Чернобыльская молитва
Часть 13 из 24 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«От чернобыльцев рождаются дети, но вместо крови у них течёт неизвестная жёлтая жидкость. Есть учёные, которые доказывают: обезьяна потому стала такой умной, что в радиации жила. Дети, родившиеся через три-четыре поколения, все будут Эйнштейнами. Это космический эксперимент над нами…»
Анатолий Шиманский, журналист
Монолог о картезианской философии и о том, как ешь вместе с другим человеком заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно
"Я жил среди книг…. Двадцать лет читал лекции в университете…
Академический учёный…. Это человек, который выбрал себе любимое время в истории, и он там живёт. Занят этим полностью, погружён в своё пространство. В идеале… В идеале, конечно…. Потому что философия в то время у нас была марксистко-ленинская и темы для диссертаций предлагались: роль марксизма-ленинизма в развитии сельского хозяйства или в освоении целинных земель. Роль вождя мирового пролетариата… В общем, тут не до картезинских размышлений. Но мне повезло… Моя научная студенческая работа попала на конкурс в Москву, и оттуда позвонили: «Не трогайте этого парня. Пусть пишет.» А писал я о французском религиозном философе Мальбранше, взявшемся толковать Библию с позиции рационального разума. Восемнадцатый век — эпоха Просвещения. Вера в разум. В то, что мы способны объяснить мир. Как я сейчас понимаю… Мне повезло. Я не попал в зубодробильную машину… Бетономешалку… Чудо! Перед этим меня неоднократно предупреждали: для студенческой научной работы Мальбранш — это, может быть, и интересно. А вот для диссертации придётся подумать над темой. Это уже серьёзно. Мы, мол, оставляем вас с аспирантуре на кафедре марксистко-ленинской философии… А вы в прошлое эмигрируете… Сами понимаете…
Началась горбачевская перестройка… Время, которое мы долго ждали. Первое, что я заметил — сразу стали меняться лица людей, откуда-то вдруг появились другие лица. Люди даже по-другому стали ходить, что-то в пластике жизнь подкорректировала, они больше улыбались друг другу. Другая энергия чувствовалась во всем. Что-то… Да, что-то совершенно изменилось. Я и теперь удивлён, как быстро это произошло. И меня… Меня тоже выдернуло из картезианской жизни. Вместо философских книг я теперь читал свежие газеты и журналы, ждал с нетерпением каждый номер перестроечного «Огонька». По утрам выстраивались очереди возле киосков «Союзпечать», так никогда ни «до» ни «после» газет не читали. Так никогда им больше не верили. Шла лавина информации… Было опубликовано политическое завещание Ленина, которое полвека хранилось в спецархивах. На книжных прилавках появился Солженицын, за ним Шаламов… Бухарин… Ещё недавно за хранение этих книг арестовывали. Давали срок. Вернули из ссылки академика Сахарова. Впервые по телевизору показывали заседания Верховного Совета СССР. Вся страна, затаив дыхание, сидела у экранов… Мы говорили и говорили… Говорили вслух о том, о чем недавно ещё шептались на кухнях. Сколько поколений у нас проговорило на кухнях! Пропало там! Промечтало! Семьдесят с лишним лет … Всю советскую историю… Теперь все ходили на митинги. На демонстрации. Что-то подписывали, против чего-то голосовали. Я помню, как выступал по телевизору какой-то историк… Он принёс в студию карту сталинских лагерей… Вся Сибирь горела в красных флажках… Мы узнали правду о Куропатах… Шок! Онемение в обществе! Беларуские Куропаты — братская могила тридцать седьмого года. Там лежат вместе беларусы, русские, поляки, литовцы… Десятки тысяч… Энкавэдэшные рвы на два метра в глубину, людей клали в два-три слоя. Когда-то это место находилось далеко за Минском, а потом вошло в черту города. Стало городом. Трамваем можно доехать. В пятидесятые годы засадили его молодым леском, сосны подросли, и горожане, ни о чем не подозревая, устраивали там по выходным дням маёвки. Зимой катались на лыжах. Начались раскопки… Власть… Коммунистическая власть лгала. Изворачивалась. Ночью милиция засыпала вырытые могилы, а днём их опять раскапывали. Видел документальные кадры: ряды очищенных от земли черепов… И в каждом дырочка в затылке…
Конечно, мы жили с ощущением, что участвуем в революции… В новой истории…
Я не ушёл в сторону от нашей темы… Не волнуйтесь… Я хочу вспомнить, какими мы были, когда случился Чернобыль. Потому что в истории они останутся вместе — крушение социализма и чернобыльская катастрофа. Они совпали. Чернобыль уcкорил развал Советского Союза. Взорвал империю.
А из меня он сделал политика…
Четвёртого мая… На девятый день после аварии выступил Горбачёв, это, конечно, была трусость. Растерянность. Как в первые дни войны… В сорок первом… В газетах писали о вражеских происках и западной истерии. Об антисоветском ажиотаже и провокационных слухах, которые к нам засылают наши враги. Из-за бугра. Вспоминаю себя в те дни… Страха долго не было, почти месяц все находились в состоянии ожидания, вот-вот нам объявят: под руководством коммунистической партии наши учёные… наши героические пожарники и солдаты… в очередной раз покорили стихию. Одержали невиданную победу. Загнали космический огонь в пробирку. Страх появился не сразу, его долгое время мы в себя не впускали. Абсолютно точно… Да… Да! Как я сейчас понимаю… Он никак не мог соединиться в нашем сознании с мирным атомом. Со школьных учебников, из прочитанных книг… В наших представлениях картина мира выглядела следующим образом: военный атом — зловещий гриб до неба, как в Хиросиме и Нагасаки, люди, в одну секунду ставшие пеплом, а мирный атом — безобидная электрическая лампочка. У нас была детская картина мира. Жили по букварю. Не одни мы, а все человечество стало умнее после Чернобыля… Повзрослело. Вступило в другой возраст.
Разговоры в первые дни:
— Горит атомная станция. Но где-то далеко горит. На Украине.
— Я читал в газетах: туда пошла военная техника. Армия. Победим!
— В Беларуси нет ни одной атомной станции. Мы спокойны.
Моя первая поездка в зону…
Я ехал и думал, что все там покрыто серым пеплом. Чёрной сажей. Картина Брюллова «Последний день Помпеи». А там… Приезжаешь, а там — красота. Красотища! Цветущие луга, мягкая весенняя зелень лесов. Я как раз люблю эту пору… Все оживает… Растёт и поёт… Больше всего это меня поразило — сочетание красоты и страха. Страх перестал отделяться от красоты, а красота от страха. Все наоборот… Как я сейчас понимаю… Наоборот… Незнакомое чувство смерти…
Мы приехали группой… Никто нас не посылал. Группа беларуских депутатов от оппозиции. Времена! Времена-то какие! Коммунистическая власть отступала… Становилась слабой, неуверенной. Все шаталось. Но местное начальство встречало недружелюбно: «У вас есть разрешение? Имеете ли право будоражить людей? Задавать вопросы? Кто вам дал поручение?» Ссылались на инструкцию, полученную сверху: «Не поддаваться панике. Ждать указаний». Мол, вы сейчас настроите, запугаете народ, а нам планы надо выполнять. По зерну и по мясу. Боялись не за здоровье людей, а за планы. Республиканские, союзные… Боялись высшего начальства. А те боялись тех, кто повыше, и так по цепочке до генсека. Один человек все решал, где-то там в поднебесной выси. Так была выстроена пирамида власти. Во главе — царь. На тот момент коммунистический царь. «Все тут заражённое. — объясняем мы. — Все, что вы производите, нельзя будет употреблять в пищу.» — «Вы — провокаторы. Прекратите вражескую агитацию. Мы будем звонить… Докладывать…» И звонили. Куда надо докладывали…
Деревня Малиновка… Пятьдесят девять кюри на квадратный метр…
Зашли в школу:
— Ну, как живёте?
— Все напуганы, конечно. Но нас успокоили: надо только крыши помыть, закрыть колодцы плёнкой, дорожки заасфальтировать. И можно жить! Правда, вот почему-то кошки все время чешутся и у коней сопли до земли.
Завуч школы пригласила к себе домой. Пообедать. Дом новый, два месяца назад отпраздновали новоселье. По-беларуски — входины, означает это, что люди только-только вошли в дом. Рядом с домом добротный сарай, погреб. То, что когда-то называлось кулацким хозяйством, таких раскулачивали. Порадоваться и позавидовать.
— Но вам скоро придётся отсюда уезжать.
— Ни за что! Тут столько трудов наших.
— Посмотрите на дозиметр…
— Ездят тут… Учёные, твою мать! Не дают людям спокойно жить!! — хозяин махнул рукой и ушёл на луг на конём. Не попрощался.
Деревня Чудяны… Сто пятьдесят кюри на квадратный метр…
Женщины копаются на огородах, дети бегают по улицам. В конце деревни мужики тешут бревна под новый сруб. Остановили возле них машину. Окружили нас. Попросили закурить.
— Как там в столице? Водку дают? У нас — перебои. Выручает то, что свою самогонку гоним. Горбачёв сам не пьёт и нам запрещает.
— А-а-а… Значит, депутаты… С табаком тут у нас тоже хреново.
— Мужики, — начинаем объяснять им, — а вам скоро придётся отсюда уезжать. Вот дозиметр… Смотрите: радиация на этом месте, где мы сейчас стоим, в сто раз выше нормы.
— Ну, загнул… А-а-а… Кому нужен твой дозиметр! Ты поехал, а мы тут останемся. К едреной фене нам твой дозиметр!!
Я несколько раз смотрел фильм о гибели «Титаника»: он напоминал мне то, что я видел сам. Было на моих глазах… Сам пережил в первые чернобыльские дни… Все было, как на «Титанике», абсолютно похоже вели себя люди. Одинаковая психология. Я узнавал… Даже сравнивал… Вот уже пробито днище корабля, огромная вода заливает нижние трюмы, опрокидывает бочки, ящики… Ползёт… Пробивается сквозь препятствия… А наверху горят огни. Играет музыка. Подают шампанское. Продолжаются семейные споры, начинаются любовные романы. Вода хлещет… Идёт по лестницам… В каюты…
Горят огни. Играет музыка. Подают шампанское…
Наша ментальность… Особый разговор… У нас на первом месте чувство. Это даёт размах, даёт высоту нашей жизни и в то же время губительно. А рациональный выбор всегда для нас ущербный. Свои поступки проверяем сердцем, а не разумом. Зайдёшь в деревне во двор — уже гость. Уже радость. Переживают… Качают головой: «Эх, рыбы свежей нету, нечего дать» или «Молочка хотите? Сейчас кружку налью». Не отпускают. В хату зовут. Некоторые боялись, а я соглашался. Заходил. Садился за стол. Ел заражённый бутерброд, потому что все едят. Выпивал чарку. Даже испытывал чувство гордости, что я вот такой — могу. Способен! Да… Да! Я говорил себе: раз я не в состоянии ничего изменить в жизни этого человека, то все, что я могу, это съесть вместе с ним заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно. Разделить судьбу. У нас вот такое отношение к собственной жизни. А у меня жена и двое детей, я за них несу ответственность. У меня дозиметр в кармане… Как я сейчас понимаю… Это наш мир, это — мы. Десять лет назад я испытывал гордость, что я вот такой, а сегодня мне стыдно, что я вот такой. Но все равно сяду за стол и буду есть этот проклятый бутерброд. Я думал… Я думал о том, что мы за люди? Этот проклятый бутерброд не уходил из моей головы. Его сердцем надо есть, а не разумом. Кто-то хорошо написал, что в двадцатом… И теперь уже в двадцать первом веке мы живём так, как нас научила литература девятнадцатого века. Господи! Меня часто мучают сомнения… Я со многими это обсуждал… Кто же мы? Кто?
У меня был интересный разговор с женой, теперь уже вдовой одного погибшего вертолётчика. Умная женщина. Долго с ней сидели. Она тоже хотела понять… Понять и обрести смысл смерти своего мужа. Смириться с ней. И не могла. Я много раз читал в газетах, как работали вертолётчики над реактором. Сначала сбрасывали свинцовые плиты, но они бесследно исчезали в дыре, тогда кто-то вспомнил, что свинец при температуре семьсот градусов превращается в пар, а там было две тысячи градусов. После этого полетели вниз мешки с доломитом и песком. На высоте была ночь от поднятой пыли. Темнота. Столбы пыли. Чтобы точно «отбомбиться», они открывали окна кабин и прицеливались глазом, какой крен дать: влево-вправо, вверх-вниз. Дозы сумасшедшие! Помню названия статей: «Герои в небе», «Чернобыльские соколы». Вот эта женщина… Она призналась мне в своих сомнениях: «Сейчас пишут, что мой муж — герой. Да, он — герой. Но что такое герой? Я знаю, что мой муж был честный и исполнительный офицер. Дисциплинированный. Вернулся из Чернобыля и через несколько месяцев заболел. В Кремле ему вручили награду, там он увидел своих товарищей, они тоже все были больны. Но радовались, что встретились. Приехал домой счастливый… С орденом… Я его тогда спросила: „А мог бы ты не так сильно пострадать? Сохранить здоровье?“ — „Наверное, мог бы, если бы больше думал. — ответил он. — Нужен был хороший защитный костюм, специальные очки, маска. У нас ни первого, ни второго, ни третьего. Сами мы тоже не соблюдали правила личной безопасности. Мы не думали…“ Мы все тогда мало думали… Как жаль, что мы раньше мало думали…» Я с ней согласен… С точки зрения нашей культуры думать о себе — эгоизм. Слабость духа. Всегда находится что-то большее, чем ты. Твоя жизнь.
Восемьдесят девятый год… Двадцать шестого апреля — третья годовщина. Прошло три года после катастрофы… Людей выселили из тридцатикилометровой зоны, но больше двух миллионов беларусов по-прежнему жили в заражённых местах. О них забыли. Белорусская оппозиция наметила на этот день демонстрацию, а власть в ответ объявила субботник. По городу развесили красные флаги, работали выездные буфеты с дефицитным по тем временам ассортиментом: сырокопчёная колбаса, шоколадные конфеты, банки с растворимым кофе. Всюду шныряли милицейские машины. Работали ребята в штатском… Фотографировали… Но… Новый признак! На них никто уже не обращал внимания, их не боялись, как раньше. Люди начали собираться у парка Челюскинцев… Подходили и подходили. К десяти часам уже было двадцать-тридцать тысяч (пользуюсь милицейскими сводками, их потом сообщили по телевизору), и каждую минуту толпа увеличивалась. Мы сами такого не ожидали… Все — на подъёме… Кто может воспрепятствовать этому морю людей? Ровно в десять часов, как мы и планировали, колонна двинулась по Ленинскому проспекту в центр города, где должен был состояться митинг. На всем пути к нам присоединялись новые группы, они ждали колонну на параллельных улицах, в переулках. В подъездах. Пронёсся слух: милиция и военные патрули заблокировали въездные дороги в город, задерживают автобусы и машины с демонстрантами из других мест, разворачивают их назад, но никто не поддался панике. Люди оставляют транспорт и идут к нам навстречу пешком. Объявили об этом по мегафону. Над колонной прокатилось мощное «Ур-ра-а-а!» Балконы переполнены… Все — на подъёме… Балконы забиты людьми, они открывали окна настежь, взбирались на подоконники. Махали нам руками. Приветствовали платками, детскими флажками. Тут я заметил… И все вокруг об этом заговорили… Куда-то рассосалась милиция, мальчики в штатском со своими фотоаппаратами… Как я сейчас понимаю… Получили команду и ушли во дворы, сели и закрылись в машинах под брезентом. Власть затаилась… Выжидала… Власть испугалась… Люди шли и плакали, все держались за руки. Плакали потому, что они побеждали свой страх. Освобождались от страха…
Начался митинг… И хотя мы к нему долго готовились, обсуждали список выступающих, никто о списке не вспомнил. К наспех обустроенной трибуне сами подходили и без всяких бумажек говорили простые люди, которые приехали из чернобыльских мест. Образовалась живая очередь. Мы слушали свидетелей… Свидетели давали показания… Из известных выступил только академик Велихов, один из бывших руководителей штаба по ликвидации аварии, но его выступления я не запомнил. Запомнились другие…
Мать с двумя детьми… Девочка и мальчик…
Женщина взяла детей с собой на трибуну: «Они у меня давно не смеются. Не балуются. Не бегают во дворе. У них нет сил. Они, как старички».
Женщину — ликвидатора…
Когда она закатала рукава платья и показала толпе свои руки, все увидели, что руки в язвах. В струпьях. «Я стирала одежды наших мужчин, которые работали вблизи реактора. — рассказывала она. — Стирали в основном вручную, потому что стиральных машин завезли мало. Они быстро от перегрузок сломались».
Молодого врача…
Он начал с того, что прочитал клятву Гиппократа… Говорил, как все данные о заболеваниях закрывают под шифром «секретно» и «сверхсекретно». Медицину и науку втягивают в политику…
Это был чернобыльский трибунал.
Я признаюсь… Я не скрою: самый большой день в моей жизни. Мы были счастливы… Я признаюсь…
А назавтра нас, организаторов демонстрации, вызвали в милицию и судили за то, что многотысячная толпа перекрыла проспект, мешала движению общественного транспорта. Несли несанкционированные лозунги. Каждому из нас дали по пятнадцать суток по статье «злостное хулиганство». Судье, вынесшему приговор, и милиционерам, сопровождавшим нас в изолятор, было стыдно. Им всем было стыдно. А мы смеялись… Да… Да! Потому что мы были счастливы…
Теперь перед нами встал вопрос: что мы можем? Что делать дальше?
В одной из чернобыльских деревень, узнав, что мы из Минска, женщина упала перед нами на колени: «Спасите моего ребёнка! Заберите с собой!! Наши врачи не могут понять, что с ним. А он задыхается, синеет. Он умирает». (Молчит).
Я пришёл в больницу… Мальчик. Семь лет. Рак щитовидной железы. Я хотел его отвлечь, начал шутить. А он отвернулся к стенке: «Только не надо рассказывать, что я не умру. Я знаю, что умру».
В Академии наук… Кажется, там… Мне показали снимок лёгких человека, прожжённых «горячими частицами». Лёгкие были похожи на звёздное небо. «Горячие частицы» — это мельчайшие микроскопические частицы, которые получились, когда горящий реактор засыпали свинцом и песком. Атомы свинца, песка и графита слеплялись и от ударов поднимались высоко в воздух. Разлетались на большие расстояния… На сотни километров… Через дыхательные пути они теперь попадают в организм человека. Чаще других погибают трактористы и шофёра, — те, кто пашет, ездит по просёлочным дорогам. Любой орган, в котором поселяются эти частицы, на снимках «светится». Сотни дырочек, как в мелком решете. Человек умирает… Сгорает… И если человек смертен, то «горячие частицы» бессмертны. Человек умрёт и за тысячу лет превратится в землю, в пыль, а «горячие частицы» будут жить. И эта пыль способна будет снова убивать... (Молчит).
Я приезжал из поездок… Я был переполнен. Рассказывал… Моя жена, она по образованию лингвист, раньше никогда не интересовалась политикой, как и спортом, а тут она постоянно задавала мне все тот же вопрос: «Что мы можем? Что дальше делать?» И мы взялись за дело, которое с точки зрения здравого смысла было невозможно. Решиться на что-нибудь подобное человек способен в моменты потрясения, в моменты полного внутреннего раскрепощения. А тогда было такое время… Горбачевское время… Время надежд! Веры! Мы решили спасать детей. Открыть миру, в какой опасности живут беларуские дети. Просить помощи. Кричать. Бить во все колокола!! Власть молчит, она предала свой народ, мы молчать не будем. И… Быстро… Очень быстро… Собрался круг верных помощников и единомышленников. Паролем было: «Что читаешь? Солженицына, Платонова… К нам…» Работали по двенадцать часов в сутки. Надо придумать имя нашей организации… Вариантов названий перебрали десятки, остановились на самом простом — фонд «Детям Чернобыля». Сейчас уже не объяснить, не представить наших сомнений… Споров… Наших страхов… Таких фондов, как наш, уже не сосчитать, а десять лет назад мы начинали первыми. Первая гражданская инициатива… Никем сверху не санкционированная… Реакция у всех чиновников была одинаковая: «Фонд? Какой фонд? У нас для этого есть министерство здравоохранения».
Как я сейчас понимаю… Чернобыль освобождал нас… Учились быть свободными…
У меня перед глазами… (Смеётся) У меня это перед глазами всегда… Первые рефрижераторы с гуманитарной помощью въехали во двор нашего дома. По домашнему адресу. Я смотрел на них из окна своей квартиры и не представлял: как все это разгрузить, где хранить? Хорошо помню, что машины были из Молдавии. Семнадцать-двадцать тонн с соками, фруктовой смесью, детским питанием. Уже тогда просачивался слух: чтобы вывести радиацию, надо больше фруктов, вот эту мякоть употреблять в пищу. Обзвонил друзей — кто на даче, кто на работе. Начали разгружать вдвоём с женой, но постепенно, один за другим выходили из нашего дома люди (все-таки девятиэтажка), останавливались случайные прохожие: «Что за машины?» — «Помощь для чернобыльских детей». Бросали свои дела, включались в работу. К вечеру машины разгрузили. Груз рассовали по подвалам и гаражам, договорились с какой-то школой. Смеялись потом над собой… А когда повезли эту помощь в заражённые районы… Стали раздавать… Обычно люди собирались в школе или в Доме культуры. В Ветковском районе… Вот что пришло мне сейчас на память… Один случай… Молодая семья… Они получили как и все, баночки детского питания, пакеты с соками. И мужчина сел и заплакал. Эти баночки, эти пакеты не могли спасти его детей, можно махнуть рукой — ерунда! Но он плакал, потому что, оказывается, их не забыли. О них кто-то помнит. Значит, есть надежда.
Отозвался весь мир… Наших детей согласились принять на лечение в Италии, Франции, Германии… Авиакомпания «Люфтганза» перевезла их в Германию за свой счёт. Среди немецких лётчиков провели конкурс, долго их отбирали. Полетели лучшие лётчики. Когда дети шли к самолётам, бросалось в глаза, что они все бледные-бледные. Тихие-тихие. Не обходилось без курьёзов… (Смеётся). Отец одного мальчика ворвался ко мне в кабинет и потребовал вернуть документы сына: «У наших детей там будут брать кровь. Проводить над ними эксперименты». Конечно, память о той страшной войне ещё не умерла… Народ помнит… Но тут и другое: мы долго жили за проволокой. В социалистическом лагере. Боялись другого мира… Не знали его… Чернобыльские мамы и папы — это ещё одна тема. Продолжение разговора о нашей ментальности… Советской ментальности. Пал… Развалился Советский Союз… А все ещё долго ждали помощи от большой и могучей страны, которой уже не было. Мой диагноз… Хотите? Смесь тюрьмы и детского сада — вот что такое социализм. Советский социализм. Человек отдавал государству душу, совесть, сердце, а взамен получал паёк. Тут уже кому как повезёт — у кого большой паёк, а у кого маленький. Одно одинаково — выдают его взамен души. Больше всего мы боялись, чтобы наш фонд не стал заниматься раздачей вот этого пайка. Чернобыльского пайка. А люди уже привыкли ждать и жаловаться: «Я — чернобылец. Мне положено, потому что я — чернобылец». Как я сейчас понимаю… Чернобыль — это большое испытание и для нашего духа. Для нашей культуры.
В первый год отправили за границу пять тысяч детей, во второй уже — десять, в третий — пятнадцать…
А вы разговаривали с детьми о Чернобыле? Не со взрослыми, а с детьми? У них бывают неожиданные рассуждения. Мне, как философу, всегда интересно. Пример… Одна девочка мне рассказывала, как их класс послали осенью восемьдесят шестого года в поле… на уборку свёклы и моркови. Везде им попадались дохлые мыши, и они смеялись: вот вымрут мыши, жуки, черви, а потом начнут умирать зайцы, волки. За ними — мы. Люди умрут последними. Дальше они фантазировали, какой будет мир без зверей и птиц. Без мышей. Какое-то время останутся жить одни люди. Без никого. Даже мухи перестанут летать. Им было по двенадцать-пятнадцать лет. Так они представляли себе будущее.
Разговор с другой девочкой… Она поехала в пионерский лагерь и там подружилась с одним мальчиком. «Такой хороший мальчик, — вспоминала она, — все время мы проводили вместе». А потом его друзья сказали ему, что она из Чернобыля — больше он к ней не подошёл ни разу. С этой девочкой мы даже переписывались. «Теперь, когда я думаю о своём будущем, — писала она, — я мечтаю, что кончу школу и уеду куда-нибудь далеко-далеко, где никто не будет знать, откуда я. Там меня кто-нибудь полюбит. И я все забуду…»
Записывайте, записывайте… Да… Да! Все сотрётся из памяти, уйдёт. Я жалею, что не записывал… Ещё одна история… Приехали в заражённую деревню. Возле школы дети играют в мячик. Мячик закатился в клумбу с цветами, дети окружили её, ходят вокруг, но достать мячик боятся. Сначала я даже не понял, в чем дело, теоретически я знал, но я же здесь не живу, у меня постоянная бдительность отсутствует, я из нормального мира приехал. И я шагнул к клумбе. А дети как закричат: «Нельзя! Нельзя! Дядя, нельзя!» За три года (а было это в восемьдесят девятом году) они привыкли к мысли, что нельзя сесть на траву, нельзя рвать цветы. Нельзя залезть на дерево. Когда мы привозили их заграницу и просили: «Идите в лес, идите к реке. Купайтесь, загорайте», надо было видеть, как неуверенно они входили в воду… Как гладили траву… Но потом… Потом… Сколько появлялось счастья! Можно опять нырять, лежать на песке… Все время ходили с букетами, плели венки из полевых цветов. О чем я думаю? О чем… Как я сейчас понимаю… Да, мы можем их вывезти и полечить, но как им вернуть прежний мир. Как им вернуть их прошлое. И будущее.
Тут вопрос… Нам надо ответить на вопрос: кто мы? Без этого ничего не произойдёт и не изменится. Что для нас жизнь? И что для нас свобода? Умеем о свободе только мечтать. Могли быть свободными, но не стали свободными. Опять не получилось. Семьдесят лет строили коммунизм, сегодня строим капитализм. Раньше молились на Маркса, теперь на доллар. Мы затерялись в истории. Когда думаешь о Чернобыле, то возвращаешься сюда, в эту точку: кто мы? Что поняли о себе? О своём мире? В наших военных музеях, а их у нас больше, чем музеев искусств, хранятся старые автоматы, штыки, гранаты, а во дворе стоят танки и миномёты. Школьников водят туда на экскурсии и показывают — это война. Война вот такая… А она уже другая… Двадцать шестого апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года мы пережили ещё одну войну. Она не кончилась…
А мы… Кто мы?"
Геннадий Грушевой, депутат беларуского Парламента,
председатель фонда "Детям Чернобыля"
Монолог о том, что мы давно слезли с дерева и не придумали такого, чтобы оно сразу росло колесом
"Присаживайтесь… Давайте поближе… Но я буду откровенна: не люблю журналистов, а они меня не жалуют.
— А это почему?
— Вы не в курсе? Не успели ещё предупредить? Тогда понятно, почему вы здесь. В моем кабинете. А я — одиозная фигура. Так меня ваш брат журналист величает. Все вокруг кричат: на этой земле жить нельзя. А я отвечаю — можно. Надо научиться на ней жить. Иметь мужество. Давайте закроем загрязнённые территории, обнесём проволокой (треть страны!), бросим и убежим. Земли у нас ещё много. Нет! С одной стороны, наша цивилизация антибиологична, человек самый страшный враг природы, а, с другой стороны, он — творец. Преображает мир. Эйфелева башня, например, или космический корабль… Только прогресс требует жертв, и чем дальше, тем больших жертв. Не меньших, чем война, это сейчас стало понятно. Загрязнение воздуха, отравление почвы, озоновые дыры… Климат земли меняется. И мы ужаснулись. Но знание само по себе не может быть виной или преступлением. Чернобыль… Кто виноват — реактор или человек? Без обсуждений — человек, он его плохо обслуживал, были допущены чудовищные ошибки. Сумма ошибок. Не станет углубляться в техническую сторону… Но это уже факт… Работали сотни комиссий и экспертов. Самая большая техногенная катастрофа в истории человечества, наши убытки фантастические, материальные ещё как-то можно подсчитать. А не материальные? Чернобыль ударил по нашему воображению. По нашему будущему… Мы испугались будущего… Тогда не надо было слазить с дерева, или мы должны были придумать что-то такое, чтобы дерево сразу росло колесом. По количеству жертв не чернобыльская катастрофа, а автомобиль занимает первое место в мире. Почему никто не запрещает производство автомобилей? Ездить на велосипеде или на ослике безопаснее… На телеге…
Тут молчат… Молчат мои оппоненты…
Меня обвиняют… У меня спрашивают: «А как вы относитесь к тому, что дети тут пьют радиоактивное молоко? Едят радиоактивные ягоды?» Плохо я к этому отношусь. Очень плохо!! Но я считаю, что у детей есть папы и мамы, и есть у нас правительство, которое должно об этом думать. Я против одного… Я против того, чтобы люди, которые не знают или уже забыли таблицу Менделеева, учили, как жить. Запугивали нас. Наш народ и так всегда жил в страхе — революция, война. Этот кровавый упырь… Дьявол! Сталин… Теперь — Чернобыль… А потом удивляемся, почему у нас люди такие? Почему они не свободные, боятся свободы? Им же привычнее жить под царём. Под царём - батюшкой. Он может называться генсеком или президентом, какая разница. Никакой. Но я — не политик, я — учёный. Я всю жизнь думаю о земле, изучаю землю. Земля такая же загадочная материя, как и кровь. Вроде бы все о ней знаем, а какая-то тайна остаётся. Мы разделились — не на тех, кто за то, чтобы здесь жить, и тех, кто против, а на учёных и неучёных. Если у вас случится приступ аппендицита и надо оперировать, к кому вы обратитесь? Конечно, к хирургу, а не к общественным энтузиастам. Вы будете слушать специалиста. Я — не политик. Я думаю… А что ещё есть в Беларуси, кроме земли, воды, леса. Нефти много? Или алмазов? Ничего нет. Поэтому надо беречь то, что имеем. Восстанавливать. Да… Конечно… Нам сочувствуют, много людей в мире желает помочь, но не будем же мы без конца жить западными подачками. Рассчитывать на чужой кошелёк. Все, кто хотел, уже уехали, остались лишь те, кто хочет жить, а не умирать после Чернобыля. Тут их родина.
— Что вы предлагаете? Как человеку здесь жить?
Анатолий Шиманский, журналист
Монолог о картезианской философии и о том, как ешь вместе с другим человеком заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно
"Я жил среди книг…. Двадцать лет читал лекции в университете…
Академический учёный…. Это человек, который выбрал себе любимое время в истории, и он там живёт. Занят этим полностью, погружён в своё пространство. В идеале… В идеале, конечно…. Потому что философия в то время у нас была марксистко-ленинская и темы для диссертаций предлагались: роль марксизма-ленинизма в развитии сельского хозяйства или в освоении целинных земель. Роль вождя мирового пролетариата… В общем, тут не до картезинских размышлений. Но мне повезло… Моя научная студенческая работа попала на конкурс в Москву, и оттуда позвонили: «Не трогайте этого парня. Пусть пишет.» А писал я о французском религиозном философе Мальбранше, взявшемся толковать Библию с позиции рационального разума. Восемнадцатый век — эпоха Просвещения. Вера в разум. В то, что мы способны объяснить мир. Как я сейчас понимаю… Мне повезло. Я не попал в зубодробильную машину… Бетономешалку… Чудо! Перед этим меня неоднократно предупреждали: для студенческой научной работы Мальбранш — это, может быть, и интересно. А вот для диссертации придётся подумать над темой. Это уже серьёзно. Мы, мол, оставляем вас с аспирантуре на кафедре марксистко-ленинской философии… А вы в прошлое эмигрируете… Сами понимаете…
Началась горбачевская перестройка… Время, которое мы долго ждали. Первое, что я заметил — сразу стали меняться лица людей, откуда-то вдруг появились другие лица. Люди даже по-другому стали ходить, что-то в пластике жизнь подкорректировала, они больше улыбались друг другу. Другая энергия чувствовалась во всем. Что-то… Да, что-то совершенно изменилось. Я и теперь удивлён, как быстро это произошло. И меня… Меня тоже выдернуло из картезианской жизни. Вместо философских книг я теперь читал свежие газеты и журналы, ждал с нетерпением каждый номер перестроечного «Огонька». По утрам выстраивались очереди возле киосков «Союзпечать», так никогда ни «до» ни «после» газет не читали. Так никогда им больше не верили. Шла лавина информации… Было опубликовано политическое завещание Ленина, которое полвека хранилось в спецархивах. На книжных прилавках появился Солженицын, за ним Шаламов… Бухарин… Ещё недавно за хранение этих книг арестовывали. Давали срок. Вернули из ссылки академика Сахарова. Впервые по телевизору показывали заседания Верховного Совета СССР. Вся страна, затаив дыхание, сидела у экранов… Мы говорили и говорили… Говорили вслух о том, о чем недавно ещё шептались на кухнях. Сколько поколений у нас проговорило на кухнях! Пропало там! Промечтало! Семьдесят с лишним лет … Всю советскую историю… Теперь все ходили на митинги. На демонстрации. Что-то подписывали, против чего-то голосовали. Я помню, как выступал по телевизору какой-то историк… Он принёс в студию карту сталинских лагерей… Вся Сибирь горела в красных флажках… Мы узнали правду о Куропатах… Шок! Онемение в обществе! Беларуские Куропаты — братская могила тридцать седьмого года. Там лежат вместе беларусы, русские, поляки, литовцы… Десятки тысяч… Энкавэдэшные рвы на два метра в глубину, людей клали в два-три слоя. Когда-то это место находилось далеко за Минском, а потом вошло в черту города. Стало городом. Трамваем можно доехать. В пятидесятые годы засадили его молодым леском, сосны подросли, и горожане, ни о чем не подозревая, устраивали там по выходным дням маёвки. Зимой катались на лыжах. Начались раскопки… Власть… Коммунистическая власть лгала. Изворачивалась. Ночью милиция засыпала вырытые могилы, а днём их опять раскапывали. Видел документальные кадры: ряды очищенных от земли черепов… И в каждом дырочка в затылке…
Конечно, мы жили с ощущением, что участвуем в революции… В новой истории…
Я не ушёл в сторону от нашей темы… Не волнуйтесь… Я хочу вспомнить, какими мы были, когда случился Чернобыль. Потому что в истории они останутся вместе — крушение социализма и чернобыльская катастрофа. Они совпали. Чернобыль уcкорил развал Советского Союза. Взорвал империю.
А из меня он сделал политика…
Четвёртого мая… На девятый день после аварии выступил Горбачёв, это, конечно, была трусость. Растерянность. Как в первые дни войны… В сорок первом… В газетах писали о вражеских происках и западной истерии. Об антисоветском ажиотаже и провокационных слухах, которые к нам засылают наши враги. Из-за бугра. Вспоминаю себя в те дни… Страха долго не было, почти месяц все находились в состоянии ожидания, вот-вот нам объявят: под руководством коммунистической партии наши учёные… наши героические пожарники и солдаты… в очередной раз покорили стихию. Одержали невиданную победу. Загнали космический огонь в пробирку. Страх появился не сразу, его долгое время мы в себя не впускали. Абсолютно точно… Да… Да! Как я сейчас понимаю… Он никак не мог соединиться в нашем сознании с мирным атомом. Со школьных учебников, из прочитанных книг… В наших представлениях картина мира выглядела следующим образом: военный атом — зловещий гриб до неба, как в Хиросиме и Нагасаки, люди, в одну секунду ставшие пеплом, а мирный атом — безобидная электрическая лампочка. У нас была детская картина мира. Жили по букварю. Не одни мы, а все человечество стало умнее после Чернобыля… Повзрослело. Вступило в другой возраст.
Разговоры в первые дни:
— Горит атомная станция. Но где-то далеко горит. На Украине.
— Я читал в газетах: туда пошла военная техника. Армия. Победим!
— В Беларуси нет ни одной атомной станции. Мы спокойны.
Моя первая поездка в зону…
Я ехал и думал, что все там покрыто серым пеплом. Чёрной сажей. Картина Брюллова «Последний день Помпеи». А там… Приезжаешь, а там — красота. Красотища! Цветущие луга, мягкая весенняя зелень лесов. Я как раз люблю эту пору… Все оживает… Растёт и поёт… Больше всего это меня поразило — сочетание красоты и страха. Страх перестал отделяться от красоты, а красота от страха. Все наоборот… Как я сейчас понимаю… Наоборот… Незнакомое чувство смерти…
Мы приехали группой… Никто нас не посылал. Группа беларуских депутатов от оппозиции. Времена! Времена-то какие! Коммунистическая власть отступала… Становилась слабой, неуверенной. Все шаталось. Но местное начальство встречало недружелюбно: «У вас есть разрешение? Имеете ли право будоражить людей? Задавать вопросы? Кто вам дал поручение?» Ссылались на инструкцию, полученную сверху: «Не поддаваться панике. Ждать указаний». Мол, вы сейчас настроите, запугаете народ, а нам планы надо выполнять. По зерну и по мясу. Боялись не за здоровье людей, а за планы. Республиканские, союзные… Боялись высшего начальства. А те боялись тех, кто повыше, и так по цепочке до генсека. Один человек все решал, где-то там в поднебесной выси. Так была выстроена пирамида власти. Во главе — царь. На тот момент коммунистический царь. «Все тут заражённое. — объясняем мы. — Все, что вы производите, нельзя будет употреблять в пищу.» — «Вы — провокаторы. Прекратите вражескую агитацию. Мы будем звонить… Докладывать…» И звонили. Куда надо докладывали…
Деревня Малиновка… Пятьдесят девять кюри на квадратный метр…
Зашли в школу:
— Ну, как живёте?
— Все напуганы, конечно. Но нас успокоили: надо только крыши помыть, закрыть колодцы плёнкой, дорожки заасфальтировать. И можно жить! Правда, вот почему-то кошки все время чешутся и у коней сопли до земли.
Завуч школы пригласила к себе домой. Пообедать. Дом новый, два месяца назад отпраздновали новоселье. По-беларуски — входины, означает это, что люди только-только вошли в дом. Рядом с домом добротный сарай, погреб. То, что когда-то называлось кулацким хозяйством, таких раскулачивали. Порадоваться и позавидовать.
— Но вам скоро придётся отсюда уезжать.
— Ни за что! Тут столько трудов наших.
— Посмотрите на дозиметр…
— Ездят тут… Учёные, твою мать! Не дают людям спокойно жить!! — хозяин махнул рукой и ушёл на луг на конём. Не попрощался.
Деревня Чудяны… Сто пятьдесят кюри на квадратный метр…
Женщины копаются на огородах, дети бегают по улицам. В конце деревни мужики тешут бревна под новый сруб. Остановили возле них машину. Окружили нас. Попросили закурить.
— Как там в столице? Водку дают? У нас — перебои. Выручает то, что свою самогонку гоним. Горбачёв сам не пьёт и нам запрещает.
— А-а-а… Значит, депутаты… С табаком тут у нас тоже хреново.
— Мужики, — начинаем объяснять им, — а вам скоро придётся отсюда уезжать. Вот дозиметр… Смотрите: радиация на этом месте, где мы сейчас стоим, в сто раз выше нормы.
— Ну, загнул… А-а-а… Кому нужен твой дозиметр! Ты поехал, а мы тут останемся. К едреной фене нам твой дозиметр!!
Я несколько раз смотрел фильм о гибели «Титаника»: он напоминал мне то, что я видел сам. Было на моих глазах… Сам пережил в первые чернобыльские дни… Все было, как на «Титанике», абсолютно похоже вели себя люди. Одинаковая психология. Я узнавал… Даже сравнивал… Вот уже пробито днище корабля, огромная вода заливает нижние трюмы, опрокидывает бочки, ящики… Ползёт… Пробивается сквозь препятствия… А наверху горят огни. Играет музыка. Подают шампанское. Продолжаются семейные споры, начинаются любовные романы. Вода хлещет… Идёт по лестницам… В каюты…
Горят огни. Играет музыка. Подают шампанское…
Наша ментальность… Особый разговор… У нас на первом месте чувство. Это даёт размах, даёт высоту нашей жизни и в то же время губительно. А рациональный выбор всегда для нас ущербный. Свои поступки проверяем сердцем, а не разумом. Зайдёшь в деревне во двор — уже гость. Уже радость. Переживают… Качают головой: «Эх, рыбы свежей нету, нечего дать» или «Молочка хотите? Сейчас кружку налью». Не отпускают. В хату зовут. Некоторые боялись, а я соглашался. Заходил. Садился за стол. Ел заражённый бутерброд, потому что все едят. Выпивал чарку. Даже испытывал чувство гордости, что я вот такой — могу. Способен! Да… Да! Я говорил себе: раз я не в состоянии ничего изменить в жизни этого человека, то все, что я могу, это съесть вместе с ним заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно. Разделить судьбу. У нас вот такое отношение к собственной жизни. А у меня жена и двое детей, я за них несу ответственность. У меня дозиметр в кармане… Как я сейчас понимаю… Это наш мир, это — мы. Десять лет назад я испытывал гордость, что я вот такой, а сегодня мне стыдно, что я вот такой. Но все равно сяду за стол и буду есть этот проклятый бутерброд. Я думал… Я думал о том, что мы за люди? Этот проклятый бутерброд не уходил из моей головы. Его сердцем надо есть, а не разумом. Кто-то хорошо написал, что в двадцатом… И теперь уже в двадцать первом веке мы живём так, как нас научила литература девятнадцатого века. Господи! Меня часто мучают сомнения… Я со многими это обсуждал… Кто же мы? Кто?
У меня был интересный разговор с женой, теперь уже вдовой одного погибшего вертолётчика. Умная женщина. Долго с ней сидели. Она тоже хотела понять… Понять и обрести смысл смерти своего мужа. Смириться с ней. И не могла. Я много раз читал в газетах, как работали вертолётчики над реактором. Сначала сбрасывали свинцовые плиты, но они бесследно исчезали в дыре, тогда кто-то вспомнил, что свинец при температуре семьсот градусов превращается в пар, а там было две тысячи градусов. После этого полетели вниз мешки с доломитом и песком. На высоте была ночь от поднятой пыли. Темнота. Столбы пыли. Чтобы точно «отбомбиться», они открывали окна кабин и прицеливались глазом, какой крен дать: влево-вправо, вверх-вниз. Дозы сумасшедшие! Помню названия статей: «Герои в небе», «Чернобыльские соколы». Вот эта женщина… Она призналась мне в своих сомнениях: «Сейчас пишут, что мой муж — герой. Да, он — герой. Но что такое герой? Я знаю, что мой муж был честный и исполнительный офицер. Дисциплинированный. Вернулся из Чернобыля и через несколько месяцев заболел. В Кремле ему вручили награду, там он увидел своих товарищей, они тоже все были больны. Но радовались, что встретились. Приехал домой счастливый… С орденом… Я его тогда спросила: „А мог бы ты не так сильно пострадать? Сохранить здоровье?“ — „Наверное, мог бы, если бы больше думал. — ответил он. — Нужен был хороший защитный костюм, специальные очки, маска. У нас ни первого, ни второго, ни третьего. Сами мы тоже не соблюдали правила личной безопасности. Мы не думали…“ Мы все тогда мало думали… Как жаль, что мы раньше мало думали…» Я с ней согласен… С точки зрения нашей культуры думать о себе — эгоизм. Слабость духа. Всегда находится что-то большее, чем ты. Твоя жизнь.
Восемьдесят девятый год… Двадцать шестого апреля — третья годовщина. Прошло три года после катастрофы… Людей выселили из тридцатикилометровой зоны, но больше двух миллионов беларусов по-прежнему жили в заражённых местах. О них забыли. Белорусская оппозиция наметила на этот день демонстрацию, а власть в ответ объявила субботник. По городу развесили красные флаги, работали выездные буфеты с дефицитным по тем временам ассортиментом: сырокопчёная колбаса, шоколадные конфеты, банки с растворимым кофе. Всюду шныряли милицейские машины. Работали ребята в штатском… Фотографировали… Но… Новый признак! На них никто уже не обращал внимания, их не боялись, как раньше. Люди начали собираться у парка Челюскинцев… Подходили и подходили. К десяти часам уже было двадцать-тридцать тысяч (пользуюсь милицейскими сводками, их потом сообщили по телевизору), и каждую минуту толпа увеличивалась. Мы сами такого не ожидали… Все — на подъёме… Кто может воспрепятствовать этому морю людей? Ровно в десять часов, как мы и планировали, колонна двинулась по Ленинскому проспекту в центр города, где должен был состояться митинг. На всем пути к нам присоединялись новые группы, они ждали колонну на параллельных улицах, в переулках. В подъездах. Пронёсся слух: милиция и военные патрули заблокировали въездные дороги в город, задерживают автобусы и машины с демонстрантами из других мест, разворачивают их назад, но никто не поддался панике. Люди оставляют транспорт и идут к нам навстречу пешком. Объявили об этом по мегафону. Над колонной прокатилось мощное «Ур-ра-а-а!» Балконы переполнены… Все — на подъёме… Балконы забиты людьми, они открывали окна настежь, взбирались на подоконники. Махали нам руками. Приветствовали платками, детскими флажками. Тут я заметил… И все вокруг об этом заговорили… Куда-то рассосалась милиция, мальчики в штатском со своими фотоаппаратами… Как я сейчас понимаю… Получили команду и ушли во дворы, сели и закрылись в машинах под брезентом. Власть затаилась… Выжидала… Власть испугалась… Люди шли и плакали, все держались за руки. Плакали потому, что они побеждали свой страх. Освобождались от страха…
Начался митинг… И хотя мы к нему долго готовились, обсуждали список выступающих, никто о списке не вспомнил. К наспех обустроенной трибуне сами подходили и без всяких бумажек говорили простые люди, которые приехали из чернобыльских мест. Образовалась живая очередь. Мы слушали свидетелей… Свидетели давали показания… Из известных выступил только академик Велихов, один из бывших руководителей штаба по ликвидации аварии, но его выступления я не запомнил. Запомнились другие…
Мать с двумя детьми… Девочка и мальчик…
Женщина взяла детей с собой на трибуну: «Они у меня давно не смеются. Не балуются. Не бегают во дворе. У них нет сил. Они, как старички».
Женщину — ликвидатора…
Когда она закатала рукава платья и показала толпе свои руки, все увидели, что руки в язвах. В струпьях. «Я стирала одежды наших мужчин, которые работали вблизи реактора. — рассказывала она. — Стирали в основном вручную, потому что стиральных машин завезли мало. Они быстро от перегрузок сломались».
Молодого врача…
Он начал с того, что прочитал клятву Гиппократа… Говорил, как все данные о заболеваниях закрывают под шифром «секретно» и «сверхсекретно». Медицину и науку втягивают в политику…
Это был чернобыльский трибунал.
Я признаюсь… Я не скрою: самый большой день в моей жизни. Мы были счастливы… Я признаюсь…
А назавтра нас, организаторов демонстрации, вызвали в милицию и судили за то, что многотысячная толпа перекрыла проспект, мешала движению общественного транспорта. Несли несанкционированные лозунги. Каждому из нас дали по пятнадцать суток по статье «злостное хулиганство». Судье, вынесшему приговор, и милиционерам, сопровождавшим нас в изолятор, было стыдно. Им всем было стыдно. А мы смеялись… Да… Да! Потому что мы были счастливы…
Теперь перед нами встал вопрос: что мы можем? Что делать дальше?
В одной из чернобыльских деревень, узнав, что мы из Минска, женщина упала перед нами на колени: «Спасите моего ребёнка! Заберите с собой!! Наши врачи не могут понять, что с ним. А он задыхается, синеет. Он умирает». (Молчит).
Я пришёл в больницу… Мальчик. Семь лет. Рак щитовидной железы. Я хотел его отвлечь, начал шутить. А он отвернулся к стенке: «Только не надо рассказывать, что я не умру. Я знаю, что умру».
В Академии наук… Кажется, там… Мне показали снимок лёгких человека, прожжённых «горячими частицами». Лёгкие были похожи на звёздное небо. «Горячие частицы» — это мельчайшие микроскопические частицы, которые получились, когда горящий реактор засыпали свинцом и песком. Атомы свинца, песка и графита слеплялись и от ударов поднимались высоко в воздух. Разлетались на большие расстояния… На сотни километров… Через дыхательные пути они теперь попадают в организм человека. Чаще других погибают трактористы и шофёра, — те, кто пашет, ездит по просёлочным дорогам. Любой орган, в котором поселяются эти частицы, на снимках «светится». Сотни дырочек, как в мелком решете. Человек умирает… Сгорает… И если человек смертен, то «горячие частицы» бессмертны. Человек умрёт и за тысячу лет превратится в землю, в пыль, а «горячие частицы» будут жить. И эта пыль способна будет снова убивать... (Молчит).
Я приезжал из поездок… Я был переполнен. Рассказывал… Моя жена, она по образованию лингвист, раньше никогда не интересовалась политикой, как и спортом, а тут она постоянно задавала мне все тот же вопрос: «Что мы можем? Что дальше делать?» И мы взялись за дело, которое с точки зрения здравого смысла было невозможно. Решиться на что-нибудь подобное человек способен в моменты потрясения, в моменты полного внутреннего раскрепощения. А тогда было такое время… Горбачевское время… Время надежд! Веры! Мы решили спасать детей. Открыть миру, в какой опасности живут беларуские дети. Просить помощи. Кричать. Бить во все колокола!! Власть молчит, она предала свой народ, мы молчать не будем. И… Быстро… Очень быстро… Собрался круг верных помощников и единомышленников. Паролем было: «Что читаешь? Солженицына, Платонова… К нам…» Работали по двенадцать часов в сутки. Надо придумать имя нашей организации… Вариантов названий перебрали десятки, остановились на самом простом — фонд «Детям Чернобыля». Сейчас уже не объяснить, не представить наших сомнений… Споров… Наших страхов… Таких фондов, как наш, уже не сосчитать, а десять лет назад мы начинали первыми. Первая гражданская инициатива… Никем сверху не санкционированная… Реакция у всех чиновников была одинаковая: «Фонд? Какой фонд? У нас для этого есть министерство здравоохранения».
Как я сейчас понимаю… Чернобыль освобождал нас… Учились быть свободными…
У меня перед глазами… (Смеётся) У меня это перед глазами всегда… Первые рефрижераторы с гуманитарной помощью въехали во двор нашего дома. По домашнему адресу. Я смотрел на них из окна своей квартиры и не представлял: как все это разгрузить, где хранить? Хорошо помню, что машины были из Молдавии. Семнадцать-двадцать тонн с соками, фруктовой смесью, детским питанием. Уже тогда просачивался слух: чтобы вывести радиацию, надо больше фруктов, вот эту мякоть употреблять в пищу. Обзвонил друзей — кто на даче, кто на работе. Начали разгружать вдвоём с женой, но постепенно, один за другим выходили из нашего дома люди (все-таки девятиэтажка), останавливались случайные прохожие: «Что за машины?» — «Помощь для чернобыльских детей». Бросали свои дела, включались в работу. К вечеру машины разгрузили. Груз рассовали по подвалам и гаражам, договорились с какой-то школой. Смеялись потом над собой… А когда повезли эту помощь в заражённые районы… Стали раздавать… Обычно люди собирались в школе или в Доме культуры. В Ветковском районе… Вот что пришло мне сейчас на память… Один случай… Молодая семья… Они получили как и все, баночки детского питания, пакеты с соками. И мужчина сел и заплакал. Эти баночки, эти пакеты не могли спасти его детей, можно махнуть рукой — ерунда! Но он плакал, потому что, оказывается, их не забыли. О них кто-то помнит. Значит, есть надежда.
Отозвался весь мир… Наших детей согласились принять на лечение в Италии, Франции, Германии… Авиакомпания «Люфтганза» перевезла их в Германию за свой счёт. Среди немецких лётчиков провели конкурс, долго их отбирали. Полетели лучшие лётчики. Когда дети шли к самолётам, бросалось в глаза, что они все бледные-бледные. Тихие-тихие. Не обходилось без курьёзов… (Смеётся). Отец одного мальчика ворвался ко мне в кабинет и потребовал вернуть документы сына: «У наших детей там будут брать кровь. Проводить над ними эксперименты». Конечно, память о той страшной войне ещё не умерла… Народ помнит… Но тут и другое: мы долго жили за проволокой. В социалистическом лагере. Боялись другого мира… Не знали его… Чернобыльские мамы и папы — это ещё одна тема. Продолжение разговора о нашей ментальности… Советской ментальности. Пал… Развалился Советский Союз… А все ещё долго ждали помощи от большой и могучей страны, которой уже не было. Мой диагноз… Хотите? Смесь тюрьмы и детского сада — вот что такое социализм. Советский социализм. Человек отдавал государству душу, совесть, сердце, а взамен получал паёк. Тут уже кому как повезёт — у кого большой паёк, а у кого маленький. Одно одинаково — выдают его взамен души. Больше всего мы боялись, чтобы наш фонд не стал заниматься раздачей вот этого пайка. Чернобыльского пайка. А люди уже привыкли ждать и жаловаться: «Я — чернобылец. Мне положено, потому что я — чернобылец». Как я сейчас понимаю… Чернобыль — это большое испытание и для нашего духа. Для нашей культуры.
В первый год отправили за границу пять тысяч детей, во второй уже — десять, в третий — пятнадцать…
А вы разговаривали с детьми о Чернобыле? Не со взрослыми, а с детьми? У них бывают неожиданные рассуждения. Мне, как философу, всегда интересно. Пример… Одна девочка мне рассказывала, как их класс послали осенью восемьдесят шестого года в поле… на уборку свёклы и моркови. Везде им попадались дохлые мыши, и они смеялись: вот вымрут мыши, жуки, черви, а потом начнут умирать зайцы, волки. За ними — мы. Люди умрут последними. Дальше они фантазировали, какой будет мир без зверей и птиц. Без мышей. Какое-то время останутся жить одни люди. Без никого. Даже мухи перестанут летать. Им было по двенадцать-пятнадцать лет. Так они представляли себе будущее.
Разговор с другой девочкой… Она поехала в пионерский лагерь и там подружилась с одним мальчиком. «Такой хороший мальчик, — вспоминала она, — все время мы проводили вместе». А потом его друзья сказали ему, что она из Чернобыля — больше он к ней не подошёл ни разу. С этой девочкой мы даже переписывались. «Теперь, когда я думаю о своём будущем, — писала она, — я мечтаю, что кончу школу и уеду куда-нибудь далеко-далеко, где никто не будет знать, откуда я. Там меня кто-нибудь полюбит. И я все забуду…»
Записывайте, записывайте… Да… Да! Все сотрётся из памяти, уйдёт. Я жалею, что не записывал… Ещё одна история… Приехали в заражённую деревню. Возле школы дети играют в мячик. Мячик закатился в клумбу с цветами, дети окружили её, ходят вокруг, но достать мячик боятся. Сначала я даже не понял, в чем дело, теоретически я знал, но я же здесь не живу, у меня постоянная бдительность отсутствует, я из нормального мира приехал. И я шагнул к клумбе. А дети как закричат: «Нельзя! Нельзя! Дядя, нельзя!» За три года (а было это в восемьдесят девятом году) они привыкли к мысли, что нельзя сесть на траву, нельзя рвать цветы. Нельзя залезть на дерево. Когда мы привозили их заграницу и просили: «Идите в лес, идите к реке. Купайтесь, загорайте», надо было видеть, как неуверенно они входили в воду… Как гладили траву… Но потом… Потом… Сколько появлялось счастья! Можно опять нырять, лежать на песке… Все время ходили с букетами, плели венки из полевых цветов. О чем я думаю? О чем… Как я сейчас понимаю… Да, мы можем их вывезти и полечить, но как им вернуть прежний мир. Как им вернуть их прошлое. И будущее.
Тут вопрос… Нам надо ответить на вопрос: кто мы? Без этого ничего не произойдёт и не изменится. Что для нас жизнь? И что для нас свобода? Умеем о свободе только мечтать. Могли быть свободными, но не стали свободными. Опять не получилось. Семьдесят лет строили коммунизм, сегодня строим капитализм. Раньше молились на Маркса, теперь на доллар. Мы затерялись в истории. Когда думаешь о Чернобыле, то возвращаешься сюда, в эту точку: кто мы? Что поняли о себе? О своём мире? В наших военных музеях, а их у нас больше, чем музеев искусств, хранятся старые автоматы, штыки, гранаты, а во дворе стоят танки и миномёты. Школьников водят туда на экскурсии и показывают — это война. Война вот такая… А она уже другая… Двадцать шестого апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года мы пережили ещё одну войну. Она не кончилась…
А мы… Кто мы?"
Геннадий Грушевой, депутат беларуского Парламента,
председатель фонда "Детям Чернобыля"
Монолог о том, что мы давно слезли с дерева и не придумали такого, чтобы оно сразу росло колесом
"Присаживайтесь… Давайте поближе… Но я буду откровенна: не люблю журналистов, а они меня не жалуют.
— А это почему?
— Вы не в курсе? Не успели ещё предупредить? Тогда понятно, почему вы здесь. В моем кабинете. А я — одиозная фигура. Так меня ваш брат журналист величает. Все вокруг кричат: на этой земле жить нельзя. А я отвечаю — можно. Надо научиться на ней жить. Иметь мужество. Давайте закроем загрязнённые территории, обнесём проволокой (треть страны!), бросим и убежим. Земли у нас ещё много. Нет! С одной стороны, наша цивилизация антибиологична, человек самый страшный враг природы, а, с другой стороны, он — творец. Преображает мир. Эйфелева башня, например, или космический корабль… Только прогресс требует жертв, и чем дальше, тем больших жертв. Не меньших, чем война, это сейчас стало понятно. Загрязнение воздуха, отравление почвы, озоновые дыры… Климат земли меняется. И мы ужаснулись. Но знание само по себе не может быть виной или преступлением. Чернобыль… Кто виноват — реактор или человек? Без обсуждений — человек, он его плохо обслуживал, были допущены чудовищные ошибки. Сумма ошибок. Не станет углубляться в техническую сторону… Но это уже факт… Работали сотни комиссий и экспертов. Самая большая техногенная катастрофа в истории человечества, наши убытки фантастические, материальные ещё как-то можно подсчитать. А не материальные? Чернобыль ударил по нашему воображению. По нашему будущему… Мы испугались будущего… Тогда не надо было слазить с дерева, или мы должны были придумать что-то такое, чтобы дерево сразу росло колесом. По количеству жертв не чернобыльская катастрофа, а автомобиль занимает первое место в мире. Почему никто не запрещает производство автомобилей? Ездить на велосипеде или на ослике безопаснее… На телеге…
Тут молчат… Молчат мои оппоненты…
Меня обвиняют… У меня спрашивают: «А как вы относитесь к тому, что дети тут пьют радиоактивное молоко? Едят радиоактивные ягоды?» Плохо я к этому отношусь. Очень плохо!! Но я считаю, что у детей есть папы и мамы, и есть у нас правительство, которое должно об этом думать. Я против одного… Я против того, чтобы люди, которые не знают или уже забыли таблицу Менделеева, учили, как жить. Запугивали нас. Наш народ и так всегда жил в страхе — революция, война. Этот кровавый упырь… Дьявол! Сталин… Теперь — Чернобыль… А потом удивляемся, почему у нас люди такие? Почему они не свободные, боятся свободы? Им же привычнее жить под царём. Под царём - батюшкой. Он может называться генсеком или президентом, какая разница. Никакой. Но я — не политик, я — учёный. Я всю жизнь думаю о земле, изучаю землю. Земля такая же загадочная материя, как и кровь. Вроде бы все о ней знаем, а какая-то тайна остаётся. Мы разделились — не на тех, кто за то, чтобы здесь жить, и тех, кто против, а на учёных и неучёных. Если у вас случится приступ аппендицита и надо оперировать, к кому вы обратитесь? Конечно, к хирургу, а не к общественным энтузиастам. Вы будете слушать специалиста. Я — не политик. Я думаю… А что ещё есть в Беларуси, кроме земли, воды, леса. Нефти много? Или алмазов? Ничего нет. Поэтому надо беречь то, что имеем. Восстанавливать. Да… Конечно… Нам сочувствуют, много людей в мире желает помочь, но не будем же мы без конца жить западными подачками. Рассчитывать на чужой кошелёк. Все, кто хотел, уже уехали, остались лишь те, кто хочет жить, а не умирать после Чернобыля. Тут их родина.
— Что вы предлагаете? Как человеку здесь жить?