Чернобыльская молитва
Часть 22 из 24 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком. Это уже не обман, это война с невинными…
Вдоль Припяти… Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются, загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу детей… Подхожу и начинаю объяснять… Удивление… Недоумение: «А почему радио и телевидение об этом молчат?» Сопровождающий… С нами обычно ездил кто-нибудь из местной власти, из райкома — таков порядок… Он молчит… Я могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек… Но я не знаю, какое из чувств победит, когда мы вернёмся? Донесёт или не донесёт? Каждый делал свой выбор… (Какое-то время молчит.)
Мы все ещё сталинская страна… И живёт сталинский человек…
Помню в Киеве… На вокзале… Составы один за одним увозят тысячи перепуганных детей. Мужчины и женщины плачут. Я впервые подумал: кому нужна такая физика? Такая наука? Если такая дорогая цена… Теперь известно… Написали… Какими ударными темпами строили чернобыльскую атомную станцию. Строили по-советски. Японцы такие объекты осваивают за двенадцать лет, а у нас за два-три года. Качество и надёжность особого объекта не отличались от постройки животноводческого комплекса. Птицефабрики!! Когда чего-то не хватало, плевали на проект и заменяли тем, что в это время находилось под рукой. Так крыша машинного зала была залита битумом. Его-то и тушили пожарники. А кто управлял атомной станцией? В руководстве — ни одного физика-ядерщика. Были энергетики, турбинщики, политработники, но ни одного специалиста. Ни одного физика…
Человек придумал технику, к которой ещё не готов. Не равен ей. Можно ли ребёнку в руки давать пистолет? Мы — безумные дети. Но это эмоции, я запрещаю себе эмоции…
На земле… В земле, в воде лежат радионуклиды, десятки радионуклидов. Нужны радиоэкологи… Но в Беларуси их не было, звали из Москвы. Когда-то в нашей Академии наук работала профессор Черкасова, она занималась проблемами малых доз, внутреннего облучения. За пять лет до Чернобыля её лабораторию упразднили — у нас не может быть никаких катастроф. О чем вы? Советские атомные станции — передовые и лучшие в мире. Какие малые дозы? Какое внутреннее облучение? Радиоактивные продукты питания… Лабораторию сократили, профессора отправили на пенсию. Она вахтёром где-то устроилась, подавала пальто…
И никто ни за что не ответил…
Через пять лет… Рак щитовидной железы у детей увеличился в тридцать раз. Установлен рост врождённых пороков развития, заболеваний почек, сердца, детского сахарного диабета…
Через десять лет… Продолжительность жизни беларусов сократилась до пятидесяти пяти - шестидесяти лет…
Я верю в историю… В суд истории… Чернобыль не кончился, он только начинается…"
Василий Борисович Нестеренко, бывший
директор Института ядерной энергетики
Академии наук Беларуси.
Монолог о жертвах и жрецах
"Человек встаёт рано утром… Начинает свой день…
И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов…
Что такое — Чернобыль?
Приезжаем в деревню… У нас маленький немецкий автобус (подарили нашему фонду), дети окружают нас: «Тётя! Дядя! Мы — чернобыльцы. Что вы привезли? Дайте нам что-нибудь. Дайте!!»
Вот он — Чернобыль…
По дороге в зону встречаем бабку в праздничной вышитой юбке, переднике, узелок за спиной.
— Куда, бабка? В гости?
— Иду в Марки… В свой двор…
А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идёт туда и день назад. Принесёт трехлитровую банку, которая два года висела у неё на заборе. Но она побывала на своём дворе…
Вот он — Чернобыль…
Что я помню с первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда… Чтобы рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут… У меня своя точка отсчёта. Я вспоминаю вроде бы другое… Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда был первый фейерверк в нашем Могилёве. После официального торжества люди не разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем… Ещё вернёмся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты — это не осмысление. Это — не философия. Не мировоззрение. У нас человек — или с ружьём, или с крестом. Через всю историю… А другого человека не было… Пока нет…
…Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили. Мама оправдывалась: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?» Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки… До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом… И он произошёл… Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом… Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти… Мы даже не заметим, как исчезнем…
А гражданская оборона — это такая игра, в которую играли взрослые дяди. Они отвечали за парады, за учения… Стоило это миллионы… Нас срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений — на военные учения. Называлась эта игра «На случай атомной войны». Мужчины — солдаты и пожарники, женщины — сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги, санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации — все это хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в безопасную зону… Воет сирена… Внимание! Война…
Присуждали кубки, знамёна. И был походный банкет. Мужчины пьют за нашу будущую победу! И, конечно, за женщин!
А недавно… Уже сейчас… Объявили в городе тревогу. Внимание! Гражданская оборона! Это было неделю назад… У людей — страх, но страх другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там — в Чернобыле? Неужели снова?
Восемьдесят шестой год… Кто мы? Какими нас застала эта технологическая версия конца света? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас был свой кружок. Мы жили отдельной жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг. Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету «Правда», но журнал «Огонёк» передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку. Читали Солженицына, Шаламова… Венечку Ерофеева… Ходили друг к другу в гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то живут актёры, кинозвезды… Вот я буду Катрин Денёв… Надену на себя дурацкую хламиду, закручу необычно волосы… Тоска по свободе… Тот, неведомый мир… Чужой мир… Как форма свободы… Но и это тоже была игра. Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то вступил в партию, пополз по карьерной лестнице. Никто не верил, что эту кремлёвскую стену можно проломить. Пробить. И она развалится… Что не при нашей жизни, так точно. Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем жить тут… В нашем иллюзорном мире…
Чернобыль… И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть власти волнуются… Это у них — Чернобыль… И это далеко. Даже на карту не посмотрели. Неинтересно. Нам уже не нужна была правда… Вот когда на бутылках с молоком появились этикетки: «Молоко для детей» и «Молоко для взрослых»… Вот тогда уже ого! Что-то приближается… Да, я не член партии, но все равно советский человек. Появился страх: «Что-то у редиски листья в этом году, как у свёклы?», но тут же вечером включишь телевизор: «Не поддавайтесь на провокации». И все сомнения рассеиваются… А первомайская демонстрация? Нас никто не заставлял на неё идти, меня, например, никто не обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было тревожно, хотелось, конечно, в стадо… Чувствовать локоть… Чтобы вместе со всеми. Хотелось кого-то ругать… Начальство… Правительство… Коммунистов… Теперь я думаю… Ищу-ищу обрыв… Где оборвалось? А обрыв в самом начале… Наша несвобода… Верх вольнодумства: «Можно есть редиску или нет?» Несвобода внутри нас…
Работала я инженером на заводе «Химволокно», и у нас там была группа немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут себя другие люди, другой народ… Из другого мира… Когда они узнали об аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, выдали дозиметры, контролировалась еда. Они слушали своё радио, они знали, как надо поступать. Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы и собрались уезжать. Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не способны обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему правительству… Президенту… Они дрались за своих жён, детей (они жили у нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти немцы, — истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах… На улицу лишний раз не выйдут… Потеха! Вот наши мужчины — это мужчины! Русские мужики! Отчаянные! Сражаются с реактором! Не дрожат за свою шкуру! Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах (мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на демонстрацию! И ветераны войны… Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже вид варварства — отсутствие страха за себя… Мы всегда говорим «мы», а не «я»: «мы продемонстрируем советский героизм», «мы покажем советский характер». Всему миру! Но это — я! Я не хочу умирать… Я боюсь…
Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»… Я не хочу умирать! Я боюсь… А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилёвом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Её вот-вот переселят… Вот-вот… Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» — день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются…
(Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса).
Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом…
Впереди нас ждёт понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделённых колючей проволокой: одно — сама зона, второе — все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники… Наш обычай… Люди идут сюда, как на кладбище… Мир после технологии… Время пошло назад… Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала — Афганистан, а затем — Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы… Мы любим Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни… Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить… Я поняла это недавно…
…В самой зоне… Там даже звуки другие… Заходишь в дом… Ощущение, как от спящей красавицы. Если ещё не разграблено: фотографии, утварь, мебель… Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их… А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны — нигилизм, отрицание, а с другой — фатализм. Властям не верят, учёным и врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей — таблички «Высокая радиация»… Поля пашутся… Тридцать кюри… Пятьдесят… Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью… Десять лет прошло! Кто же мы? Живём на заражённой земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона — это не бэры и кюри, микрорентгены. Это — народ. Наш народ… Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе… Опять чрезвычайщина… Распределение. Паёк. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой — скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод!
Чернобыль — уже история. Но это ещё и моя работа… И быт… Я езжу… Вижу… Была патриархальная белорусская деревня. Белорусская хатка. Без туалета и тёплой воды, но с иконой, деревянным колодцем, вышитыми рушниками, постилками. С гостеприимством. Зашли мы в одну такую хату попить воды, а хозяйка достаёт из старого куфра, старого, как она сама, рушник и протягивает мне: «Это тебе на память о моем дворе». Был лес, поле. Сохранялась община и осколки свободы: земля возле дома, усадьба, своя коровка. Из Чернобыля их стали переселять в «Европу» — в европейского типа посёлки. Можно построить дом — лучший, комфортный, но нельзя же построить на новом месте весь этот огромный мир, с которым они были связаны. Пуповиной! Колоссальный удар по психике человека. Разрыв традиций, всей вековой культуры. Когда к этим новым посёлкам подъезжаешь, они, как миражи на горизонте. Раскрашены. Голубые, синие, жёлто-красные. И названия у них — Майский, Солнечный. Европейские коттеджи гораздо более удобные, чем хатки. Это уже готовое будущее. Но в будущее нельзя спустить на парашюте… Людей превратили в эфиопов… Они сидят на земле и ждут, когда прилетит самолёт, прибудет автобус и привезут гуманитарную помощь. Нет, чтобы обрадоваться шансу: я вырвался из пекла, имею дом, чистую землю и должен спасать своих детей, у которых Чернобыль уже в крови, в генах. Ждут чуда… Ходят в церковь. Знаете, о чем просят Бога? О том же — о чуде… Нет, не о том, чтобы он дал им здоровье и силы что-то добиться самим. Привыкли просить… То у заграницы, то у неба…
Живут в этих коттеджах, как в вольерах. Они рушатся, рассыпаются. Живёт там несвободный человек. Обречённый. Он живёт в обиде и в страхе, гвоздя сам не забьёт. Хочет коммунизма. Ждёт… Зоне нужен коммунизм… На всех выборах там голосуют за твёрдую руку, тоскуют по сталинскому порядку, военному. Для них — это синоним справедливости. Там и живут по-военному: милицейские посты, люди в военной форме, пропускная система, пайки. Чиновники, распределяющие гуманитарную помощь. На коробках по-немецки, по-русски написано: «Нельзя обменивать. Нельзя продавать». Сплошь и рядом продаётся. В любом коммерческом киоске…
И снова как игра… Рекламное шоу… Я везу караван с гуманитарной помощью. Чужие люди… Иностранцы… Во имя Христа, во имя ещё чего-то едут к нам. А в лужах, в грязи, в фуфайках и ватниках стоит моё племя… В кирзовых сапогах… «Нам ничего не надо! Все равно разворуют!» — я встречаю в их глазах и такой текст. Но рядом тут же… Желание ухватить коробку, ящик, чего-то заграничного. Уже знаем, где какая бабка живёт… Как в заповеднике… И противное, безумное желание… Обида! Вдруг говорю: «А мы вам сейчас покажем! Найдём такое! Что вы и в Африке не встретите. Нигде в мире такого нет! Двести кюри — триста кюри…» Замечаю, как меняются и сами бабки, некоторые ну просто стали «кинозвезды». У них уже заучены монологи, и слеза пробивает в тех местах, где нужно. Когда приезжали первые иностранцы, они молчали, только плакали. Сейчас уже научились говорить. Может, детям жвачка, коробка одёжек лишняя перепадёт… Может… И это рядом с глубокой философией, с тем, что у них здесь свои отношения со смертью, со временем. И не покидают они своих хат, родных погостов не из-за немецкого шоколада… Жвачек…
Возвращаемся… Я показываю: «Какая красивая земля!» Солнце опустилось низко-низко. Осветило лес, поле. Нам на прощание. «Да, — отвечает кто-то из немецкой группы, говорящий по-русски, — красивая, но отравленная». У него в руках — дозиметр.
И я понимаю, что этот закат дорог только мне. Это — моя земля".
Наталья Арсеньевна Рослова,
председатель Могилевского женского
комитета «Дети Чернобыля»
Детский хор
Алёша Бельский — 9 лет, Аня Богуш — 10 лет, Наташа Дворецкая — 16 лет, Лена Жудро — 15 лет, Юра Жук — 15 лет, Оля Звонак — 10 лет, Снежана Зиневич — 16 лет, Ира Кудрячева — 14 лет, Юля Каско — 11 лет, Ваня Коваров — 12 лет, Вадим Красносолнышко — 9 лет, Вася Микулич — 15 лет, Антон Нашиванкин — 14 лет, Марат Татарцев — 16 лет, Юля Тараскина — 15 лет, Катя Шевчук — 14 лет, Борис Шкирманков — 16 лет.
"Я лежала в больнице…
Мне было так больно… Я просила маму: «Мамочка, я не могу терпеть. Лучше убей меня!»"
"Такая чёрная туча… Такой ливень…
Лужи стали жёлтые… Зеленые… Как будто в них налили краски… Говорили, что это пыльца от цветов… Мы не бегали по лужам, только смотрели на них. Бабушка закрывала нас в погребе. А сама становилась на колени и молилась. И нас учила: «Молитесь!! Это — конец света. Наказание божье за наши грехи». Братику было восемь лет, а мне шесть. Мы стали вспоминать свои грехи: он разбил банку с малиновым вареньем… А я не призналась маме, что зацепилась за забор и порвала новое платье… Спрятала в шкафу…
Мама часто надевает чёрное. Чёрный платок. На нашей улице все время кого-то хоронят… Плачут. Услышу музыку — бегу домой и молюсь, читаю «Отче наш».
Молюсь за маму и папу…"
"За нами приехали солдаты на машинах. Я подумал, что началась война…
У солдат на плечах висели настоящие автоматы. Они говорили непонятные слова: «дезактивация», «изотопы»… В дороге приснился сон: произошёл взрыв! А я живой! Нет дома, нет родителей, нет даже воробьёв и ворон. В ужасе просыпался, вскакивал… Раздвигал шторы… Смотрел в окно: нет ли в небе этого гриба кошмарного?
Помню, как солдат гонялся за кошкой… На кошке дозиметр работал, как автомат: щёлк, щёлк. За ней — мальчик и девочка… Это их кошка… Мальчик ничего, а девочка кричала: «Не отдам!!» Бегала и кричала: «Миленькая, удирай! Удирай, миленькая!»
А солдат — с большим целлофановым мешком…"
"В доме мы оставили, закрыли моего хомячка. Беленького. На два дня ему еды оставили.
А уехали насовсем…"
"Я впервые ехала в поезде…
Поезд был набит детьми. Маленькие ревут, выпачкались. Одна воспитательница на двадцать человек, а все плачут: «Мама! Где мама? Хочу домой!» Мне — десять лет, такие девочки, как я, помогали успокаивать маленьких. Женщины встречали нас на перронах и крестили поезд. Несли домашнее печенье, молоко, тёплую картошку…
Нас везли в Ленинградскую область. Там уже, когда подъезжали к станциям, люди крестились и смотрели издали. Боялись нашего поезда, на каждой станции его долго мыли. Когда на одной остановке мы выскочили из вагона и забежали в буфет, никого туда больше не впустили: «Тут чернобыльские дети едят мороженое». Буфетчица кому-то по телефону говорила: «Они уедут, мы помоем пол с хлоркой и прокипятим стаканы». Мы слышали…
Встречали нас врачи. Они были в противогазах и резиновых перчатках… Забрали у нас одежду, все вещи, даже конверты, карандаши и ручки, сложили в целлофановые пакеты и закопали в лесу.
Мы так напугались… Долго потом ждали, как начнём умирать…"