Детская книга
Часть 29 из 57 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вообще-то не очень, — прошептал Ластик в унибук, а потом прочитал с экрана вслух. — Не вельми гораздо.
— Сам видишь. Куда его, такого, показывать? Опасно. В чудеса верит чернь или ополоумевший от страха царь, а бояре ни за что не поверили бы. Ведь они-то отрока этого в гробу мертвым не видели. Вообразили бы, что это мои козни. Они пока еще за Годуновых стоят. Ничего, пусть Борисов щенок до поры поцарствует, а там видно будет.
И приподнял левую бровь, совсем чуть-чуть, но щелочка сверкнула ярче широко раскрытого правого глаза.
Ондрейка почтительно поклонился.
— Ты мудр, князь. Тебе видней. Куда же этого девать будем? В мешок, да в воду?
Спокойно так спросил, деловито — Ластик от страха унибук выронил.
Василий Иванович с неожиданной для его комплекции проворностью нагнулся, подобрал книгу, открыл на развороте с какими-то теоремами, посмотрел и с поклоном возвратил.
— Думай, что болтаешь, дурак! Ты на лицо его посмотри! Разве он похож на обычного мальчишку? А такие книги ты когда-нибудь видел? В них непонятные письмена и магические знаки. Откуда его взяли твои шпыни? (Это слово чаще употреблялось как бранное. В прямом смысле — представитель низшей прослойки горожан, не имеющий жилья и постоянных занятий.)
— Не спрашивал.
Поглядел князь на замершего Ластика еще некоторое время, пожевал губами и громко, как у глухого, спросил:
— Ты откель к нам пожаловал, честной отрок? Оттель? — Он показал на потолок. — Али оттель? — Палец боязливо ткнул в пол. — Яка сила тя ниспослала — чиста аль нечиста?
— Долго рассказывать, — ответил Ластик, раскрывая 78-ю страницу. Рассказывать и в самом деле пришлось бы очень долго, да и не понял бы боярин.
«Долго речь», — перевел унибук.
— Долго речь.
Вряд ли боярина устроил такой ответ, но вопросов задавать он больше не стал — видно, уже пришел к какому-то решению.
— А хоть бы и нечистая. Сила — она и есть сила. Прошу твою ангельскую милость быть гостем в моем убогом домишке. (Это словосочетание не следует понимать в буквальном смысле; старомосковский речевой этикет требовал говорить о себе и своем жилище в уничижительных выражениях.) Если же твоя милость не ангельской природы, а наоборот, то я и такому гостю рад.
Василий Иванович Шуйский склонился перед Ластиком до земли.
В гостях у князя Василия
Месяца майя 15 дня года от сотворения мира 7113-го пресветлый ангел Ерастиил, отчаянно зевая, сидел у окна и смотрел, как играют солнечные блики на мутной слюде. Перед ангелом на подоконнице лежала раскрытая книга — в телячьем переплете, с затейливыми буквицами и малыми гравюрками. В книге про весну говорилось так: «Весна наричется яко дева украшена красотою и добротою, сияюще чудне и преславне, яко дивится всем зрящим доброты ея, любима бо и сладка всем, родится бо всяко животно в ней радости и веселия исполнено». Но Ерастиил радости и веселия исполнен не был — очень уж измучился сидеть взаперти.
Обидней всего было, что даже через окно посмотреть на «украшену красотою и добротою деву» было совершенно невозможно: пластины слюды пропускали свет, но и только. В парадных покоях княжеского дворца имелись и окончины стекольчаты, большая редкость, но ходить туда в дневное время строго-настрого воспрещалось.
Крепко стерег Шуйский своего гостя, особо не разгуляешься.
Поместили Ластика в честной светлице — комнате для почетных гостей. Ондрейка сказывал, что последний раз тут останавливался архиепископ Рязанский, который князь Василь Иванычу родня.
По старомосковским меркам помещение было просторное, метров тридцать. Чуть не треть занимала огромная кровать под балдахином. Лежа в ней, Ластик чувствовал себя каким-то лилипутом. Из прочих предметов мебели имелись стол, две лавки да резной сундук, вместилище вивлиотеки: три книги духовного содержания да одна потешная, то есть развлекательная — про времена года (как видно из вышеприведенного абзаца, чтение не самое захватывающее).
Терем у князя Шуйского был большущий, в три жилья (этажа), в парадных комнатах вислые потолоки (затянутые тканью потолки) и образчатые (изразцовые) печи, косящатый, то есть паркетный пол, а вот с обстановкой негусто. Не прижился еще на Руси европейский обычай заставлять комнаты мебелью. Лавки, столы, рундуки да несколько новомодных шафов (шкафов) для посуды — вот и всё.
У почетного гостя в светлице, правда, висело настоящее зеркало, и зело великое — с полметра в высоту.
Подошел Ластик к нему, посмотрел на себя, скривился.
Ну и видок. От сидения в четырех стенах лицо сделалось бледным, под глазами круги, а прическа — вообще кошмар. Называется под горшок. Это надевают тебе на голову глиняный горшок, и все волосы, какие из-под него торчат, обрезают.
Повздыхал.
Чем бы заняться?
Затейливые буквы в потешной книге уже поразбирал. На подоконнице посидел. Дверь снаружи заперта на ключ — якобы в остережение от лихих людишек, хотя какие в доме у князя лихие людишки?
Покосился на печь. Там, под золой, лежал унибук. Вот что почитать бы. Верней — с кем поговорить бы. Однако с некоторых пор компьютер приходилось прятать.
Снова подошел к окну. Осторожно, прикрываясь кафтаном, достал Райское Яблоко и стал на него смотреть.
Подышал на гладкую поверхность, потер рукавом, чтобы ярче сияла. Чем дольше любовался, тем яснее делалось: ничего прекрасней этого радужного шарика на свете нет и не может быть.
Камень был самим совершенством — лишь теперь Ластик стал понимать, что означает это выражение. Смотреть на Яблоко не надоедало: оно все время меняло цвет, при малейшем повороте начинало искриться. Если б он не проводил часы напролет, зачарованно разглядывая Адамов Плод, то давно уже свихнулся бы от скуки и безделья в этой слюдяной клетке. (Хотя нет — имелся и еще один фактор, сильно скрашивавший неволю, но о нем чуть позже.)
Поглаживая алмаз, Ластик мечтал о том, как выберется из этого чертова средневековья, как вернется к профессору Ван Дорну и торжественно вручит ему бесценный трофей.
Но чтоб попасть в 21 век, требовалась подходящая хронодыра, а с этим было плохо.
По ночам Ондрейка Шарафудин выводил «ангела» на прогулку, подышать свежим воздухом. Но перемещаться можно было только по двору, вокруг терема.
В самый первый выход (унибук тогда еще не переместился в печку) Ластик включил режим хроноскопа. Нашел семь маленьких, бесполезных лазов и лишь один приличный, двадцатисантиметровый. Обнаружился он в колодце, близ княжьей домовой церкви. Только дыра эта была какая-то странная. На мониторе появилось одно лишь число, 20 мая, а вместо года прочерк. Что за штука — число без года? Ну ее, такую хронодыру. В семнадцатом веке еще худо-бедно жить можно, а там неизвестно что.
Сзади потянуло сквозняком.
Ластик оглянулся через плечо, и увидел, что дверь открыта. На пороге стоял Шарафудин, лучился приторной улыбкой.
Нарочно, крыса такая, петли смазал, чтоб створка открывалась бесшумно. И всегда появлялся вот так — без предупреждения. Сколько раз ему было говорено, чтоб стучался, а он в ответ одно и то же: «Не смею». Шпион проклятый.
— Чего тебе? — недовольно спросил Ластик и будто бы поправил шелковый пояс (а на самом деле спрятал в него Яблоко).
Мелко переступая, Ондрейка прошуршал на середину комнаты. В руках он держал тяжелый поднос, весь уставленный снедью.
— Пресветлый отроче, пожалуй откушати. — И давай перечислять. — Ныне в объедутя верченое, да кураразсольная, да ряба с гречей, да ставец штей, куливо, да блюдо сахарных канфетков, да лебедь малая сахарная ж.
Ластик вяло пробурчал:
— Уйди, зануда.
Это если по-современному. На самом-то деле он сказал: Изыди, обрыдлый. Но старорусская речь уже не казалась ему вычурной или малопонятной — привык. И на слух воспринимал без труда, и сам научился изъясняться. Вроде как всю жизнь таким языком разговаривал.
Аппетита не было. Конечно, если б сейчас навернуть бутербродик с салями, или жареной картошки с кетчупом, или эклер с шоколадным кремом — другое дело. А от этого их исторического меню просто с души воротило.
— Уточка-то с шафраном зажарена, рябчик свеженький. А коливо до того сладкое! — все совался со своим подносом Шарафудин.
Сам и улыбается, и кланяется, а глаза немигающие, холодные, Ластик старался в них лишний раз не заглядывать. Мороз по коже от такого прислужника. А другого нет — прячет Василий Иванович «ангела» от своей челяди.
Когда Ондрейка, постреляв по сторонам взглядом, наконец удалился, Ластик с тоской посмотрел на еду. Потыкал деревянной ложкой в миску с коливом, главным туземным лакомством: вареная пшеница, сдобренная медом, изюмом и корицей. Есть, однако, не стал. Поосторожней надо со сладостями, а то растолстеешь от малоподвижной жизни. Понадобится лезть в хронодыру, и не протиснешься.
А Соломка (такое имя носил фактор, до некоторой степени скрашивавший жизнь плененного «ангела») сетовала, что он худ и неблаголепен, аж зрети нужно (даже смотреть жалко). Но это у них здесь такие понятия о прекрасном: кто толще, тот и краше. Слово добрый тут означает «толстый», а слово худой значит «плохой». Если б показать Соломке какую-нибудь Кристину Орбакайте или Бритни Спирс, обозвала бы их козлицами бессочными. Шарафудин, по ее терминологии, мущонка лядащий, яко стручишко сух, бабы с девками на него и глядеть не хотят. Ондрейка нарочно съедает в день по дюжине подовых пирогов, по гривенке сала свинячья и по лытке ветчинной — чтобы поднабрать красоты, да не в коня корм, злоба его сушит.
Боятся Шарафудина в тереме. Всем известно, что держит его князь для черных, страшных дел — дабы собственную душу лишними грехами не отягощать. «Ондрейке человека сгубить что плюнуть», говорила Соломка. Как будто Ластик без нее этого не знал…
Однако пора про фактор рассказать, а то всё «Соломка, Соломка», и непонятно, кто это.
На второй день «гостевания», когда Ластик еще был здорово напуган и мало что в здешней жизни понимал, хозяин дворца явился к нему, так сказать, с официальным визитом.
Князь, хоть и находился в собственном доме, облачился в длинную, покрытую парчой шубу, на голову надел высокую меховую шапку трубой. Такие головные уборы — горлатные шапки, — как потом узнал Ластик, могли носить лишь высшие сановники, бояре.
Войдя, Василий Иванович поклонился, коснувшись рукой пола. Речь повел издалека, с такими экивоками, что бедный унибук даже нагрелся.
— Ты прости меня, преславный отрок, что я поступил так, как был вынужден поступить, хотя царская воля, а возможно и прямое соизволение Небес — или, не Небес, а совсем наоборот, тебе это виднее — указывали, что государем подобает стать не Федьке Годунову, но единственно лишь твоей августейшей милости…
И долго еще он плел затейны словеса — путано и непонятно даже в переводе на современный язык. Говорил про то, как дороги ему интересы августейшего дитяти, да сейчас на рожон лезть опасно и не ко времени.
Лишь когда Шуйский сказал:
— Трухляво древо Годуновых, малость обождать — само рухнет, вот тогда-то и наступит твой час, — до Ластика наконец дошло, к чему клонит хитроумный боярин.
— Да не хочу я быть царем! И никакое я не «августейшее дитяте»! — воскликнул шестиклассник.
Помолчал Василий Иванович, закрыл правый глаз, воззрился на собеседника левым.
— Может ты там, в ином мире, запамятовал про свое прежнее, земное бытие?
— Ничего я не запамятовал, — стоял на своем Ластик. — Я не царевич, и вы отлично это знаете!
— А кто ж ты тогда? Немец?
— Нет.
Князь проницательно прищурился.
— Не немец, но и не русский. Был мертвый, стал живой. Поня-ятно…
А что ему понятно, было совсем непонятно. Выждав малое время, Шуйский сменил тему.