Детская книга
Часть 27 из 57 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не сказать, чтоб во дворе было тихо: где-то ржали лошади, мычали коровы, хрюкали и визжали свиньи. Потом заголосил петух, ему ответили другие, еще более горластые — будто эхо прокатилось.
Дом князя Василия Ивановича стоял на холме, так что из окна было видно не только двор, но и окрестности.
Справа и слева серели остроугольные деревянные крыши, меж ними посверкивали луковки церквей. Но туда Ластик посмотрел мельком — его внимание привлек вид на другой, соседний холм, расположенный прямо напротив.
Там у подножия текла неширокая речка, над ней высилась двойная зубчатая стена.
Крепкие каменные башни крепости показались Ластику смутно знакомыми, особенно одна, угловая. Он пригляделся получше и ахнул — это же Боровицкая! Только вместо верхней части и известного всему миру шпиля куцый деревянный шатер.
Кремль!
Тогда получается, что двор Василия Ивановича стоит на том самом месте, где теперь расположен Пашков дом, старое здание главной российской библиотеки.
Ластик перегнулся через широкий подоконник, высунулся еще дальше.
Точно Кремль! Вон колокольня Иван Великий и главы кремлевских соборов, а вон справа Москва-река.
У ворот Боровицкой башни двумя ровными шеренгами стояли солдаты в чем-то малиновом. Луч блеснул на бронзовом стволе пушки. Со стороны храмов бухнул зычный колокол, так что содрогнулся воздух. Подхватили другие, пожиже, и над Москвой поплыл перезвон.
С крепостной стены, хлопая крыльями, взвилась стая голубей и закружила в небе — пожалуй, единственная деталь московского пейзажа, оставшаяся неизменной.
Ластик так засмотрелся на Кремль, так заслушался колокольного гуда, что совсем забыл об опасности. Не спохватился, даже когда малиновые человечки возле Боровицкой башни вдруг сломали шеренгу, засуетились и построились снова, еще ровней прежнего. Очень уж увлекательно было смотреть, как на цепях опускается и накрывает речку подвесной мост, как распахиваются высокие ворота и ползет вниз решетка.
Из крепости, грохоча подковами, вылетели несколько белых всадников, за ними, не отставая, выбежали люди в черном, у каждого в руке обнаженная сабля, а потом выехала золоченая карета, запряженная два-четыре-шесть-восемь-десять-двенадцатью серыми в точечку лошадьми, и сразу вся заискрилась на солнце. До чего же это было красиво!
За каретой еще кто-то ехал верхом, кто-то бежал, но Ластик уже опомнился. Кортеж несся прямо к Пашкову Дому, то есть к подворью Василия Ивановича, и стало ясно: это князь везет царя, чтоб показать ему «мощи».
Быстро же Борис Годунов собрался, и это на рассвете! Значит, не терпится ему.
Ой, что делать?
Ластик кинулся к дубовой двери. Приоткрыл тяжелую створку, высунулся.
Широкая лестница вела вниз, в довольно большой зал с квадратными пузатыми колоннами. Там бегали слуги, ставили на длинный стол блюда и кувшины, накрывали большое кресло ковром, наваливали на скамьи подушек.
Этим путем не уйдешь.
Куда же деваться?
Из окна тоже не выпрыгнешь — высоко, да и увидят.
Со двора донеслось ржание множества лошадей, шум голосов.
Прибыли!
Ничего не попишешь. Надо укладываться назад, в «домовину».
Тот самый Годунов
Лежать пришлось долго.
Сначала Ластик сильно боялся и совсем не шевелился. Потом от неподвижности затекла шея. «Покойник» открыл глаз, покосился в сторону двери. Подумал: «Скорей бы уж пришли, что ли» — ожидание было мучительным.
Странно. Из Кремля царь примчался в один миг, а идти смотреть на отрока почему-то не спешил.
Протерзавшись неизвестностью еще минут десять, Ластик в конце концов не выдержал. Поднялся со своего жуткого ложа, полез глядеть в дырку.
В соседней горнице никого не было, но со стороны лестницы доносился отдаленный гул множества голосов. Нужно подобраться к той, большой двери и потихоньку выглянуть, сказал себе Ластик, и в ту же секунду дубовая створка распахнулась.
В комнату один за другим вошли три человека. Первым, низко кланяясь и двигаясь спиной вперед, семенил Ондрейка Шарафудин. За ним точно таким же манером, только менее грациозно пятился Василий Иванович. А последним вплыл, величаво постукивая посохом, человек, одетый наполовину по-русски, наполовину по-европейски: ноги в красных чулках и башмаках с бантами, но сверху златотканный кафтан, перетянутый широким жемчужным поясом. Вот он, стало быть, какой — царь.
Борис Годунов был кряжист, краснолиц, в недлинной, стриженной клином бородке проседь. На голове — маленькая, черная шапочка-нашлепка, такая же, как у боярина.
Государь уставился точнехонько на Ластика (на самом-то деле на икону, теперь понятно) и размашисто перекрестился.
— Свят, свят, свят Господи Исусе, исполнь небо и земля славы Его!
Голос у него был неожиданно звонкий, молодой. Наверно, таким хорошо кричать перед большой толпой или командовать войском. Но кроме голоса, ничего привлекательного в самодержце Ластик не обнаружил. Низенький, животастый, лоб в глубоченных морщинах, лицо опухшее, заплывшие глазки так и шныряют туда-сюда, а мясистые, унизанные перстнями пальцы, что сжимают посох, всё время шевелятся, будто червяки.
Шестиклассник впервые видел настоящего живого монарха и даже расстроился. Ничего себе царь. Как этакого несимпатичного «всем народом выбрали»? Где у избирателей глаза были? Неужто во всей России никого получше не нашлось?
А Годунов тем временем сделал удивительную вещь — не оборачиваясь, сел прямо посреди горницы. Однако не плюхнулся задом об пол, как следовало бы ожидать, а опустился на деревянное кресло, которое вмиг подставил ему хозяин. Даже удивительно, откуда у дородного боярина сыскалось столько прыти. Царь же ничуть не удивился — должно быть, ему и в голову не приходило, что окружающие посмеют не предугадать его желаний.
Ондрейка, тот смирно стоял в уголочке, опустив голову, шапку держал в руке. Синела бритая под ноль макушка.
— О, маестат! О, крестьяннейший из подсолнечных царей! Пожаловал убогий домишко раба твоего! — торжественно провозгласил князь, но, поскольку он стоял за спиной у царя, лицу подобающего выражения не придал — было видно, что правый глаз боярина взирает на повелителя с опаской, а левый по обыкновению зажмурен.
Разговор намечался важный, для Ластика и вовсе судьбоносный, поэтому он тихонько слез со скамьи, уселся в гроб и достал унибук. — Перевод!
— О, царское величество! О, христианнейший из монархов Солнечной системы! (В 17 столетии этот термин обозначал одну лишь планету Земля.) Ты оказал высокую честь скромному дому твоего слуги!
— Пустого не болтай, — перебил князя царь. — Дело говори. Надолго задержусь — свита начнет беспокоиться. Где он? Царевич где?
— Вон за той маленькой дверцей, государь. Как доставлен из Углича в гробу, так и лежит.
— И что, в самом деле нетленен?
— Ты можешь убедиться в этом своими собственными-ясными глазыньками (Употребление уменьшительно-ласкательных окончаний в старорусском языке означало особую почтительность).
— Сейчас, сейчас, погоди…
Голос царя дрогнул.
Все-таки поразительно, до чего удобно было подслушивать отсюда, из чулана. Не пропадало ни единое слово. Опять же имелся глазок для подглядывания. Наверное, неспроста тут всё так устроено.
— А это точно царевич? — тихо и как бы даже с робостью спросил Годунов.
— Доподлинно не знаю. Уверен лишь, это тот самый ребенок, какого мне показывали четырнадцать лет назад, когда я по твоему приказу проводил в Угличе следственно-розыскные мероприятия. Черноволосый, белолицый, с маленьким наростом правее носа, с родимым пятном красного цвета на левом плече. И ростом крупнее, чем бывают девятилетние дети — в батюшку пошел, Иоанна Васильевича.
Царь удрученно вздохнул.
— Я-то Дмитрия последний раз трехлетком видел, когда смутьянов Нагих из Москвы высылали…
— Чувствую, ты в сомнении, государь. — Голос боярина сделался мягок, прямо медов. — Так еще не поздно отказаться от нашего плана. Никто не знает, что тело царевича вывезено из Углича, мой слуга Ондрейка Шарафудин проделал это тайно. Как привезли, так и обратно увезем.
Гулкий удар — должно быть, монарх стукнул посохом об пол.
— Нет-нет. Показать народу царевича необходимо. А то уже в открытую говорят, будто польский самозванец и есть настоящий Дмитрий. И головы рубим, и вешаем, и на кол сажаем, да всем рты не заткнешь. Ты мне только одно скажи, Василий… — Борис перешел на шепот. — А не может это быть поповский сын? Самозванец Гришка Отрепьев пишет в своих грамотках (Этим словом в допетровской России называли любые документы: указы, письма, постановления.), что вместо него-де зарезали поповича.
— Знаю, о царь и великий князь, слышал. Но достаточно взглянуть на августейшего покойника, и сразу видно, что разговоры про поповского сына — забобоны (Этот термин в глоссарии отсутствует; контекстуальный анализ предполагает значение «враки», «чушь», «брехня».). Истинно царственный отрок, посмотри сам.
— Ладно… — наконец решился Борис. — Пойду. Спаси и сохрани, Господи, и не оставь в час испытаний… А ты, Василий, тут будь. Сам я, один. Подсвечник только дай. Господи, Господи, спаси и укрепи…
Услышав скрип и звук шагов, Ластик сунул унибук между бортом гроба и стеной, вытянулся.
В последний момент, спохватившись, насыпал себе на грудь орешков, после чего закрыл глаза, сделался «личен и благостен», как подобало «истинно царственному отроку».
Пока государь шел по горнице, он и топал, и посохом об пол стучал, а вошел в чуланчик — сделался тише воды, ниже травы.
Сначала постоял на пороге и долго бормотал молитвы. Ластик разбирал лишь отдельные слова:
— Грех ради моих… Чадо пресветлое… Яко и Христос нам прощал…
Похныкал так минуты две, а то и три, и лишь после этого осмелился подойти, причем на цыпочках.
Ластик уже начинал привыкать к тому, что его разглядывают вот так — сосредоточенно, в гробовом (а каком же еще?) молчании, под тихий треск свечных фитильков. Наученный опытом, дыхание полностью не задерживал, просто старался втягивать и выпускать воздух помедленней.
Вдруг до его слуха донесся странный звук — не то сморкание, не то посвистывание. Не сразу Ластик понял, что царь и великий князь плачет.
Дрожащий голос забормотал малопонятное:
— Пес я суемерзкий, чадогубитель гноеродный! Ах, отрок безвинный! Аки бы мог аз, грешный, житие свое окаянное вспять возвернуть! Увы мне! Што есмь шапка царская, што есмь власть над человеками? Пошто загубил аз, сквернодеец, душу свою бессмертну? Всё тлен и суета! Истинно рек Еклесиаст: «И возвратится персть в землю, и дух возвратится к Богу, иже даде его. Суета суетствий, всяческая суета». А еще речено: «Всё творение приведет Бог на Суд о всякем погрешении, аще благо и аще лукаво». Близок Суд-от Страшный, близок, уж чую огнь его пылающ!
Тут самодержец совсем разрыдался. Раздался грохот — это он повалился на колени, а потом еще и мерный глухой стук, происхождение которого Ластик вычислил не сразу. Прошла, наверное, минута-другая, прежде чем догадался: лбом об пол колотит.
Терпение у них тут в 17 веке было редкостное — царь стучался головой о доски, плакал и молился никак не меньше четверти часа.
Наконец, поутих, засморкался (судя по звуку, не в платок, а на сторону). Вдруг как крикнет:
— Эй, Василий, истинно ль рекут, что мощи сии от болезней исцеляют?