Дальгрен
Часть 57 из 208 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Они шли дальше. Песня, вырезанная в памяти, в памяти же покрывала филигранью безмолвные настоящие деревья. В прорехах между ними небо, потемневшее до оттенка, который можно было счесть синевой, покрывали хлопья листьев.
Даже в смущении он был счастлив.
На поляне коммуны Милли подле Джомми у очага обернулась, увидела их и подбежала.
– Ланья, Шкедт… – И затем Ланье: – Ты ему сказала?
Ланья ответила:
– Нет. Не сказала, но…
– Ой, Шкедт, боюсь… – Милли перевела дух; бегала она больше, чем к ним от очага. – Боюсь, я почти всю дорогу обратно за вами обоими шпионила. – Она рассмеялась. – Понимаешь, мы решили, что я спрячусь за кустами и подслушаю Ланью с Джорджем…
– А? – откликнулся на это Шкедт.
Ланья сказала:
– Он все же не так плох…
– Шкедт? – переспросила Милли. – А – в смысле Джордж! Да нет, конечно… – И снова Шкедту: – Я хотела выйти к Ланье на тропе возле Погодной башни… – Не монастырь, значит; но Шкедт и сам уже, в общем, сделал вывод, что едва ли там мог быть монастырь. – А потом увидела, как ты выскочил на лестницу за тридцать секунд до меня!
Он сказал Ланье:
– То есть ты ждала?.. – А затем полдюжины вопросов в голове уполовинились, когда вмешалась Милли:
– Я не могла подойти близко и не все слышала, что вы говорили. А то бы я слишком шумела. Я срезала и опять выходила на тропу, она же петляет. Ой, Ланья, какая красивая песня! Вот правда, тебе надо другим людям поиграть. Видишь, ты же можешь доиграть до конца. Я же говорила. И ты знала, что слушаю я, и ты доиграла. И пусть люди тебя не смущают… Шкедт? – Милли нахмурилась. – Ты такой растерянный, Шкедт! – И внезапно она его обняла; рыжая шевелюра сухо погладила его по лицу. Он чуть не споткнулся. – Ну правда, извини! – Она отпустила его и положила руку Ланье на плечо. – Я не нарочно шпионила. Но ты же знала, что я там… – И взглянула на Ланью умоляюще: – Я просто не удержалась! – И засмеялась.
Он заморгал; он улыбнулся.
– …да ничего.
Вернулось воспоминание о мелодии; значит, он подслушал не одинокое интимное мгновение – оно предназначалось подруге. Отсюда и красота? Ланья тоже смеялась.
Так что он подхватил их смех.
Джомми гремел черпаком по котлу на очаге.
– Алло! Суп готов! Налетайте!
Со всей поляны к огню сбрелись две дюжины людей с походными котелками и мисками, с горшками и жестяными кружками.
– Пошли поедим, – сказала Ланья.
– Да-да, и ты тоже, Шкедт! – поддержала Милли. – Пошли.
Следом за девушками он направился к толпе. Худой рыжеволосый негр с золотыми коронками выдал ему помятую эмалированную суповую тарелку.
– У меня две, чувак. Бери.
Но когда он подобрался к очагу за своей порцией из черпака, на раздаче стоял не Джомми, а Джон (в жилете-размахайке и пылающих очках). Небо почти совсем потемнело. Огонь заливал медью волосы Милли, но, шагая за ней и ведя Ланью сквозь толпу, балансируя своей миской, он так и не различил у Милли на голой ноге ту царапину.
* * *
Сумерки сгустились быстро – и задержались, не подпуская тьму. Вдвоем они сидели на скомканных одеялах в Ее Жилище. Он щурился сквозь листья внахлест, а небо сыпало сверху мелкие притирания, шершавые и прохладные.
– Еще день поработаю у Ричардсов и перевезу их окончательно.
– Ты… ну, у тебя теперь есть имя. И работа. Счастлив?
– Ёпта… – Улегшись навзничь, он потянулся и спиной ощутил прутики, складки, камешки и бусины обвившей его цепи. – Я еще даже не решил, как оно пишется. И мне пока ничего не заплатили, кроме первой пятерки.
– Если они тебе не платят, – она тоже растянулась на одеяле, – зачем ты туда ходишь?
Он пожал плечами:
– Может, они понимают, что, если мне уплатить, я больше не приду. – И пожал плечами снова: – Не важно. Я мадам Браун уже объяснял: я просто наблюдатель. За ними занятно наблюдать. – А в мыслях: однажды я умру. Глянул на нее: – Знаешь, я боюсь умереть. Ужасно.
– Хм?
– Правда. Иногда иду куда-нибудь и думаю: а вдруг у меня сердце остановится? И нащупываю его – проверяю, стучит ли. Занятно, потому что, если я лежу, вот-вот засну, и слышу, как оно стучит, надо переворачиваться, а то страшно…
– …что оно остановится, а ты услышишь? – спросила она.
– Ага.
– Со мной тоже иногда бывает. В пятнадцать в пансионе я долго сидела на краю крыши центрального корпуса и думала покончить с собой.
– Наложить на себя руки я никогда не хотел, – сказал он. – Никогда в жизни. Порой казалось, что вот-вот, – у меня случались дикие порывы, с крыши спрыгнуть, под поезд броситься, просто проверить, каково это – умереть. Но я никогда не считал, что жизнь не стоит жизни или что бывают такие ситуации, которые нельзя пересидеть – это если нельзя встать и уйти. Наложить на себя руки я не хочу, но это не мешает мне думать о смерти. А вот с тобой так бывало? Идешь по улице, или в комнате сидишь, или в листве лежишь, или даже с людьми болтаешь, и вдруг мысль – и она прошивает тебя насквозь, как будто кристалл растет или распускается бутон в замедленной съемке: «Я умру». Где-то, когда-то я стану умирать, а спустя пять секунд буду мертв. И если эта мысль приходит, она такая… – от его резкого хлопка Ланья подпрыгнула, – шарах! И ты понимаешь, постигаешь свою смерть, целую секунду, три секунды, может, пять или десять… а потом мысль уходит, и помнишь только пробормотанные слова, «однажды я умру» например, а слова – уже не мысль, слова – лишь ее пепел.
– Да… да, со мной бывало.
– В общем, я думаю, все дома, и мосты, и самолеты, и книги, и симфонии, и картины, и космические корабли, и подводные лодки, и… и стихи – они все нужны, просто чтобы отвлекать людей и такого не случилось… опять. – После паузы он сказал: – Джордж Харрисон…
Она сказала:
– Джун Ричардс… – и глянула на него. Он не ответил, и она продолжила: – У меня в голове такая картинка: мы вечером идем в бар, и ты говоришь: «Эй, чувак, пошли. Хочу тебя кое с кем познакомить», – а Джордж такой: «Запросто!» – он, наверно, так бы и сказал; он знает, до чего мал мир, где он играет луну, – и ты ведешь его, всю его громадную, черную, прекрасную личность ты ведешь к этой розовой кирпичной многоэтажке, где все окна побиты, и находишь мисс Чокнутую-милоту-и-свет, и говоришь: «Эй, девушк, я тебе тут привел Его Полуночную Темность во плоти. Джун, познакомься, это Джордж. Джордж, познакомься, это Джун». Интересно, о чем они будут говорить на ее территории?
Он усмехнулся:
– Вот уж не знаю. Он даже может сказать спасибо. Она же все-таки создала его нынешнего. – Он поморгал, глядя в листву. – Завораживает, как устроена жизнь; все переплетено – цвета, формы, пруды с листьями, отражения в окнах, солнечный свет, когда светит солнце, облачный свет, когда облачно; а теперь я оказался там, где, если в полночь разойдется дым и взойдут луна с Джорджем, я увижу две тени вместо одной. – Он закинул руки за голову, потянулся на одеяле. Что-то задел – а именно орхидею, которая покатилась по тетрадной обложке.
– У меня, помню, в художественной школе, – сказала она, – был учитель, так он говорил, что только в такие дни, как здесь, познаешь истинные цвета. Весь город, вся Беллона вечно смотрит окнами на север.
– Ммм, – сказал он.
Что же во мне не желает уйти, подслушивает мои разговоры? Я лежу застылый в застылом круге. Оно наблюдает за мной с антиподных точек, мудрое и бесполое. Мы лежим в застылом городе, предчувствуя ветер. Оно ходит кругами, лишь положеньем своим намекая, что знает больше, нежели я бы хотел. То слишком мужественно водит рукой пред исступленным пейзажем. То замирает женственно перед кровью с костьми. Столкнувшись с любовью, в смятении мямлит. Бубня склоняет тупую голову пред несправедливостью, гневом, своим подобьем – невежеством. И все же я верю, что, получив достойный пинок, оно обернется, окликнет меня герметичным слогом, что я бросил на скалах изуродованной сознательности, на равнинах обугленного сознания, на входе в этот ганглионарный город. И голову я подыму.
– Ты… – вдруг произнес он. Настала тьма. – Ты счастлива? Вот так жить?
– Я? – Она испустила долгий выдох. – Как тебе сказать… до приезда сюда я преподавала английский кантонским детишкам, которые только приехали в нью-йоркский Чайнатаун. А до того рулила порнографической книжной лавкой на Сорок второй улице. А до того, довольно долго, самоучкой диск-жокеила на WBAI-FM в Нью-Йорке, а до того оттрубила на такой же станции KPFA в Беркли. Миленький, мне здесь так скучно, что, по-моему, с самого приезда меня от некоего сногсшибательного акта насилия отделяют жалкие три минуты. – И она рывком перекатилась к нему в темноте.
* * *
– Побегу. – Щелк. Взлетел узел галстука.
– Эй, мистер Ричардс? – Шкедт отставил чашку.
– Да, Шкедт? – Мистер Ричардс обернулся уже в дверях. – Вы чего хотели?
Бобби ложкой черпал засахаренные хлопья. Без молока. Джун пальцем водила по колонке в «Вестях» от пятницы, 24 октября 1985 года. Номеру уже несколько недель.
– Я хотел спросить про деньги.
– Вам еще нужно? Я принесу вечером.
– Я хотел спросить, сколько я получу.
– Хм? А. Ну, это нам надо разобраться. Вы считали, по сколько часов в день работали?
– Более или менее, – ответил Шкедт. – Мадам Браун сказала, что вы платите пять баксов в час.
Мистер Ричардс взялся за дверную ручку.
– Дороговато. – И он задумчиво покачал головой.
– Вы же ей так сказали?
Ручка повернулась.
– Давайте лучше вечером поговорим. – И дверь затворила его улыбку.
Шкедт снова повернулся к миссис Ричардс.
Та пила кофе, шныряя глазами поверх фарфорового ободка.
– Вы ей так сказали, да?
– Пять долларов в час – деньги немаленькие. Для неквалифицированного труда. – Чашка опустилась к подбородку.
Даже в смущении он был счастлив.
На поляне коммуны Милли подле Джомми у очага обернулась, увидела их и подбежала.
– Ланья, Шкедт… – И затем Ланье: – Ты ему сказала?
Ланья ответила:
– Нет. Не сказала, но…
– Ой, Шкедт, боюсь… – Милли перевела дух; бегала она больше, чем к ним от очага. – Боюсь, я почти всю дорогу обратно за вами обоими шпионила. – Она рассмеялась. – Понимаешь, мы решили, что я спрячусь за кустами и подслушаю Ланью с Джорджем…
– А? – откликнулся на это Шкедт.
Ланья сказала:
– Он все же не так плох…
– Шкедт? – переспросила Милли. – А – в смысле Джордж! Да нет, конечно… – И снова Шкедту: – Я хотела выйти к Ланье на тропе возле Погодной башни… – Не монастырь, значит; но Шкедт и сам уже, в общем, сделал вывод, что едва ли там мог быть монастырь. – А потом увидела, как ты выскочил на лестницу за тридцать секунд до меня!
Он сказал Ланье:
– То есть ты ждала?.. – А затем полдюжины вопросов в голове уполовинились, когда вмешалась Милли:
– Я не могла подойти близко и не все слышала, что вы говорили. А то бы я слишком шумела. Я срезала и опять выходила на тропу, она же петляет. Ой, Ланья, какая красивая песня! Вот правда, тебе надо другим людям поиграть. Видишь, ты же можешь доиграть до конца. Я же говорила. И ты знала, что слушаю я, и ты доиграла. И пусть люди тебя не смущают… Шкедт? – Милли нахмурилась. – Ты такой растерянный, Шкедт! – И внезапно она его обняла; рыжая шевелюра сухо погладила его по лицу. Он чуть не споткнулся. – Ну правда, извини! – Она отпустила его и положила руку Ланье на плечо. – Я не нарочно шпионила. Но ты же знала, что я там… – И взглянула на Ланью умоляюще: – Я просто не удержалась! – И засмеялась.
Он заморгал; он улыбнулся.
– …да ничего.
Вернулось воспоминание о мелодии; значит, он подслушал не одинокое интимное мгновение – оно предназначалось подруге. Отсюда и красота? Ланья тоже смеялась.
Так что он подхватил их смех.
Джомми гремел черпаком по котлу на очаге.
– Алло! Суп готов! Налетайте!
Со всей поляны к огню сбрелись две дюжины людей с походными котелками и мисками, с горшками и жестяными кружками.
– Пошли поедим, – сказала Ланья.
– Да-да, и ты тоже, Шкедт! – поддержала Милли. – Пошли.
Следом за девушками он направился к толпе. Худой рыжеволосый негр с золотыми коронками выдал ему помятую эмалированную суповую тарелку.
– У меня две, чувак. Бери.
Но когда он подобрался к очагу за своей порцией из черпака, на раздаче стоял не Джомми, а Джон (в жилете-размахайке и пылающих очках). Небо почти совсем потемнело. Огонь заливал медью волосы Милли, но, шагая за ней и ведя Ланью сквозь толпу, балансируя своей миской, он так и не различил у Милли на голой ноге ту царапину.
* * *
Сумерки сгустились быстро – и задержались, не подпуская тьму. Вдвоем они сидели на скомканных одеялах в Ее Жилище. Он щурился сквозь листья внахлест, а небо сыпало сверху мелкие притирания, шершавые и прохладные.
– Еще день поработаю у Ричардсов и перевезу их окончательно.
– Ты… ну, у тебя теперь есть имя. И работа. Счастлив?
– Ёпта… – Улегшись навзничь, он потянулся и спиной ощутил прутики, складки, камешки и бусины обвившей его цепи. – Я еще даже не решил, как оно пишется. И мне пока ничего не заплатили, кроме первой пятерки.
– Если они тебе не платят, – она тоже растянулась на одеяле, – зачем ты туда ходишь?
Он пожал плечами:
– Может, они понимают, что, если мне уплатить, я больше не приду. – И пожал плечами снова: – Не важно. Я мадам Браун уже объяснял: я просто наблюдатель. За ними занятно наблюдать. – А в мыслях: однажды я умру. Глянул на нее: – Знаешь, я боюсь умереть. Ужасно.
– Хм?
– Правда. Иногда иду куда-нибудь и думаю: а вдруг у меня сердце остановится? И нащупываю его – проверяю, стучит ли. Занятно, потому что, если я лежу, вот-вот засну, и слышу, как оно стучит, надо переворачиваться, а то страшно…
– …что оно остановится, а ты услышишь? – спросила она.
– Ага.
– Со мной тоже иногда бывает. В пятнадцать в пансионе я долго сидела на краю крыши центрального корпуса и думала покончить с собой.
– Наложить на себя руки я никогда не хотел, – сказал он. – Никогда в жизни. Порой казалось, что вот-вот, – у меня случались дикие порывы, с крыши спрыгнуть, под поезд броситься, просто проверить, каково это – умереть. Но я никогда не считал, что жизнь не стоит жизни или что бывают такие ситуации, которые нельзя пересидеть – это если нельзя встать и уйти. Наложить на себя руки я не хочу, но это не мешает мне думать о смерти. А вот с тобой так бывало? Идешь по улице, или в комнате сидишь, или в листве лежишь, или даже с людьми болтаешь, и вдруг мысль – и она прошивает тебя насквозь, как будто кристалл растет или распускается бутон в замедленной съемке: «Я умру». Где-то, когда-то я стану умирать, а спустя пять секунд буду мертв. И если эта мысль приходит, она такая… – от его резкого хлопка Ланья подпрыгнула, – шарах! И ты понимаешь, постигаешь свою смерть, целую секунду, три секунды, может, пять или десять… а потом мысль уходит, и помнишь только пробормотанные слова, «однажды я умру» например, а слова – уже не мысль, слова – лишь ее пепел.
– Да… да, со мной бывало.
– В общем, я думаю, все дома, и мосты, и самолеты, и книги, и симфонии, и картины, и космические корабли, и подводные лодки, и… и стихи – они все нужны, просто чтобы отвлекать людей и такого не случилось… опять. – После паузы он сказал: – Джордж Харрисон…
Она сказала:
– Джун Ричардс… – и глянула на него. Он не ответил, и она продолжила: – У меня в голове такая картинка: мы вечером идем в бар, и ты говоришь: «Эй, чувак, пошли. Хочу тебя кое с кем познакомить», – а Джордж такой: «Запросто!» – он, наверно, так бы и сказал; он знает, до чего мал мир, где он играет луну, – и ты ведешь его, всю его громадную, черную, прекрасную личность ты ведешь к этой розовой кирпичной многоэтажке, где все окна побиты, и находишь мисс Чокнутую-милоту-и-свет, и говоришь: «Эй, девушк, я тебе тут привел Его Полуночную Темность во плоти. Джун, познакомься, это Джордж. Джордж, познакомься, это Джун». Интересно, о чем они будут говорить на ее территории?
Он усмехнулся:
– Вот уж не знаю. Он даже может сказать спасибо. Она же все-таки создала его нынешнего. – Он поморгал, глядя в листву. – Завораживает, как устроена жизнь; все переплетено – цвета, формы, пруды с листьями, отражения в окнах, солнечный свет, когда светит солнце, облачный свет, когда облачно; а теперь я оказался там, где, если в полночь разойдется дым и взойдут луна с Джорджем, я увижу две тени вместо одной. – Он закинул руки за голову, потянулся на одеяле. Что-то задел – а именно орхидею, которая покатилась по тетрадной обложке.
– У меня, помню, в художественной школе, – сказала она, – был учитель, так он говорил, что только в такие дни, как здесь, познаешь истинные цвета. Весь город, вся Беллона вечно смотрит окнами на север.
– Ммм, – сказал он.
Что же во мне не желает уйти, подслушивает мои разговоры? Я лежу застылый в застылом круге. Оно наблюдает за мной с антиподных точек, мудрое и бесполое. Мы лежим в застылом городе, предчувствуя ветер. Оно ходит кругами, лишь положеньем своим намекая, что знает больше, нежели я бы хотел. То слишком мужественно водит рукой пред исступленным пейзажем. То замирает женственно перед кровью с костьми. Столкнувшись с любовью, в смятении мямлит. Бубня склоняет тупую голову пред несправедливостью, гневом, своим подобьем – невежеством. И все же я верю, что, получив достойный пинок, оно обернется, окликнет меня герметичным слогом, что я бросил на скалах изуродованной сознательности, на равнинах обугленного сознания, на входе в этот ганглионарный город. И голову я подыму.
– Ты… – вдруг произнес он. Настала тьма. – Ты счастлива? Вот так жить?
– Я? – Она испустила долгий выдох. – Как тебе сказать… до приезда сюда я преподавала английский кантонским детишкам, которые только приехали в нью-йоркский Чайнатаун. А до того рулила порнографической книжной лавкой на Сорок второй улице. А до того, довольно долго, самоучкой диск-жокеила на WBAI-FM в Нью-Йорке, а до того оттрубила на такой же станции KPFA в Беркли. Миленький, мне здесь так скучно, что, по-моему, с самого приезда меня от некоего сногсшибательного акта насилия отделяют жалкие три минуты. – И она рывком перекатилась к нему в темноте.
* * *
– Побегу. – Щелк. Взлетел узел галстука.
– Эй, мистер Ричардс? – Шкедт отставил чашку.
– Да, Шкедт? – Мистер Ричардс обернулся уже в дверях. – Вы чего хотели?
Бобби ложкой черпал засахаренные хлопья. Без молока. Джун пальцем водила по колонке в «Вестях» от пятницы, 24 октября 1985 года. Номеру уже несколько недель.
– Я хотел спросить про деньги.
– Вам еще нужно? Я принесу вечером.
– Я хотел спросить, сколько я получу.
– Хм? А. Ну, это нам надо разобраться. Вы считали, по сколько часов в день работали?
– Более или менее, – ответил Шкедт. – Мадам Браун сказала, что вы платите пять баксов в час.
Мистер Ричардс взялся за дверную ручку.
– Дороговато. – И он задумчиво покачал головой.
– Вы же ей так сказали?
Ручка повернулась.
– Давайте лучше вечером поговорим. – И дверь затворила его улыбку.
Шкедт снова повернулся к миссис Ричардс.
Та пила кофе, шныряя глазами поверх фарфорового ободка.
– Вы ей так сказали, да?
– Пять долларов в час – деньги немаленькие. Для неквалифицированного труда. – Чашка опустилась к подбородку.