Дева в саду
Часть 59 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А я думаю, что для настырного синего чулка ты удивительно уклончива. Впрочем, я вряд ли выбью тебя из образа, если отвечу честно: нет. Отказавшись от пародии, он поневоле наполнил пьесу призраками древнего и не слишком древнего старья. Подмалеванная классика, Элиот и Фрай. Ни крови, ни плоти, ни силы.
– Ты несправедлив. Хотя, возможно, в чем-то и прав.
– Вот видишь! Более того, он не смог решить старую постромантическую задачу: сделать внутренний диалог более драматичным. Сейчас он статичен до ужаса, как у Элиота и Фрая. Ровным счетом ничего не происходит. И это, если вдуматься, колоссальный провал, поскольку куче писателей это удалось. Из-за неудач девятнадцатого века традиционный стих обречен. Можно, как Брехт, гнать прозу или этакое пестрое попурри в стиле французского театра ужасов. Но традиционный стих и психологический реализм – худшая из возможных комбинаций – решительно вышли из употребления.
– Кто ты такой, чтобы это решать? Любая форма хороша, если автор хорош.
– Позволь, дитя, тебе не поверить. Сколько тебе лет? Семнадцать. Вернемся к этому разговору, когда ты осознаешь, что некоторые формы попросту исторически невозможны. Вот станешь ты писательницей и замахнешься на длиннющий гибрид Пруста с Джордж Элиот – тут-то он и вывернется у тебя из рук, слова начнут гнить и распадаться, а живые люди превратятся в заполошные марионетки.
– К твоему сведению, писательницей я не стану.
– С чем тебя и поздравляю.
– Но может быть, если попробовать, как Расин…
Уилки не ответил. Фредерика подозревала, что он Расина не читал: не мог же он, в самом деле, быть всеведущ. А еще подозревала, что Уилки, как и она, не любит признаваться в невежестве. Это она в каком-то смысле уважала. Она уважала в нем и повальное отрицание авторитетов. Конечно, Уилки во многом лишь следовал духу времени, но вместе с тем он действительно стремился к точному выражению вполне разумных мыслей…
И все же Фредерика поспешила удалиться. Ей предстояло произносить реплики, написанные Александром, и размышления о литературном старье не пошли бы ей на пользу. Не время было сейчас оценивать пьесу. Любопытно было другое: критикуя принципы Александра, Уилки не пытался критиковать его лично и ее не подталкивал к этому. В его голосе звучала модная стервозная нотка, но сам он стервятником не был.
Александр наблюдал за приехавшими критиками. В прошлый раз они в большинстве своем были к нему достаточно добры и узрели некий потенциал в «Бродячих актерах». Их прибытие на премьеру «Астреи» было более массовым и заметным, поскольку они, договорившись, обеспечили себе собственный транспорт. Потом Александр увидел Поттеров. Билл по неясной причине послал билеты Дэниелу и Стефани с припиской, что семья полагает быть в полном составе. Александр, решивший, что невыносимо будет сидеть рядом с Лоджем или даже с главной костюмершей, забрался в угол на самый верх, и теперь семейство Поттер двигалось прямо на него. Первым достиг его Дэниел, быстрый и нескладный. Дощатая конструкция чуть покачивалась под его весом. Последним брел Маркус. Вот он поднял взгляд, тут же снова опустил и споткнулся. Билл в расстегнутой на шее рубашке недовольно зарычал на сына. Большинство премьерной публики, не исключая Александра, были в смокингах.
– Мы вам не помешаем? – спросил Дэниел.
– Нет-нет, что вы.
– Это вы не из вежливости? Может быть, вам хотелось побыть одному. Правда, все семейство мне уже не пересадить.
– Зато вы можете сесть тут и сыграть роль бруствера.
– Умно придумано, только я между нами посажу жену, чтобы родня до нее не добралась.
Стефани уселась рядом с Александром. Розовый поплин платья обтягивал ее располневшую грудь. Стефани куталась в зеленую шаль с длинной бахромой. Она твердо решила никому не говорить о ребенке: Билл принялся бы орать, Уинифред развела бы суету, и все, а в особенности Фредерика, возомнили бы, что дитя зачато вне брака. Дэниелу сдержанность давалась нелегко: он увлеченно наблюдал за Стефани, за малейшими изменениями ее тела и по природе своей склонен был шумно о ней заботиться. Александр ласково оглядел Стефани:
– Ну, как ты?
– Ничего, только тут высоко, боюсь, голова закружится.
– Не закружится, главное, дождись начала действия.
– Закружится – пересядем. Может, лучше прямо сейчас пересесть, – сказал Дэниел.
– Успокойся, наконец, – отмахнулась Стефани.
Маркус покрылся зеленоватой бледностью, словно на него повлияли разговоры о головокружении. Александр теперь сидел на ряд ниже Поттеров вместе с несколькими коллегами. Все они были в смокингах, некоторые пришли с женами. Тут была чета Тоунов, Джеффри Перри, нянькавший Томаса, и Лукас Симмонс, чистенький, с тщательно вымытыми пушистыми кудрями и выражением благожелательной заурядности на лице. Александр, не знакомый со взглядами Лукаса на театр и антропоцентризм возрожденческой философии, не разделял тревоги Маркуса по поводу его присутствия. Неистощимая бодрость учителя биологии даже как-то успокоила его после злобных взглядов Билла и подавленной тревоги Дэниела.
Заиграла музыка. Словно гигантская стая птиц, публика залопотала, застучала, зашелестела, прихорошилась, пригладилась и замерла на своем огромном насесте. И вот с разных концов террасы неспешно двинулись друг к другу Томас Пул и Эдмунд Уилки. Встретились, пожали руки и заговорили. С легкой насмешкой над модными тогда пасторальными мотивами они обратились к воспоминаниям о сладостном золотом веке Овидия. Уилки был из тех актеров, кто по-настоящему хорош не на репетиции, а в спектакле. Сразу стало ясно, что тут он будет великолепен: суховатое спокойствие, сердечность, печаль, острый юмор, порою взрыв чувств. Александр со вздохом облегчения откинулся на сиденье.
Стефани от спектакля многого не ждала. С недавних пор она постоянно ощущала легкую дурноту. Мир, казалось ей, сузился до границ ее тела. За собственными поступками она наблюдала с каким-то отстраненным любопытством. Она заметила, например, что ей стало трудно заканчивать фразы, будь то в речи, на письме или в мыслях. Она лишь слегка очерчивала идею, и этого казалось достаточно, слова, цепляясь друг за друга, уходили в пустоту и там обрывались. Сегодня она так и не дошла мыслью до само́й пьесы, которую ей предстояло смотреть. Она решила практические задачи, состоявшие в том, чтобы выбрать достаточно мешковатый наряд и приехать вовремя. Она очертила возможные трудности психологического свойства: Дэниел слишком явно, слишком по-новому о ней заботился, это могли заметить. Билл мог затеять ссору с Дэниелом. Спектакль мог провалиться, и тогда Фредерике понадобилась бы поддержка… За всем этим Стефани как-то не задумалась о том, что ей придется на деле высидеть пьесу, до этого существовавшую лишь в ее воображении.
У нее не было готовых представлений о пьесе или желания ее критиковать – поэтому «Астрея» поразила ее богатством сюжета и какой-то особенной энергией. Стефани вообще не любила судить и осуждать: пьесу она восприняла с тем же ровным, зорким вниманием, какое дарила в детстве вещицам, исчезавшим под платком во время игры, позже стихам и теперь, наконец, Дэниелу. Вскоре она почувствовала, что, подобно иным редким, «счастливым» творениям, пьеса добивается задуманного эффекта вопреки современным законам искусства. Пьесу, конечно, можно было увидеть и иначе: как лоскутное одеяло, как самоцельное плетение слов, как любительский спектакль, вместо насущных политических тем целиком ушедший в сантименты. Со временем все эти обвинения были предъявлены критиками. Но в тот вечер Стефани увидела то, что хотели явить публике Александр и Лодж.
Стефани увидела, как юная Елизавета, меловая и окаменелая, сидит у тауэрских Ворот Изменников и отказывается войти: она – не изменница. Видела, как старая Елизавета, меловая и окаменелая, в ночной сорочке, сидит на пышной подушке, удачно положенной в той же части сцены, и отказывается умирать. Она видела явления туманно-белой Астреи и бледно-трепещущих Граций, водящих хороводы под темными вечными сводами леса, сияющими тут и там золотыми плодами. Она видела идеал и пародию на него. Рэли с дивной ловкостью вращал тела небесные ясным днем перед молодой еще королевой. Тот же Рэли в эпилоге вспоминал те ясные сферы в своей темной башне. Катерина Парр в саду предлагала яблоки юной Елизавете. В дворцовой маске Дева Астрея предлагала золотые плоды раскрашенной Глориане, Роберт Сесил уговаривал старую королеву помуслить пустыми деснами хоть кусочек. Стефани видела симметрию образов: рыжей девчонки, раскинувшейся на траве под теплым солнцем, и старухи, разложенной на кровати в наползающей темноте, пока фрейлины придают мраморную гладкость сорочке, смятой агонией, а в невидимом саду пышно тоскует старинная скрипка-ребе́к. Она заметила, что когда в финале юная принцесса вперила взоры в старую королеву на постаменте, а Астрея взмахом меча пробудила королеву к движению, то была скрытая пародия на воскрешение Гермионы в «Зимней сказке». Своим новым, сонным голосом Стефани сказала об этом Александру, и он радостно отвечал, что все время обыгрывал темы воскрешения и возрождения из Последних пьес, хоть Лодж и попытался вписать сюда образ Боттичеллиевой «Весны»… Стефани сказала, что она все заметила, что аллюзии удались, что язык яркий и сочный… Тут ее голос угас, и Александр благодарно тронул ее ладонь.
– Фредерика играла великолепно, – сказала Стефани.
– Согласен.
– Все были хороши, но она как-то особенно раскрылась, больше, чем…
– Да, да, она это может.
– Публика прямо бесновалась от восторга.
– Да. Ты не хочешь пройти за сцену? Сама все скажешь Фредерике. Мне как раз нужно выбираться отсюда и идти туда.
Зрители ритмично хлопали и топали ногами. Как-то незаметно возник в полном составе бутылочный оркестр и с неукротимым весельем, хоть и не вполне точно, выдувал музыку сфер. Часть зрителей подпевали ей, словно футбольные болельщики, небесный хор, голливудское варьете или обитатели мильтоновских эмпирей. Мимо кланяющихся и голосящих орд Александр провел Стефани в пандемониум артистических уборных. Несомый волнами звука, он жаждал прикоснуться к Фредерике. Воображение его рисовало проблески бедер, изящные косточки худых запястий.
Фредерика, уставясь в зеркало, готовилась снимать грим. Лицо ее сияло от вазелина, слез, жары и страсти. Александр глянул ей поверх плеча, поймал в зеркале отражение глаз:
– Я привел Стефани и сразу убегаю. Мне нужно поздравить Марину.
– Знаю.
Она смотрела на него не мигая, черные глаза ее мерцали, рука с комочком ваты замерла в воздухе.
– Господи, Фредерика, я потом с тобой поговорю. У меня сейчас дела, я не могу собраться с мыслями…
– Договорились. Я буду ждать тебя в засаде. Как ты знаешь, я это умею.
Приблизилась Стефани. Если ее и обожгли электрические потоки страсти, она не подала виду и мирно куталась в свою зеленую шаль.
– Фредерика, ты играла просто замечательно. Я даже ни разу не вспомнила, что это ты.
– Вот это комплимент! – Фредерика с издевкой обернулась к Александру. – А ты после всех моих мучений, ты хоть раз вспомнил, что я – это я? Ты заметил меня на сцене?
– И да и нет, ни разу и постоянно. – Он наклонился, стукнувшись коленями друг о дружку, и подчеркнуто невинно чмокнул ее в щеку.
– Ну иди, иди, поздравь старуху-королеву, потом вернешься ко мне.
Фредерика всегда была способной ученицей. Она уже знала, что на заре страсти возникают жестокие задыхания и потоки яростной энергии, которыми со сладчайшей болью можно играть, усиливая, если, к примеру, отослать возлюбленного ранее, чем он готов уйти сам. Александр двинулся прочь, пролагая путь сквозь стайки актрис, лепечущих поздравления. Фредерика, пылая, обернулась к Стефани:
– Он меня любит!
– Конечно любит. Я вижу. Конечно!
Стефани задумчиво обхватила под шалью округлившуюся талию. И тут сестры увидели, как Дженни, повернувшись на гримировальном табуретике, протянула руку к Александру и горячо с ним заговорила. И Александр тем же нервно-изящным движением склонился к ней и поцеловал. Он взял ручку, теребившую его за рубашку, и положил туда, где нежно розовела у Дженни кожа над самой кромкой корсажных оборок. Дженни порывисто сжала и удержала его руку поверх своей. Фредерика впилась в них оценивающим взглядом, а потом принялась разбирать свою высокую прическу.
– Ты что собралась делать? – спросила Стефани, оказавшаяся меж двух полей свирепого напряжения. – Ты не можешь просто так перевернуть людям жизнь.
– Еще как могу! И переверну. Я имею право делать что хочу.
– Не имеешь. Ты ребенок!
– Никакой я не ребенок, и тебе это известно! Я хочу… Я хочу, хочу, хочу…
– А я хочу, чтобы ты была счастлива.
– Не для всех счастье – убогая квартирка и чаи со старыми ханжами. И вообще счастье тут ни при чем. Жизнь должна быть настоящая, живая. Жить – значит действовать.
– Фредерика, ты навредишь настоящим, живым людям!
– Это их беда.
– Тебе самой будет плохо.
– Ничего, выдержу.
Александр заглянул Марине через плечо в черное зеркало меж белых ламп. Ее лицо блестело от вазелина, которым она стирала смертную бледность, сизые, набрякшие веки и бо́льшую часть морщин на лбу и в уголках рта.
– Говорят, это к беде: подобраться вот так сзади и возникнуть в чужом зеркале.
– Не знаю, не слыхал. Я пришел лишь сказать, что вы чудо.
– Вон, Нарцисс, из моего зеркала. Я прекрасно вижу, что в милом зеркальце на стене я не первая красавица в нашей стране. Скажешь, нет? Смертная луна пережила затмение. Погоди, дружок, дай стереть краску: что тут нарисовано, а что уже мое… Ну как, доволен?
– Я в восторге, я очарован, я тронут. Ваш финал – чистейшая магия.
– А ты не умеешь делать комплименты.
– Ну, коли вы это знаете, то знаете и когда я бываю искренен.
Она рассмеялась, состроила гримаску-другую мягким замшевым ртом:
– А ведь она была права, что сторонилась зеркала. Александр, милый, ты помнишь, как это у Киплинга?
– Королева Англии в золотой парче
Взад-вперед по комнате ходит при свече.
В полутемной комнате в полуночный час
Ходит мимо зеркала, не подымая глаз[312].
– Ты несправедлив. Хотя, возможно, в чем-то и прав.
– Вот видишь! Более того, он не смог решить старую постромантическую задачу: сделать внутренний диалог более драматичным. Сейчас он статичен до ужаса, как у Элиота и Фрая. Ровным счетом ничего не происходит. И это, если вдуматься, колоссальный провал, поскольку куче писателей это удалось. Из-за неудач девятнадцатого века традиционный стих обречен. Можно, как Брехт, гнать прозу или этакое пестрое попурри в стиле французского театра ужасов. Но традиционный стих и психологический реализм – худшая из возможных комбинаций – решительно вышли из употребления.
– Кто ты такой, чтобы это решать? Любая форма хороша, если автор хорош.
– Позволь, дитя, тебе не поверить. Сколько тебе лет? Семнадцать. Вернемся к этому разговору, когда ты осознаешь, что некоторые формы попросту исторически невозможны. Вот станешь ты писательницей и замахнешься на длиннющий гибрид Пруста с Джордж Элиот – тут-то он и вывернется у тебя из рук, слова начнут гнить и распадаться, а живые люди превратятся в заполошные марионетки.
– К твоему сведению, писательницей я не стану.
– С чем тебя и поздравляю.
– Но может быть, если попробовать, как Расин…
Уилки не ответил. Фредерика подозревала, что он Расина не читал: не мог же он, в самом деле, быть всеведущ. А еще подозревала, что Уилки, как и она, не любит признаваться в невежестве. Это она в каком-то смысле уважала. Она уважала в нем и повальное отрицание авторитетов. Конечно, Уилки во многом лишь следовал духу времени, но вместе с тем он действительно стремился к точному выражению вполне разумных мыслей…
И все же Фредерика поспешила удалиться. Ей предстояло произносить реплики, написанные Александром, и размышления о литературном старье не пошли бы ей на пользу. Не время было сейчас оценивать пьесу. Любопытно было другое: критикуя принципы Александра, Уилки не пытался критиковать его лично и ее не подталкивал к этому. В его голосе звучала модная стервозная нотка, но сам он стервятником не был.
Александр наблюдал за приехавшими критиками. В прошлый раз они в большинстве своем были к нему достаточно добры и узрели некий потенциал в «Бродячих актерах». Их прибытие на премьеру «Астреи» было более массовым и заметным, поскольку они, договорившись, обеспечили себе собственный транспорт. Потом Александр увидел Поттеров. Билл по неясной причине послал билеты Дэниелу и Стефани с припиской, что семья полагает быть в полном составе. Александр, решивший, что невыносимо будет сидеть рядом с Лоджем или даже с главной костюмершей, забрался в угол на самый верх, и теперь семейство Поттер двигалось прямо на него. Первым достиг его Дэниел, быстрый и нескладный. Дощатая конструкция чуть покачивалась под его весом. Последним брел Маркус. Вот он поднял взгляд, тут же снова опустил и споткнулся. Билл в расстегнутой на шее рубашке недовольно зарычал на сына. Большинство премьерной публики, не исключая Александра, были в смокингах.
– Мы вам не помешаем? – спросил Дэниел.
– Нет-нет, что вы.
– Это вы не из вежливости? Может быть, вам хотелось побыть одному. Правда, все семейство мне уже не пересадить.
– Зато вы можете сесть тут и сыграть роль бруствера.
– Умно придумано, только я между нами посажу жену, чтобы родня до нее не добралась.
Стефани уселась рядом с Александром. Розовый поплин платья обтягивал ее располневшую грудь. Стефани куталась в зеленую шаль с длинной бахромой. Она твердо решила никому не говорить о ребенке: Билл принялся бы орать, Уинифред развела бы суету, и все, а в особенности Фредерика, возомнили бы, что дитя зачато вне брака. Дэниелу сдержанность давалась нелегко: он увлеченно наблюдал за Стефани, за малейшими изменениями ее тела и по природе своей склонен был шумно о ней заботиться. Александр ласково оглядел Стефани:
– Ну, как ты?
– Ничего, только тут высоко, боюсь, голова закружится.
– Не закружится, главное, дождись начала действия.
– Закружится – пересядем. Может, лучше прямо сейчас пересесть, – сказал Дэниел.
– Успокойся, наконец, – отмахнулась Стефани.
Маркус покрылся зеленоватой бледностью, словно на него повлияли разговоры о головокружении. Александр теперь сидел на ряд ниже Поттеров вместе с несколькими коллегами. Все они были в смокингах, некоторые пришли с женами. Тут была чета Тоунов, Джеффри Перри, нянькавший Томаса, и Лукас Симмонс, чистенький, с тщательно вымытыми пушистыми кудрями и выражением благожелательной заурядности на лице. Александр, не знакомый со взглядами Лукаса на театр и антропоцентризм возрожденческой философии, не разделял тревоги Маркуса по поводу его присутствия. Неистощимая бодрость учителя биологии даже как-то успокоила его после злобных взглядов Билла и подавленной тревоги Дэниела.
Заиграла музыка. Словно гигантская стая птиц, публика залопотала, застучала, зашелестела, прихорошилась, пригладилась и замерла на своем огромном насесте. И вот с разных концов террасы неспешно двинулись друг к другу Томас Пул и Эдмунд Уилки. Встретились, пожали руки и заговорили. С легкой насмешкой над модными тогда пасторальными мотивами они обратились к воспоминаниям о сладостном золотом веке Овидия. Уилки был из тех актеров, кто по-настоящему хорош не на репетиции, а в спектакле. Сразу стало ясно, что тут он будет великолепен: суховатое спокойствие, сердечность, печаль, острый юмор, порою взрыв чувств. Александр со вздохом облегчения откинулся на сиденье.
Стефани от спектакля многого не ждала. С недавних пор она постоянно ощущала легкую дурноту. Мир, казалось ей, сузился до границ ее тела. За собственными поступками она наблюдала с каким-то отстраненным любопытством. Она заметила, например, что ей стало трудно заканчивать фразы, будь то в речи, на письме или в мыслях. Она лишь слегка очерчивала идею, и этого казалось достаточно, слова, цепляясь друг за друга, уходили в пустоту и там обрывались. Сегодня она так и не дошла мыслью до само́й пьесы, которую ей предстояло смотреть. Она решила практические задачи, состоявшие в том, чтобы выбрать достаточно мешковатый наряд и приехать вовремя. Она очертила возможные трудности психологического свойства: Дэниел слишком явно, слишком по-новому о ней заботился, это могли заметить. Билл мог затеять ссору с Дэниелом. Спектакль мог провалиться, и тогда Фредерике понадобилась бы поддержка… За всем этим Стефани как-то не задумалась о том, что ей придется на деле высидеть пьесу, до этого существовавшую лишь в ее воображении.
У нее не было готовых представлений о пьесе или желания ее критиковать – поэтому «Астрея» поразила ее богатством сюжета и какой-то особенной энергией. Стефани вообще не любила судить и осуждать: пьесу она восприняла с тем же ровным, зорким вниманием, какое дарила в детстве вещицам, исчезавшим под платком во время игры, позже стихам и теперь, наконец, Дэниелу. Вскоре она почувствовала, что, подобно иным редким, «счастливым» творениям, пьеса добивается задуманного эффекта вопреки современным законам искусства. Пьесу, конечно, можно было увидеть и иначе: как лоскутное одеяло, как самоцельное плетение слов, как любительский спектакль, вместо насущных политических тем целиком ушедший в сантименты. Со временем все эти обвинения были предъявлены критиками. Но в тот вечер Стефани увидела то, что хотели явить публике Александр и Лодж.
Стефани увидела, как юная Елизавета, меловая и окаменелая, сидит у тауэрских Ворот Изменников и отказывается войти: она – не изменница. Видела, как старая Елизавета, меловая и окаменелая, в ночной сорочке, сидит на пышной подушке, удачно положенной в той же части сцены, и отказывается умирать. Она видела явления туманно-белой Астреи и бледно-трепещущих Граций, водящих хороводы под темными вечными сводами леса, сияющими тут и там золотыми плодами. Она видела идеал и пародию на него. Рэли с дивной ловкостью вращал тела небесные ясным днем перед молодой еще королевой. Тот же Рэли в эпилоге вспоминал те ясные сферы в своей темной башне. Катерина Парр в саду предлагала яблоки юной Елизавете. В дворцовой маске Дева Астрея предлагала золотые плоды раскрашенной Глориане, Роберт Сесил уговаривал старую королеву помуслить пустыми деснами хоть кусочек. Стефани видела симметрию образов: рыжей девчонки, раскинувшейся на траве под теплым солнцем, и старухи, разложенной на кровати в наползающей темноте, пока фрейлины придают мраморную гладкость сорочке, смятой агонией, а в невидимом саду пышно тоскует старинная скрипка-ребе́к. Она заметила, что когда в финале юная принцесса вперила взоры в старую королеву на постаменте, а Астрея взмахом меча пробудила королеву к движению, то была скрытая пародия на воскрешение Гермионы в «Зимней сказке». Своим новым, сонным голосом Стефани сказала об этом Александру, и он радостно отвечал, что все время обыгрывал темы воскрешения и возрождения из Последних пьес, хоть Лодж и попытался вписать сюда образ Боттичеллиевой «Весны»… Стефани сказала, что она все заметила, что аллюзии удались, что язык яркий и сочный… Тут ее голос угас, и Александр благодарно тронул ее ладонь.
– Фредерика играла великолепно, – сказала Стефани.
– Согласен.
– Все были хороши, но она как-то особенно раскрылась, больше, чем…
– Да, да, она это может.
– Публика прямо бесновалась от восторга.
– Да. Ты не хочешь пройти за сцену? Сама все скажешь Фредерике. Мне как раз нужно выбираться отсюда и идти туда.
Зрители ритмично хлопали и топали ногами. Как-то незаметно возник в полном составе бутылочный оркестр и с неукротимым весельем, хоть и не вполне точно, выдувал музыку сфер. Часть зрителей подпевали ей, словно футбольные болельщики, небесный хор, голливудское варьете или обитатели мильтоновских эмпирей. Мимо кланяющихся и голосящих орд Александр провел Стефани в пандемониум артистических уборных. Несомый волнами звука, он жаждал прикоснуться к Фредерике. Воображение его рисовало проблески бедер, изящные косточки худых запястий.
Фредерика, уставясь в зеркало, готовилась снимать грим. Лицо ее сияло от вазелина, слез, жары и страсти. Александр глянул ей поверх плеча, поймал в зеркале отражение глаз:
– Я привел Стефани и сразу убегаю. Мне нужно поздравить Марину.
– Знаю.
Она смотрела на него не мигая, черные глаза ее мерцали, рука с комочком ваты замерла в воздухе.
– Господи, Фредерика, я потом с тобой поговорю. У меня сейчас дела, я не могу собраться с мыслями…
– Договорились. Я буду ждать тебя в засаде. Как ты знаешь, я это умею.
Приблизилась Стефани. Если ее и обожгли электрические потоки страсти, она не подала виду и мирно куталась в свою зеленую шаль.
– Фредерика, ты играла просто замечательно. Я даже ни разу не вспомнила, что это ты.
– Вот это комплимент! – Фредерика с издевкой обернулась к Александру. – А ты после всех моих мучений, ты хоть раз вспомнил, что я – это я? Ты заметил меня на сцене?
– И да и нет, ни разу и постоянно. – Он наклонился, стукнувшись коленями друг о дружку, и подчеркнуто невинно чмокнул ее в щеку.
– Ну иди, иди, поздравь старуху-королеву, потом вернешься ко мне.
Фредерика всегда была способной ученицей. Она уже знала, что на заре страсти возникают жестокие задыхания и потоки яростной энергии, которыми со сладчайшей болью можно играть, усиливая, если, к примеру, отослать возлюбленного ранее, чем он готов уйти сам. Александр двинулся прочь, пролагая путь сквозь стайки актрис, лепечущих поздравления. Фредерика, пылая, обернулась к Стефани:
– Он меня любит!
– Конечно любит. Я вижу. Конечно!
Стефани задумчиво обхватила под шалью округлившуюся талию. И тут сестры увидели, как Дженни, повернувшись на гримировальном табуретике, протянула руку к Александру и горячо с ним заговорила. И Александр тем же нервно-изящным движением склонился к ней и поцеловал. Он взял ручку, теребившую его за рубашку, и положил туда, где нежно розовела у Дженни кожа над самой кромкой корсажных оборок. Дженни порывисто сжала и удержала его руку поверх своей. Фредерика впилась в них оценивающим взглядом, а потом принялась разбирать свою высокую прическу.
– Ты что собралась делать? – спросила Стефани, оказавшаяся меж двух полей свирепого напряжения. – Ты не можешь просто так перевернуть людям жизнь.
– Еще как могу! И переверну. Я имею право делать что хочу.
– Не имеешь. Ты ребенок!
– Никакой я не ребенок, и тебе это известно! Я хочу… Я хочу, хочу, хочу…
– А я хочу, чтобы ты была счастлива.
– Не для всех счастье – убогая квартирка и чаи со старыми ханжами. И вообще счастье тут ни при чем. Жизнь должна быть настоящая, живая. Жить – значит действовать.
– Фредерика, ты навредишь настоящим, живым людям!
– Это их беда.
– Тебе самой будет плохо.
– Ничего, выдержу.
Александр заглянул Марине через плечо в черное зеркало меж белых ламп. Ее лицо блестело от вазелина, которым она стирала смертную бледность, сизые, набрякшие веки и бо́льшую часть морщин на лбу и в уголках рта.
– Говорят, это к беде: подобраться вот так сзади и возникнуть в чужом зеркале.
– Не знаю, не слыхал. Я пришел лишь сказать, что вы чудо.
– Вон, Нарцисс, из моего зеркала. Я прекрасно вижу, что в милом зеркальце на стене я не первая красавица в нашей стране. Скажешь, нет? Смертная луна пережила затмение. Погоди, дружок, дай стереть краску: что тут нарисовано, а что уже мое… Ну как, доволен?
– Я в восторге, я очарован, я тронут. Ваш финал – чистейшая магия.
– А ты не умеешь делать комплименты.
– Ну, коли вы это знаете, то знаете и когда я бываю искренен.
Она рассмеялась, состроила гримаску-другую мягким замшевым ртом:
– А ведь она была права, что сторонилась зеркала. Александр, милый, ты помнишь, как это у Киплинга?
– Королева Англии в золотой парче
Взад-вперед по комнате ходит при свече.
В полутемной комнате в полуночный час
Ходит мимо зеркала, не подымая глаз[312].