Дальгрен
Часть 98 из 208 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тут друг мой пришел, – объяснил Тэк, – и мы, типа, хотим…
– А, ну да… – Шкет изо всех сил зажмурил глаза, открыл, сел – цепи на груди зазвенели – и заморгал.
Черный, лет пятнадцати, в джинсах, кроссовках и грязной белой рубахе, пацан стоял у двери и мигал шарами красного стекла.
Шкета по спине подрал мороз; он выдавил улыбку. Из иного времени всплыла заготовленная мысль: это искажение ничего не говорит о нем и ужасает лишь потому, что я так мало знаю себя. Привычные к ужасу вегетативные нервы чуть не исторгли из него крик. Все улыбаясь и кивая, он нестойко поднялся.
– Ой, без проблем, – повторил он. – Да, я пошел. Спасибо, что пустил.
Минуя порог, он опять зажмурился покрепче – может, алый исчезнет, сменится карим и белым. Они решат, что я еще не проснулся! – понадеялся он, понадеялся отчаянно, сапогом скребя по рубероиду крыши. Утро выдалось цвета несвежего полотенца. Он шагнул из него на темную лестницу. Тряся головой, постарался не бояться, поэтому подумал: выперли ради парня помоложе и покрасивее, надо же, а? Ну… глаза под веками были стеклянны и красны! Он добрался до площадки, с налету на ней развернулся и вспомнил дерганую женщину, вечно в слишком длинных, не по сезону юбках, которая преподавала ему математику в первом семестре в Колумбии: «Из истинного утверждения, – объясняла она, с силой растирая друг о друга меловые кончики пальцев, – следуют только другие истинные утверждения. А из ложного может следовать… в общем-то, все, что угодно: истинное, ложное, не важно. Все, что угодно. Все, что…» Ее неизменно истерический тон на миг смягчался, точно в абсурде она находила утешение. Ушла еще до конца семестра. А он, сука, нет!
Девятью маршами ниже он миновал теплый коридор. Двенадцать ступенек наверх? На сей раз он насчитал тринадцать, о последнюю отбив палец.
Шкет вышел на рассветно-сумеречное крыльцо, увешанное крюками и увитое дымом. Спрыгнул на тротуар – еще не проснувшись, еще промаргиваясь, еще в ужасе, от которого не было средства, кроме смеха. В конце концов, подумал он, направляясь к повороту, если эти пожары могут длиться вечно, если и впрямь есть не только луна, но и Джордж, если Тэк выгоняет меня ради стеклоглазого негра, если дни исчезают, как припрятанные доллары, поди тогда пойми. Или понять можно – рассудить нельзя. Большими пальцами он уцепился за уже истрепывающиеся карманы и свернул.
Между пакгаузами, проясняясь и бледнея в подвижном дыму, вздымался и нырял в небытие мост. В гармонии осколков любопытства сохранилась мысль: надо было у него хоть чашку кофе перед уходом выпросить. Шкет прочистил вязкость в горле и повернулся, ожидая, что тросы вот-вот истают навеки, а он (навеки?) останется бродить по вонючей набережной, которая умудряется никогда не выходить к воде.
Этот широкий проспект должен привести к мосту.
Два квартала Шкет по проспекту обходил темное здание государственного вида. А дальше, за выкрутасами восьмерок и клеверных листов, дорога катилась между тросами над рекой.
Видно только до начала второго пролета. Марево в складках и щупальцах сужало поле зрения. Туманным рассветам положено быть промозглыми. Этот был грязно-сух, чем-то щекотал руки и кожу ниже шеи, и щекотка была лишь на вздох холоднее температуры тела. Шкет отошел к обочине, а в мыслях: машин-то нет, хоть по центру бегай. Вдруг громко расхохотался (сглотнув ночную мокроту) и помчался, размахивая руками и вопя.
Город глотал звук, не откликался эхом.
Спустя тридцать ярдов Шкет устал и дальше потрусил, тяжело дыша в густой сухости. Может, все эти дороги тянутся бесконечно, рассуждал он, а мост висит себе и висит. Да ешкин кот, я всего десять минут иду. Он поднырнул под несколько эстакад. Снова кинулся бегом и по дуге вывернул к настоящему началу моста.
Дорожная разметка между тросами – дюжиной клиньев в перспективе, их общую вершину отъел туман. Не торопясь, дивясь, он зашагал к незримому берегу. Один раз подошел к перилам и сквозь дым вгляделся в воду. Посмотрел вверх сквозь перекладины и тросы, мимо мостков, что тянулись к башне опоры. Что я тут делаю? – подумал он и опять посмотрел в туман.
Машина полминуты петляла в тоннелях, и двигатель урчал все громче. Буро-малиновая, тупоносая и двадцать лет как с конвейера, она вымахнула на армированный асфальт; когда проурчала мимо, человек на заднем сиденье обернулся, улыбнулся, помахал.
– Эй! – крикнул Шкет и помахал ему вслед.
Машина не замедлила ход. Но человек за задним стеклом снова взмахнул рукой.
– Мистер Новик! – Шкет пробежал шесть шагов и закричал: – До свиданья! До свиданья, мистер Новик!
Машина уменьшалась меж решетками тросов, уперлась в дымную завесу и утопла в ней, как грузило в раздерганной вате. Спустя миг – слишком быстро, по воспоминаниям Шкета о переходе через мост пешком, – урчание мотора стихло вовсе.
А это что за звук? Далеко-далеко поднялся ураган, подумал Шкет. Но это лишь воздух ринулся в каверну его рта. До свиданья, мистер Эрнст Новик, и прибавил так же добродушно: Вы – паленый «Гинденбург», пустозвонный «Наутилус», трус до мозга всех плюсневых костей. Вас это, конечно, смутит до смерти и до смешного, но надеюсь, мы еще встретимся. Вы мне нравитесь, лицемерный вы старый пидор; вероятно, в глубине всего и я нравлюсь вам. Шкет оглянулся на город в саване, словно запекшийся под пеленой дыма, – улицы понатыканы вслепую, цвета перламутровы и пастельны; какие гигантские расстояния сокрыты в суженном поле зрения.
Я бы мог покинуть этот смутный, смутный город…
Но, стараясь не расплескать свой гумор, он свернул назад к тоннелю. Временами лицо кривило гротеском. Где в этом городе центр? – гадал он и шагал – левую ногу чуточку свело, – а дома вновь поднимались навстречу, готовясь его принять.
Освободившись от имени и цели, что я получаю? Мне даны логика и смех, но нет доверия ни глазам моим, ни рукам. Сумрачный город, город без времени, щедрый сапрофитный город; настало утро, и я скучаю по ясной ночи. Реальность? К ней я близко подобрался лишь однажды – когда безлунной ночью в пустыне Нью-Мексико задрал лицо к остриям звезд в этой священной, освещенной тьме. День? Там он прекрасен, это правда, застывает в многослойном пейзаже краснотой, латунью и синевой, но кривится, как само расстояние, и все реальное сокрыто бледным преломлением.
Дома, костистые и загроможденные резьбой, на разной высоте каменно шелушащиеся: окно, притолока, подоконник и карниз складываются узором в десятке плоскостей. Оседающие клубы задевали их, замахивались на пылинки, которые им не хватало плотности сдвинуть, растекались по тротуару и распадались медленными взрывами, что видны за два квартала – а как дойдешь, уже исчезли.
Мне одиноко, подумал он, а прочее терпимо. И задумался, почему одиночество у него – почти всегда сексуальное переживание. Он сошел с тротуара и зашагал вдоль неровной колонны старых машин – все, что припарковано в этом квартале, не новее 1968-го, – а в мыслях: ужасно то, что в этом вневременном городе, в этом беспространственном заповеднике, где любой упадок возможен, эти сомкнутые стены, увитые кружевом пожарных лестниц, ворот и бойниц, слишком непрочны, его не удержат, и от меня, подвижной точки, он словно растекается потоками и струйками по всему нестойкому стволу. На миг ему представилось, что эти стены стоят на штырях и управляются подземными машинами: когда он прошел, они могут внезапно развернуться, разойтись на этом углу, сойтись на том, точно в исполинском лабиринте – неизменно переменчивом, а посему непознаваемом…
Когда на улицу выбежал грузный человек, Шкет первым делом узнал тускло-зеленую шерстяную рубаху без воротника. Человек выскочил из переулка, затопотал по тротуару, увидел Шкета и свернул к нему. Один из вчерашних белых прихожан церкви.
Мясистое лицо, красное и усеянное каплями пота, тряслось над ходящими туда-сюда кулаками. Макушка под желтой дымкой шла пятнами; волосы на лбу лежали латунным ломом.
Шкет вдруг начал пятиться.
– Эй, полегче…
– Ты!.. – Человек бросился на него. Пальцы его запутались в Шкетовых цепочках, потянули. – Ты этот, который… – Разобрав мексиканский акцент, Шкет обыскал израненную память. – Когда я был… ты не… нет? Ты, пожалуйста… не надо… – пропыхтел человек сквозь мокрые губы. Глаза у него были кроваво-коралловые. – Ой, пожалуйста, а ты не… ты же был внутри, да? Я… это, если будешь так дурить, они… – Губы его сжались; он перевел взгляд на дальний тротуар, потом обратно. – Ты… А, Шкет! – И выдернул руку из путаницы звеньев, а Шкет между тем думал: нет, он сказал не «Шкет», он, наверно, сказал «шкет» или даже «нет». Человек тряс головой. – Нет, ты же будешь… Эй, не надо так…
– Слушайте, – сказал Шкет, пытаясь ухватить его за локоть. – Вам чем-то помочь? Давайте я…
Человек шарахнулся, чуть не упал, кинулся бежать.
Шкет сделал два шага следом, остановился.
Блондинистый мексиканец споткнулся о дальний бордюр, упал на колено, вскочил и нырнул в переулок.
В голове у Шкета крутился мексиканский голос из коридора за дверью Ричардсов; разные обмолвки Тринадцати; амфетаминовый психоз? А затем мысль, прозрачная и всепобеждающая:
Он… псих!
Что-то просыпалось по животу, щекочась, точно колонна насекомых. На миг почудилось, что это мурашки узнавания; и настоящие мурашки в самом деле прибыли миг спустя.
Но оптическая цепь разъединилась – наверно, мексиканец порвал – и упала на ремень.
Шкет подобрал оторванный конец, нашел другой, повисший поперек груди, – разорвалась она между линзой и призмой – и стянул вместе тонкую медь. На одном конце болталось крохотное искореженное звено. Толстенными тупыми пальцами, что под мозолями почти онемели, он попытался замкнуть цепочку. Стоял посреди улицы, сцеплял, выкручивал, то затаивал дыхание, то внезапно исторгал, бормоча «Ёпта…» или «Бля…». Под мышками было скользко от сосредоточенного пота. Пятки – одна на кожаной подошве, другая на тротуаре – обжигал разный жар. Подбородок прочно уперся в шею; Шкет щурился в свете зари, разок повернулся, чтобы его бесформенная тень соскользнула с неловких коротких пальцев. Чинил цепочку добрых десять минут.
И все равно было видно, какое звено разогнулось.
Когда закончил, навалилась ужасная тоска.
V
Порождения Света и Тьмы[31]
1
Он шел несколько минут, несколько раз свернул, несколько судорог в шее и спине отпустили (теперь удавалось думать словами, не проецируя истерические картины на экраны всех пяти чувств), и тогда он помочился посреди улицы, надеясь, что появится прохожий, и пошел дальше с полурасстегнутой ширинкой, сунув пальцы под ремень, и спросил себя: ну видишь ты временами красные глаза – и что теперь, ну? А вот что: если мерещится это, как мне утверждать, что реально все прочее? Может, половины тех, кого я вижу, тут и нет вообще – вот этого мужика, что сейчас подбегал, например? Что он забыл в моем мире? Какой-то осколок Мексики, воссозданный из дыма и переутомления? Откуда мне знать, что предо мною не разверзается бездна, которая в глюках видится мне ровным бетоном? (Устье моста… когда я впервые с него сошел, было разбито, завалено… бетоном?..) Все списать на грезы? Я это бросил лет в семнадцать-восемнадцать. Пять дней!
Я снова сошел с ума, подумал он. Навернулись слезы. Перехватило горло, он сглотнул. Не хочу. Я устал, я устал, и у меня стояк, я так устал, что ничего уже не понимаю, в половине случаев мозги не работают, как ни стараюсь. Охота пить. Голова забита капком – никаким кофе не промыть. И все равно кофе не помешал бы. Куда я иду, что я делаю, зачем шарахаюсь по этому дымящемуся погосту? Не в боли дело, нет; а в том, что боль не унимается.
Он постарался расслабить все мускулы и бесцельно шагнул с тротуара в водосточный желоб, и во рту было все суше, и суше, и суше. Что ж, подумал он, раз больно – значит больно. Это всего лишь боль. Ладно (он глянул на расплывчатые крыши над троллейбусными проводами), я выбрал, я здесь.
Набрести на монастырь? Да, сейчас, где он там есть и что. Стены и белые строения? Слоги – выбормотать весь смысл прочь? По дороге ему не попадалось ничего и отдаленно похожего. Улицы усеяны отбросами – многомесячной давности, без влаги и запаха: побледневшим и крошащимся говном, окостеневшей фруктовой кожурой, старыми газетами, некогда промокшими, а ныне высохшими до хруста.
Он потыкал складки сознания, поискал печаль; кристалл рассеялся меловой крупкой.
…она выглядит? – подумал он и устал так, что не хватило сил паниковать. Ее имя – как ее звали?
Ланья; и он увидел ее короткие волосы, ее зеленые глаза, и ее не было рядом.
Одна уличная вывеска замарана грязью и царапинами; другая – пустая рамка. Он свернул в переулок на ритмичный стук; несколько секунд не понимал, что тут произошло, – шеренга древесных стволов на узком тротуаре, каждый за железной оградкой, сгорели до обугленных кольев. Недоумевая, Шкет зашагал по улочке, где не разминулись бы две машины.
На крыле покосившегося авто, верхом на разбитой фаре сидел Денни и двумя пальцами барабанил по гнутому краю крыла. Шкет направился к нему, прикидывая, когда заговорить…
– Эй, привет! – Удивление Денни обернулось радостью. – Ты что тут делаешь? – Грохнул всеми костяшками разом и перестал. – Чего делаешь, а?
– Да гуляю. Ищу, кто мне отсосет. Не знаю. Только никого нет.
– Чё? – Денни озадачился, а потом – к удивлению Шкета – смутился. Трижды щелкнул пальцем по хрому и поднял голову, поджав губы. – В парке, ближе к центру, пидоров как грязи, и днем и ночью. Где тропинки, знаешь?
– Нет.
– Короче, их там полно. – Денни опять щелкнул пальцем. – Если ты всю ночь шастаешь, значит не сильно-то искал.
– Я ночевал у одного мужика, – пояснил Шкет. – Думал, он мне отсосет, но к нему кто-то пришел, и меня выперли. А ты что тут делаешь в такую рань?
Денни кивнул на некрашеный дом:
– Живу теперь там. – За грязным оконным стеклом, пришпиленный латунным основанием абажура к подставке, лыбился латунный лев. Абажур исчез. В патроне – отломанный ламповый цоколь.
На другой стороне улицы в окне едва ли чище колыхнулась белая занавеска. Два черных лица, притиснувшись друг к другу, смотрели, пока Шкет не уставился на них в упор. Занавеска упала.
– Тебе отсосать? Пошли. – Денни, сунув три пальца под край крыла, смотрел долу. – Я тебе отсосу.
– Чего?
Денни не шевельнулся, ни слова больше не сказал, и Шкет засмеялся:
– Эй… – Он шагнул на тротуар, ударил себя по бедрам, передразнивая барабанную дробь Денни, снова сошел на мостовую. – Это ты так шутишь?..
Денни поднял голову:
– Нет.
– А вот представь, что я тебя поймаю на слове… – сказал Шкет, стараясь все обратить в шутку; ан нет, не шутка. Поэтому он сказал: – Ты хочешь?.. – То, что разъяснило расплывчатое переворотом с ног на голову, перевернулось.