутряное ворчание.
– Цензуру? А кто написал этой старой деве, этой сушеной пикше, когда тебя угораздило попасться в школе с «Любовником леди Чаттерли»? Да еще добавил, что преступление – не иметь в школьной библиотеке «Радуги» и «Влюбленных женщин».
– Я тебя не просила. И вообще, лучше бы ты ей не писал.
– Эта кретинка ответила, если я правильно помню, что закупила для библиотеки шесть экземпляров шедевра под названием: «Прекрасный миг, или Как рождается дитя». Видимо, для нее это некое доказательство свободомыслия.
– Она ничего плохого не хотела, – сказала Стефани. – Просто она такая: робкая, несуразная немного…
Фредерика, возгорясь, озиралась и, видимо, не знала, куда направить огонь: на Билла или на «Прекрасный миг».
– Книжка дурацкая, конечно. Эти схемы есть в любой инструкции от тампонов. И всякая чушь про высшее счастье, высшее доверие, про главное сокровище ушки… дурацкая метафора: там же внутри ничего нет! А она еще и проповеди нам читает – вот уж спасибо, не надо к моей биологии примешивать свой религиозный экстаз. И вообще, она же ничего об этом не знает!
– Но ты недовольна, что я смею ей возражать, когда она лишает вас настоящих книг и настоящего опыта жизни?
Фредерика перекинулась на Билла:
– Ты сперва сдал нас в эту жуткую школу, а теперь мешаешь нам самим решать свои проблемы. Пишешь письма мисс Уэллс про секс, про свободу, про литературу… Если хочешь знать, мне из-за тебя жить невозможно. Если хочешь знать, «Влюбленные женщины» так же растлительны для наших юных душ, как «Прекрасный миг». Да если бы я думала, что мне предстоит жизнь, которую воспевает Лоуренс, я бы прямо сейчас утопилась в Уродском прудике! Не нужен мне «довременный восторг осязания мистической инакости»! Можете оставить себе. Если вы его испытываете. Очень надеюсь, что Лоуренс все наврал, хотя знать, конечно, не могу… Что не мешает тебе навязывать мне его писания. А книги ты жжешь!
Задняя дверь вела в кухню, а в кухне у раковины стояла Уинифред. Она раскрыла объятия Маркусу, который уклонился, и пригласила Александра поужинать: они как раз садятся, вполне хватит еще на одного человека. Наши в гостиной.
Под слоями фильдеперсовых чулок, серой шерстяной юбки, просторно обвисшего, в цветочках кухонного халата Уинифред устремлялась вверх без изгибов и выпуклостей и увенчана была тяжелой короной седеющей пшеничной косы. Облик несколько смягчался ореолом секущихся волосков, светло и туманно реявшим вокруг головы. Уинифред походила на изможденную скандинавскую богиню кисти какого-нибудь викторианца, у нее был прямой датский нос и близко посаженные глаза, какие часто встречаются у жителей северного Йоркшира. В лице ее, как у многих местных, проглядывало критическое выражение, но голос всегда звучал примирительно – так, по крайней мере, помнилось Александру. А говорила она очень мало, с явственным йоркширским акцентом. Лишь спустя год после знакомства Александр узнал, что Уинифред закончила Лидский университет по специальности «английская филология».
Билл и его дочери сидели в молчании. Гостиная была как у большинства англичан – так думал Александр, хотя подобные видал крайне редко. Она была мала и заставлена не по размеру: диван и два кресла в ржаво-рыжем плюше, большая радиола модной обтекаемой формы, камин со скругленными углами, обложенный красно-бурой плиткой, ореховое бюро на хищных когтистых лапах (весьма разбавленный стиль Директории), два пуфа, два торшера, две группки мелких столиков, убирающихся один под другой. В окна до полу виден был садик в обрамлении льняных штор с яковианскими индийскими кущами в оттенках яшмы, ржавчины и крови. Ковер, местами протертый, являл восточное древо, в кудрявых ветвях которого гнездились призрачные от старости птицы.
На радиоле в серебряных рамках стояли фотографии детей в возрасте примерно лет пяти. Девочки в бархатных платьицах с кружевным воротом хмуро держались за руки. Маркус одиноко парил в пространстве вне всякой связи с непомерным плюшевым медведем с глазами-бусинами.
– Александр! Вот сюрприз. Садитесь в кресло, – сказал Билл.
– Садитесь на полдивана, – вставила Фредерика, на диване полулежавшая. На ней была измятая бело-бордовая форма блесфордской средней школы для девочек, пальцы – в чернилах, гольфы не первой свежести.
Александр сел в кресло.
Билл повернулся к сыну:
– Как контрольная по истории?
– Пятьдесят два.
– Какое место занял?
– Не знаю. Восьмое или девятое.
– Ну это, конечно, не основной твой предмет.
– Нет.
– Покажи ему котят, – резко сказала Фредерика сестре.
Стефани, округло угнездившаяся у маленького столика с кипой тетрадок, выпрямилась и потянулась. Она была светла и мягка, с полной грудью, изящными ногами и шапочкой золотистых волос, пожалуй слишком туго завитых. Получив в Кембридже диплом с отличием по двум дисциплинам, она вернулась домой и теперь преподавала в своей бывшей школе – той же Блесфордской средней.
– Моя дочь Стефани, – произнес Билл, – страдает самаритянской манией. И все мы страдаем вместе с ней. Она любит спасать живое. И полуживое тоже, и желательно вопреки разуму. В данном случае как-то особенно вопреки. Стефани, они там умерли наконец?
– Нет. Если продержатся ночь, возможно, выживут.
– И ты намерена всю ночь над ними просидеть?
– Да.
– Можно я посмотрю? – очень вежливо спросил Александр, хотя предпочел бы, разумеется, не смотреть. Стефани чуть придвинула к нему большую коробку, стоявшую у ее кресла. Он быстро нагнулся, и волосы их соприкоснулись. Ее – пахли живым и чистым. Стефани была, казалось, всегда одна и та же: ровно-приветливая, бережливая на слова и движения, наводящая умственную и физическую ленцу, порой успокоительную, а порой раздражающую.
В коробке было трое недоношенных котят. Их раздутые головки качались на тонких шеях, нюхали, терлись, слабо стукались одна о другую. Глаза были запечатаны темно-жёлтой коркой. Порой один из них разевал розовый ротик, где виднелись тонкие, как рыбьи косточки, зубы. У них были ящеричьи тельца, влажные, с влажным лоском и крошечными, бессильными, безволосыми лапками.
Стефани взяла одного, и он зародышем свернулся у нее в ладони.
– Я их глажу фланелькой для тепла, – сказала она своим мягким голосом, – и кормлю из пипетки, очень часто.
Она взяла пипетку из блюдечка на камине, мизинцем разжала беспомощные челюсти – жест был почти жестокий – и выдавила в ротик немного молока:
– Но они могут захлебнуться так, вот в чем беда.
Крошечное существо брызнуло молоком, тихонько срыгнуло и погрузилось в полусон.
– Ну вот, проглотил.
– Где вы их нашли?
– У викария умерла кошка. Это было ужасно, честно говоря, – так же мягко продолжала она. – Мы пили чай с мисс Уэллс, и тут курат загрохотал в дверь: в кухне дочка уборщицы кричит и плачет, истерика. Я пошла в кухню, а там кошка, и уже ничем не поможешь… задыхается, корчится… и умерла.
– Эти подробности совершенно необходимы? – осведомился Билл.
Маркус, забравшийся возможно дальше от коробки с котятами, спрятал руки между колен и принялся что-то сложное вычислять на костяшках пальцев.
– Еще трое мертвые родились. Девочка так плакала. Я думаю, это она: взяла кошку, нечаянно прижала поперек живота, и вот… Ужасно плакала, бедная. Ну, я сказала, что попробую их выходить. Всю ночь вставать к ним, конечно, не радость.
Существо в ее ладони издало тонкий сип, слишком слабый, чтобы подняться до писка.
Резко вступила Фредерика:
– Не знала, что кошки умирают родами. Я думала, у них это просто, а умирают только героини в романах.
– У нее внутри что-то перекрутилось.
– Бедняга. И что ты с ними будешь делать?
– Если выживут, найду каждому дом.
– Дом, – саркастически отозвалась Фредерика. – Если выживут.
– Если выживут, – спокойно повторила Стефани.
Александра слегка мутило от мрачных разговоров и родильных запахов. Он поднялся и открыл было рот, чтобы сообщить о цели своего прихода. Билл, давно собиравшийся вмешаться, заговорил с ним одновременно. Это была его обычная манера, но Александр, как всегда, ощутил смутное раздражение. Он закрыл рот и принялся созерцать Билла.
У маленького, щуплого Билла лицо, ладони и ступни были длинные, словно он был задуман крупным. Он был одет в шерстяные брюки, сине-белую клетчатую рубашку с расстегнутым воротом и рыжеватый пиджак шотландского твида с кожаными нашивками на локтях. Его редеющие волосы раньше были, вероятно, того же каштанового блеска, что и у Фредерики, но теперь поблекли, подернулись сединой, как гаснущий костер пеплом. Несколько длинных прядей, зачесанных поперек лысой макушки, не хотели лежать ровно и все приподымались мостиком. Нос у Билла был вострый, а глаза – предельно размытой синевы. В детстве Фредерика и Стефани воображали разгневанного Крысолова с отцовским лицом: «И вдруг его зажегся взор, как будто соль попала в пламя»[26]. Билл вообще наводил на мысли об огне, но огне подспудном, вроде тления в глубине соломенного омета или зловещего потрескиванья внизу костра: вот-вот вспыхнет, вспыхнет – и рухнет, рассыплется искрами.
– Можете вы сказать мне, – Билл решительно переехал вступление Александра и коротко мотнул головой в сторону сына, – как его оценивают в школе?
– Хорошо оценивают, – отвечал оторопевший от такой бестактности Александр, – насколько мне известно. Вы же сами знаете: Маркус работает очень упорно.
– Я знаю. Я все знаю. Верней, не знаю ничего, потому что мне ничего не говорят. Никто и ничего. И меньше всех – он сам.
Александр тайком взглянул на Маркуса. Тот, казалось, ничего не слышал. Это было до крайности странно, но с Маркусом, подумал Александр, – более чем возможно.
– Когда я спрашиваю, а я как-никак его отец… Когда я спрашиваю, все поголовно уклоняются. Ни один не сказал, что все отлично, и ни один не сказал, что́ именно не так. Можно подумать, что его нет. Что он невидимый.
– Я веду у него только дополнительные занятия, но я вполне удовлетворен… – Едва начав говорить, Александр задумался, что, собственно, может в таком контексте значить «вполне удовлетворен». Ужас заключался в том, что мальчик отчасти и был невидим, причем, вне всякого сомнения, намеренно.
– Удовлетворены и даже вполне. Гм. Теперь скажите мне, прошу вас, как педагог и специалист по английскому языку: как именно я должен понимать это «вполне удовлетворен»?
– Ужин, – возвестила Уинифред, словно по сигналу возникнув всем во спасение. Сестры поднялись. Маркус выскользнул из гостиной.
Столовая была крошечная, причем с потугами на фамильный замок, битком набитая резным дубом и кожей: раздвижной стол на гнутых, шишковатых, подагрических ногах, кожаные стулья в латунных заклепках, обои под штукатурку. Над местом главы семьи висела очень маленькая репродукция «Ночной охоты» Уччелло. Именно из-за того, что она была так мала, Фредерика долго, лет до сорока, была убеждена, что оригинал непомерен, во всю стену. Его настоящий скромный размер произвел на нее действие одновременно раздражающее и гипнотическое.
Стол был покрыт клеенкой, до жути правдоподобно изображавшей на одной стороне белое дамасское полотно с малиновой искрой, а на другой – розовый клетчатый лен. Уинифред принадлежала к военному поколению хозяек: для нее любой пластик был чудом, сберегающим время, а цвет, любой цвет – освобождением и радостью. Сегодня скатерть предстала своей дамасской стороной. Стол украшало тяжелое, в завитушках, свадебное серебро Поттеров, салфетки под приборы (поддельная плетенка) и просто салфетки из жатки с условно-шотландской клеткой, слишком чахлые для широких серебряных колец. Все это были реликвии жизни прочной и сдобной, со свадьбами, крестинами и другим прилагающимся. Оставив позади значительную ее часть, Поттеры так и не обзавелись более стройным укладом. Посреди стола высились типично английские баночки и бутылочки: пикули, острый паточный соус, маринованные огурцы с горчицей, чатни[27], кетчуп.
Фредерика и Стефани, обе влюбленные в Александра, с беспокойством думали о том, какое впечатление он составил об их доме. Александр одевался с небрежным изяществом: диагоналевые брюки, спортивный пиджак, замшевые ботинки и золотистая сорочка из шерстяной фланели. И красоту свою он нес как бы небрежно. Длинные каштановые пряди мягко ложились на задумчивый лоб, и все в нем было удлиненно, тонко, отчетливо – ухоженно, но без наивного усердия или щегольства. Сестрам казалось, что Александр должен находить пошловатым их вещественный мирок. Им хотелось бы предстать перед ним иначе. Неловкость осложнялась глубоким убеждением, что судить о них по внешним обстоятельствам тоже пошло. И тем более пошло и недостойно – им беспокоиться о мнениях Александра. Главное – внутренняя жизнь и твердость убеждений. Не сознавать этого и есть квинтэссенция пошлости. Так, весьма противоречиво, думали сестры, и это противоречие лежало в основе поттеровского характера, в одной точке объединяя всех.
Билл, без пиджака, с закатанными рукавами, обнажившими бледную синеву вен, резал холодную баранину, раскладывал по тарелкам горячую цветную капусту и вареный картофель. Попутно он экзаменовал Александра, терзал вопросами об интеллектуальных повадках сына. Одержимое упорство тоже было семейной чертой. По словам Билла, Маркус ничего не читал, кроме книжонок о приключениях отважного пилота Бигглза. Билл желал знать, до какой степени это ненормально. Сам Билл в его годы читал всех: Киплинга, Диккенса, Вальтера Скотта, Морриса, Маколея, Карлейля. Ему было ровно столько же, сколько Маркусу, когда приходской священник изъял у него «Джуда Незаметного»[28] и созвал его родных и друзей полюбоваться огненной жертвой.
– В часовне, в печи отопительного котла. Открыл дверцу, маленькую такую, круглую, и бедного «Джуда» затолкал туда щипцами. Самолично прикоснуться не пожелал. Зато прочел проповедь о греховных мыслях и гордыне нахватавшихся по верхам. То есть обо мне.
– И что вы сделали?
– Око за око. Холокост. Все их миссионерские брошюрки собрал и уничтожил. «Джонни подал пенни страждущим язычникам», «Прокаженные благодарят пастора» – всю эту гниль. Там люди гниют в прямом смысле слова – на кой им черт штаны, единобрачие и «блаженны нищие духом», если они не благословенны! Прочесть проповедь смелости не хватило, но я ее написал, уж как смог, и приколол к доске объявлений. Написал, что аутодафе – значит «акт веры», и мне, «нахватавшемуся по верхам», это известно. Что вот оно – мое аутодафе, а они все прокляты за ложную логику, подложные ценности и убожество слога. И за то, что сожгли «Джуда», которого я даже дочитать не успел.
– Удивляюсь, как родители от вас не отреклись, – с неловкой усмешкой сказал Александр.
– Отреклись. Еще как отреклись. На другой же день ушел я из дома с черным жестяным чемоданчиком. Книги и немного тряпья. С тех пор я их не видел. Винни свозила девочек познакомиться, но мне, черной овце, путь туда заказан, даже захоти я вернуться, а я не захочу… Нет, я стал коммивояжером. Послеоперационное и ортопедическое белье для мужчин. В Кембридж пришел из вечерней школы, с рабочего факультета. «Джуда» дочитал, урок усвоил. Ценишь то, за что пришлось поголодать и побороться.
История Билла впечатлила Александра, о чем он как раз хотел сказать, когда встряла Фредерика:
– И после этого ты жжешь наши книги?
– Я книги не жгу.
– Жжешь, если они тебе не нравятся. Ты дома цензуру завел.
Билл издал какое-то нутряное ворчание.
– Цензуру? А кто написал этой старой деве, этой сушеной пикше, когда тебя угораздило попасться в школе с «Любовником леди Чаттерли»? Да еще добавил, что преступление – не иметь в школьной библиотеке «Радуги» и «Влюбленных женщин».
– Я тебя не просила. И вообще, лучше бы ты ей не писал.
– Эта кретинка ответила, если я правильно помню, что закупила для библиотеки шесть экземпляров шедевра под названием: «Прекрасный миг, или Как рождается дитя». Видимо, для нее это некое доказательство свободомыслия.
– Она ничего плохого не хотела, – сказала Стефани. – Просто она такая: робкая, несуразная немного…
Фредерика, возгорясь, озиралась и, видимо, не знала, куда направить огонь: на Билла или на «Прекрасный миг».
– Книжка дурацкая, конечно. Эти схемы есть в любой инструкции от тампонов. И всякая чушь про высшее счастье, высшее доверие, про главное сокровище ушки… дурацкая метафора: там же внутри ничего нет! А она еще и проповеди нам читает – вот уж спасибо, не надо к моей биологии примешивать свой религиозный экстаз. И вообще, она же ничего об этом не знает!
– Но ты недовольна, что я смею ей возражать, когда она лишает вас настоящих книг и настоящего опыта жизни?
Фредерика перекинулась на Билла:
– Ты сперва сдал нас в эту жуткую школу, а теперь мешаешь нам самим решать свои проблемы. Пишешь письма мисс Уэллс про секс, про свободу, про литературу… Если хочешь знать, мне из-за тебя жить невозможно. Если хочешь знать, «Влюбленные женщины» так же растлительны для наших юных душ, как «Прекрасный миг». Да если бы я думала, что мне предстоит жизнь, которую воспевает Лоуренс, я бы прямо сейчас утопилась в Уродском прудике! Не нужен мне «довременный восторг осязания мистической инакости»! Можете оставить себе. Если вы его испытываете. Очень надеюсь, что Лоуренс все наврал, хотя знать, конечно, не могу… Что не мешает тебе навязывать мне его писания. А книги ты жжешь!