Царица темной реки
Часть 3 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Проблема разрешилась сама собой: после деликатного стука объявился Иштван с каким-то бумажным свертком под мышкой и, отложив его на столик у двери, в два счета вывел меня из затруднения. Оказалось, большой, чуть ли не в метр высотой цилиндр на стене, по поводу которого я мимоходом поломал голову, и есть масляная лампа под названием «клинкет». Ну конечно, господин граф у себя в покоях пользовался изобретениями классом повыше, чем прозаическая керосиновая лампа.
Оказалось, очень простая в обращении штука – как только Иштван мне показал, как ее зажигать, регулировать пламя и выключать. И освещала спальню довольно ярко – не всегда, надо полагать… Ну, а я выкрутил огонь почти на полную – мне еще предстояло и бумаги читать, и пистолет чистить.
Иштван потоптался у порога, поглядывая на меня как-то странно, а потом решился: развернул свой сверток и поставил на столик две темные бутылки в паутине, в точности такие, какие я видел в подвале на стеллажах. Пояснил:
– Я как старый солдат прекрасно понимаю: в таких случаях простых солдат в винные подвалы допускать никак нельзя, а господа офицеры, и уж тем более командир части, пользуются некоторыми привилегиями и презентами…
Он меня откровенно забавлял: старый солдат… Через полгода после начала войны угодил в плен и шесть лет пересидел где-то в Сибири все бури, что пронеслись над Россией и Венгрией… Сделав суровое лицо, я сказал:
– Так-так-так… Значит, есть все же второй комплект ключей?
– Клянусь Пресвятой Богородицей, нету! – Иштван истово перекрестился. – Видите ли, господин капитан, прошло три дня с того времени, как уехал господин граф и появились вы. Все имущество, строго говоря, оставалось бесхозным, и я позволил себе прихватить маленькую корзиночку, совсем маленькую… Вот, остались две бутылки для вас как по заказу. Я так полагаю, армия у вас серьезная, и граф уже не вернется, как, мне рассказывали, вернулся в девятнадцатом году…
– Уж это точно, – сказал я.
– Вот видите, как все отлично складывается. Это токай урожая двенадцатого года, с виноградника на горе (он произнес название букв этак из двадцати пяти, тут же выскочившее у меня из памяти). Разрешите, я поставлю сюда, в шкафчик? Тут и специальные тряпочки, чтобы обтирать пыль и паутину, и набор бокалов, и штопоры. У господина графа были свои причуды: иногда, вечером, он садился в это вот кресло и выпивал бутылочку-другую токайского, разглядывая графиню Эржи… И не терпел, чтобы ему при этом прислуживали. Разрешите идти, господин капитан?
– Идите, – сказал я, – только смотрите у меня: вино среди офицеров не распространять.
– О, что вы, господин капитан, это были последние бутылки. Желаю приятного времяпровождения!
И он улетучился почти бесшумно – старая школа…
Сняв ремень с кобурой и портупею, я плюхнулся в кресло – и в самом деле поставленное прямо напротив портрета графини Эржи, и рядом маленький столик, как раз для бутылки с бокалом (пожалуй, уместятся еще пара блюдец с какой-нибудь закуской).
На войне монахов, признаться, не бывает. В другое время я без всякого внутреннего борения немножко врос бы в быт отмененного историей феодала – обтер бы от пыли одну из бутылок и посидел часок, разглядывая двести лет назад отравленную красавицу. Вот только сегодня времени не было категорически: документы требовали вдумчивого прочтения к завтрашнему утру (а пара-тройка – и резолюции), да и чистку оружия я никогда не откладывал на завтра по въевшейся привычке. Так что подождет до завтра токай урожая двенадцатого года, когда меня и на свете-то еще не было…
Письменного стола здесь, конечно, не было – зачем он в спальне, где его сиятельство занимался чем угодно, только не сухой канцелярщиной? Поэтому пришлось проявить солдатскую смекалку: усевшись в кресло напротив портрета, я положил на колени планшет, а уж на него – стопку бумаг. Получилось вполне удобно, и с канцелярией я разделался минут за сорок, задолго до полуночи. Убрал ее в планшет, тщательно застелил столик дивизионными газетами, выщелкнул обойму, дважды передернул затвор во избежание нехороших случайностей и приготовился разбирать пистолет, аккуратно разложив рядом все причиндалы.
Внезапно возникшее беспокойство было не острым, но никак не проходило. На войне к такому чувству привыкаешь относиться очень серьезно – сплошь и рядом такое чутье, пресловутое шестое чувство, никогда не приходит просто так и не подводит, сулит неприятности. Вот только откуда ему взяться не на передовой, не в движении колонны, а в доме, битком набитом солдатами? И все же оно упорно не проходило…
Не было ни страха, ни тревоги, я легко взял себя в руки – не та обстановка вокруг. Прежде всего следовало определить источник, а уж потом будет ясно, как поступать и что делать – если вообще понадобится что-то делать…
Итак. Я сижу за столиком, на котором лежит готовый к разборке, чистке и смазке пистолет. За спиной у меня – портрет умершей двести лет назад юной красавицы, но от него никакого беспокойства не исходит, ни ощущения пристального, сверлящего взгляда в спину, ничего такого, никакой угрозы. Спина у меня полностью безопасна – выработанное на войне чутье не подводит. Да и какая угроза может исходить от портрета умершей сотни лет назад красотки, пусть и не самых строгих правил?
Передо мной… Передо мной: ярко освещенная клинкетом картина – редколесье, широкая тропа, охотничий домик вдали…
Но только это была другая картина!
Вроде бы ничего не изменилось с того момента, как я увидел ее впервые, – деревья в летних листьях, кустарник, изрытая колесами и копытами тропинка, охотничий домик вдали: высокая острая крыша, вычурные водопроводные трубы, клумбы у невысокого, в три ступеньки крыльца…
Но сейчас там была ночь!
Когда я пришел сюда в первый раз, на картине был ясный, солнечный день – в точности как за окном. А сейчас – темная ночь… снова в точности такая, как за окном. И полная луна стоит почти над крышей охотничьего домика… В точности такая, как настоящая полная луна стоит над недалеким лесом. И я отчетливо видел, как что-то мелкое, вроде белки, пронеслось по стволу одного из стоявших близко к раме деревьев, а затем исчезло в кроне. Что же, картина была живая?
Страха не было – только безмерное, необъятное, не вмещавшееся в сознание удивление. Такого не должно было быть, но оно происходило наяву, я не спал и не бредил.
Первая мысль была, что скрывать, чуточку панической: бежать куда-то, позвать кого-то, показать… Но ее тут же задавили и смяли мысли насквозь трезвые и холодные: кого звать? Что показать? Картину с ночным пейзажем и полной луной? И доказывать с пеной у рта, что днем картина была совсем другая, с дневным солнечным лесом? Хорошенькое же мнение составится о командире роты, черт-те что будут подозревать, от неумеренного пития графского алкоголя до внезапного приступа сумасшествия, какой случается на войне…
Иштван? А если он представления не имеет, как ведет себя одна из картин в замке графа? Или знает, но намертво промолчит? Пытать его, что ли? А арестовывать не за что. Вот и выходит, что с этой загадкой мне придется разбираться в одиночку – тем более что опасности от нее пока что не исходит…
Я оглянулся на портрет – там все было в порядке, графиня, как изображению и подобает, смирнехонько стояла у стола в прежней позе, положив на него ладонь, все с той же легкой улыбкой, лукавой и загадочной. Никак не походило, что от нее следует ждать каких-то сюрпризов. Прекрасно можно было разглядеть кракелюры – микроскопические трещинки, что всегда остаются на старинных полотнах. Уж такие вещи знают и недоучившиеся искусствоведы. Так, а это у нас что?
Слева, примерно на высоте половины рамы, среди золоченых разводов пышной массивной рамы виднелось нечто, чего я раньше на рамах старых картин не видел: распятие размером с мою ладонь – очень похоже, что серебряное, тонкой работы, начищенное. Никогда с таким не сталкивался и не слышал, чтобы на рамы прикрепляли какие-нибудь украшения, тем более распятия. А на противоположной стороне рамы, на правой… Нет, не распятие, нечто более загадочное: бляшка опять-таки размером с мою ладонь, кажется, тоже серебряная. Посреди – странный вензель, вокруг надпись на непонятном языке, кажется, по-латыни, хотя я утверждать бы и не взялся.
Попробовал ногтями и распятие и бляшку – ничего не получилось, как бы они ни были прикреплены, прикреплены на совесть. Самая настоящая картина, и точка.
Осененный внезапной догадкой, направился к пейзажу с охотничьим домиком. Только сначала взял висевший на высокой спинке кровати ППС и передернул затвор. Кому-то, может, и будет смешно, но посмотрел бы я на него на моем месте… Осторожно потыкал дулом автомата в картину. Она чуточку подалась именно так, как должен был податься под легким нажимом натуральный холст. И я в картину не провалился, и на меня оттуда ничего страхолюдного не выпрыгнуло. Тоже самая настоящая картина – вот только ведет себя как-то странно, словно это не картина, а зеркало, отражающее старательно время суток. Луна на ней чуточку передвинулась точно так же, как настоящая луна за окном…
А если взглянуть, что у нас слева? А слева у нас в точности такое же распятие, как на портрете графини, – и присобачено также на совесть. А вот справа… А справа на том месте, где на портрете графини красуется украшение в форме щита с непонятным вензелем и непонятной надписью, зияет дыра чуть потоньше моего мизинца. И сразу видно, что щиток выковыряли совсем недавно, то ли отверткой, то ли стамеской, то ли еще чем-то острым, свежая древесина белеется, и щепочки вокруг дырки видны…
Черт! Я никак не мог ошибиться. На втором этаже охотничьего домика слабо светился огонек – то ли свеча, то ли светильник, одним словом, что-то старинное, соответствующее веку, когда картина была написана. И что-то вроде белки опять пронеслось по стволу, на сей раз сверху вниз, пропало в кустарнике. Картина явно жила своей жизнью, причем не похоже, чтобы собиралась вмешиваться в мою – и на том спасибо.
Вот и все скудные результаты моей искусствоведческой экспертизы – покажите мне, кто в таких условиях сделает больше… А потому я повесил автомат на место, сел за столик – правда, лицом к пейзажу – и принялся разбирать пистолет. Привычное занятие очень быстро вернуло полное душевное спокойствие, и я быстро понял, что ничегошеньки сделать не могу и жить мне с этой картиной в одной комнате и дальше.
А собственно говоря, что я мог сделать? Вызвать кого-нибудь из начальства или из «Смерша»? Так они и приехали после моих сбивчивых объяснений… Позвать Яноша – как-никак комиссар по делам искусств? Еще большой вопрос, согласится ли он сидеть у меня в комнате несколько часов и смотреть, как меняется картина, как зеркально отражает время за окном. Написать письмо в Ленинград моему преподавателю и рассказать, с чем я в Венгрии столкнулся? Во‑первых, неизвестно, жив ли он, перенес ли блокаду, а во‑вторых, это письмо не уйдет дальше военной цензуры, откуда прямиком попадет к психиатрам, тут и гадать нечего.
Одним словом, почистив пистолет, я уже был спокоен, как удав. Время от времени поглядывал на картину, но она не менялась, даже огонек на втором этаже погас. В конце концов выход я нашел простой и незамысловатый: принес из шкафчика одну из бутылок Иштвана, старательно стер пыль, уселся лицом к портрету, повторяя графа, налил бокал темно-рубинового нектара – это и в самом деле оказался нектар, – приподнял:
– Ваше здоровье, графиня! Интересные вещи тут у вас происходят…
Честное слово, я бы не удивился, шевельнись она, налей себе бокал розового из графина и приподними его в мою честь. Но она, конечно, не шелохнулась, так и стояла у стола, улыбаясь загадочно и лукаво, и грустно было оттого, что ее без малого двести лет как нет в живых…
Первое время я, признаться, оглядывался через плечо на картину с охотничьим домиком – без страха или беспокойства, просто мало ли что от таких картин можно ожидать. Но там ровным счетом ничего не происходило, даже белка не бегала. Что она такое, я и не пытался гадать – первый раз о таком слышал и первый раз видел своими глазами. Вот о статуях в Европе издавна ходили разные слухи, иногда довольно страшные, – но тут была картина, на ощупь ничем не отличавшаяся от обычных картин…
Вот так я посидел с часок, помаленьку допивая нектар постарше меня возрастом, смотрел на графиню и, кажется, понимал обреченного историей графа, проводившего перед ней долгие вечера. Ну, а вторую откупоривать не стал – знал свою меру, завтра предстояло вставать рано и с головой окунуться в хлопоты.
Смешно, но перед тем, как раздеваться, клинкет я погасил, так что комната освещалась заходящей луной – неудобно как-то было раздеваться при графине, пусть даже перед портретом. Пистолет я под подушку все же положил и автомат прислонил к креслу – кто ее знает, картину эту…
Зря беспокоился. Когда проснулся рано утром, все было в полном порядке – на картине стоял тот же солнечный рассвет, что за окном, и ничего живого там не двигалось, ни зверей, ни людей. Ну а красавица графиня стояла в прежней позе, с той же улыбкой – обращенной, чуточку жаль, не ко мне. И опять-таки смешно, но одеваться я ушел в дальний угол спальни, куда ее взгляд не достигал. Сам над собой подсмеивался чуточку, что отношусь к ней, как к живой, но так уж получилось…
Забот с утра был полон рот. Нельзя давать бойцам расхолаживаться в таких вот чуть ли не курортных условиях, а потому я объявил до обеда несколько часов строевой подготовки, а после обеда – пару часов огневой. С последующей чисткой оружия. Особо распоряжаться не пришлось, взводные и отделенные дело знали.
Учения, ротные минометы, ротные пулеметы, склад ГСМ, медсандбат, автопарк… Все там было, как надлежит, но хороший командир должен постоянно обозначать свое присутствие. Если отдельным нестойким элементам и удалось раздобыть спиртного (в той же близлежащей деревне выменять на керосин или соль – самый ходовой обменный товар у мирного населения в войну), то замаскировались они так надежно, что без специальных поисков не сыщешь, а кто бы ими занимался? На многие мелочи на войне, особенно на постое, смотрят сквозь пальцы, лишь бы завтра были в норме. Я и сам был не без греха с этими двумя бутылками токайского, что ж облаву-то устраивать?
Напоследок, покончив со всеми делами, прошелся по трем этажам. Дисциплина была на уровне: мой приказ и приказ запмполита выполнялись четко: ни картины, ни мебель нисколечко не подпорчены, хоть завтра музеи открывай. Комиссар Янош и его ребята работали старательно: переписывали в большие блокноты всю обстановку – и работы, судя по всему, им предстояло еще много. Я перекинулся с комиссаром парой слов, но особо задерживаться не стал: люди заняты делом, а я, собственно, со всеми делами покончил. И пошел к себе – до ужина еще было время. Не хотелось самому себе в этом признаваться, но мне было чертовски любопытно: как там с картиной обстоит? Я в Бога как-то не верил, а уж тем более не верил во всякую чертовщину, в жизни не сталкивался. Да и потом, кто сказал, что это непременно чертовщина? Серой оттуда не шибало, рогатые рожи ни вечером, ни ночью оттуда не лезли, так что для завзятого материалиста давно уже существует удобная формулировка: «Необъяснимое!» Сегодня необъяснимое, а завтра, глядишь, получит полное научное объяснение трудами самой передовой в мире советской науки…
Еще издали я увидел, как из дверей моей комнаты выходит верный адъютант Паша Верзилин – время позднее, ужин принес, конечно, одна из маленьких привилегий ротного.
– Ужин, Паша? – спросил я.
– Не совсем наш, – ухмыльнулся он. – Дедуля Иштван постарался. Раздобыл все же в деревне пару служанок и повариху, чтобы готовила господину старшему офицеру, то есть вам. Вот она и приготовила, а я принес. Очень он к вам большое почтение испытывает, старая военная косточка.
– Ага, – сказал я. – Старая косточка. Полгода фронта и шесть лет отсидки в глуши подальше от войн и революций.
– Да рассказывал он мне уже… Шустряк по жизни. Я завтра за посудой зайду, ага?
– Лады, – сказал я и вошел в комнату.
Там совершенно ничего не изменилось. Графиня Эржи по-прежнему стояла у стола, положив на него узкую ладонь, а в пейзаже с охотничьим домиком сгущались те же сумерки, что и за окном. Но я уже начал как-то привыкать – в конце концов, вреда от картины на было никакого, ночь проспал с ней рядом, и ничего страхолюдного (в которое я нисколечко не верил) оттуда не вылезло.
Уже привычно я зажег клинкет, обернулся к столику. Старый вояка Иштван постарался на славу – тут и тарелка с гуляшом, и блюдо с нарезанной ветчиной, и колбаса, и еще что-то, непонятное мне по названию, но явно венгерское. Пожалуй, к такому ужину не грех будет достать и вторую бутылочку токайского, благо ни срочных дел, ни нежданных визитеров сегодня не предвидится. Полевой телефон мне уже провели, если понадоблюсь – позвонят.
Я полез в шкафчик за бутылкой, бокалом и всем прочим. И, уже достав все, вдруг остановился как вкопанный.
В углу комнаты что-то явственно шевельнулось.
Мелкое такое, неопасное, насквозь знакомое…
Тьфу ты, белка! Самая обыкновенная, ничем от наших не отличавшаяся. Стояла на задних лапках, зажав в передних ломтик хлеба, по-европейски нарезанный треугольником, – со столика сперла, конечно, из хлебницы и таращилась на меня как-то выжидательно, без всякого испуга, словно я ей чем-то мешал. Интересно только, откуда она здесь взялась? Окно большое, высокое, старинное, его можно распахнуть на петлях, как дверь, но сейчас оно закрыто, и никакой форточки там не имеется.
Я отступил на пару шагов, к шкафчику, чтобы не пугать зверушку. С таким видом, словно она от меня этого и ждала, белка проворно пропрыгала к картине с пейзажем. Нижняя кромка золоченой рамы располагалась совсем близко от пола, если сравнивать с лестницей, то не выше ступеньки, – и белка лихим прыжком запрыгнула в картину! Еще несколько секунд – и пропала среди деревьев в густеющих сумерках!
Вот тут я от удивления едва не совершил вандализм, который ни за что бы не одобрили ценители тонких вин: чуть не выронил бутылку токайского девятьсот двенадцатого года выдержки с горы с непроизносимым названием. Удержал в последний миг, аккуратно поставил на шкафчик вместе с бокалом, подошел к картине вплотную, не испытывая ровным счетом никакого страха: в привидения я что-то не верю, да и ни разу не приходилось слышать о привидениях-белках, ворующих хлеб со стола.
Подойдя вплотную, я увидел, что картина изменилась. Больше не было живописного полотна с микроскопическими кракелюрами, передо мной оказалось словно бы окно в дополнение к уже имевшемуся в комнате, разве что без стекол и оконных переплетов, пустой проем – и показалось, что оттуда веет теплым летним ветерком – на той стороне было лето, и ветерок в самом деле шевелил листву и кустарник.
Любопытно, конечно, стало страшно. Во всякую и всевозможную мистику я не верил, да и не усматривалось тут пока что никакой мистики – просто-напросто проем в какое-то другое место, где сейчас не весна, а лето. А уж белка, которая таскает хлеб со стола, – настолько не мистическая деталь…
Я искусствовед, хоть и призванный с третьего курса. Искусствоведы, в отличие от физиков, химиков и представителей других схожих наук, экспериментов не ставят – ну, разве что иногда с красками и лаками, но тут совсем другая ситуация. Какой-то эксперимент, да надо провести, хотя бы чтобы понять, с чем я таким столкнулся…
После некоторого размышления я достал из кармана спичечный коробок и, не размахиваясь особенно, кинул его на ту сторону. И ровным счетом ничего не произошло: коробок упал этикеткой вниз шагах в пяти от рамы да так и остался лежать. Никаких звуковых или световых явлений. Что бы там ни было по ту сторону, на спички оно не реагирует.
Что бы еще придумать? Вспомнив, как я вчера тыкал в полотно дулом автомата, расстегнул кобуру, хотел просунуть на ту сторону ствол пистолета – осторожности ради не на всю длину. В последний миг передумал: а если это пропускает дерево свободно, но сунь туда металл, шарахнет чем-то вроде короткого замыкания, от чего и мне неслабо достанется? Отставить, есть другой вариант…
Я достал из ножен финку с цветной наборной ручкой из плексигласа – который, как известно, неплохой изолятор. Держа ее пальцами так, чтобы не коснуться навершия из нержавейки, просунул на ту сторону лезвие сантиметров на десять. И снова ровным счетом нечего не произошло, ни вспышки, ни разряда. И что дальше? Из всех доступных мне методов эксперимента остается один – сунуть туда палец, какой не особенно жалко, скажем, мизинец на левой. Нет, не пойдет – а если этот проем мне палец отхряпает, объясняй потом, как ты в мирных условиях допустил членовредительство? За такое на фронте по головке не гладят, будь ты хоть капитан, хоть полковник…
И что дальше? Скрывать такой феномен никак не годится. Нужно сообщить. Как? Позвонить по полевому телефону в штаб батальона или в тамошний «Смерш»? То-то там повеселятся, услышав такой звонок, и первым делом начнут рассуждать, которые сутки комроты запоем пьет, что у него проемы в другой мир открываются и оттуда белки скачут, чтобы хлеб красть. Я лично на их месте так и подумал бы. Самому туда ехать на ночь глядя? А что я им могу предъявить в доказательство? Как ни крути, а придется так и оставить все до завтра, потому что утро вечера мудренее. А если и утром все будет продолжаться, позову Яноша, он как-никак по делам искусств, и домик этот вместе со всей обстановкой – теперь собственность новой народной власти. Вот пусть будущие основатели музея и ломают голову над феноменами – тем более что это их феномены, а я сюда воевать пришел, а не неразгаданные загадки природы решать. Поужинаю я сейчас наконец, приму в меру токайского нектара и лягу баиньки. Будем надеяться, что в следующий раз оттуда вместо белки медведь не вылезет, а если и вылезет – сплю я чутко и автомат радом положу. И будет такое доказательство, что лучше и не придумаешь – вот проем, а вот павший в результате искусствоведческого эксперимента медведь, прошу любить и жаловать, всё налицо…
Я еще раз посмотрел в проем (там ровным счетом ничего не происходило, только деревья шелестели под ветром и в домике не горело ни одно окно), взял бутылку, бокалы, штопор и повернулся к столу, чуточку гордясь тем, что не боюсь сидеть спиной к проему – а вы бы на моем месте не гордились чуточку?
И вот тут уж форменным образом оцепенел, едва не выронив ношу.
Прекрасная графиня Эржи Паттораи больше не стояла на месте, у стола с графином. Как самый обычный человек, она прохаживалась вдоль невидимой преграды, отделявшей раму от окружающего мира, – чуточку нервно, с нахмуренным очаровательным личиком. Время от времени трогала эту преграду узкой ладонью в самоцветных камнях, и всякий раз от ладони расходились неширокие круги, как бывает, когда в воду падает маленький камешек. И каждый раз ее лицо становилось все более грустным. Сразу ясно: в отличие от неразумной белки девушка попасть в наш мир не могла…
В другое время волосы, быть может, и встали бы у меня на голове дыбом – но после того, как я только что столкнулся с ожившей картиной, откуда выскочила белка и прозаически сперла у меня хлеб, появился, если можно так сказать, некоторый иммунитет к чудесам и диковинам. Так что я поставил свою ношу на столик и подошел вплотную к картине. Как и с первой, я уже не увидел полотна с кракелюрами – словно еще одно окно в другой мир без стекол и оконных переплетов…
Она увидела меня! Подошла в два легких шага, нас разделяла какая-то пара сантиметров пустого прозрачного воздуха, но когда она подняла ладонь, чтобы дотронуться до моей ладони, что-то ее не пустило – как не пустило и мою ладонь. Только с ее стороны вновь нешироко разбежались и растаяли круги наподобие волн. Непробиваемая была преграда. Ее личико вновь омрачилось, она, понурясь, сказала что-то, но я не расслышал ни слова – чертова преграда не пропускала ни звука. Я поднял пальцы к ушам, покрутил головой. Кажется, она поняла, что я ничего не слышу.
Ситуация… В планшете у меня лежал блокнот и карандаши, но как бы я переписывался с девушкой, чьего языка совершенно не знал? А вдруг она знает немецкий?
Сходить за планшетом я не успел: ее лицо вдруг озарилось надеждой, она легко отбежала в правый, если считать от меня, угол картины, стала настойчиво показывать пальцем на один и тот же кусок рамы. Ах, вот оно в чем дело… Там красовался тот серебряный щиток, что я уже видел вчера, – странный вензель и надпись вокруг.
Она смотрела на меня с надеждой, даже с мольбой, не отводя указательного пальчика с крупным самоцветом от загадочного щитка. Охваченный внезапной догадкой, я, быть может, невежливо отвернулся и в три шага оказался возле левого угла рамы. Там, где я вчера видел распятие тонкой работы, зияла дыра, окруженная свежими щепочками. Быстрыми шагами прошел к пейзажу. Там уже не было и распятия. Ну вот, кое-что начинает проясняться. Как бы это ни называлось – ключ, печать, – когда их не стало, пейзаж заработал на обе стороны. И белка преспокойно оттуда вылезла, чтобы стянуть хлебушка. А у красавицы взяли только распятие, она смогла двигаться, но в наш мир попасть не может. Ничего сложного. Интересно, кто постарался? Вообще-то подозреваемых у меня было двое, но не об этом сейчас надо думать. Какая она все же красивая…
В конце концов, на свете есть язык жестов… Я достал финку, сделал движение, будто отковыривало щиток, как рычагом, потом показал на нее пальцем, а двумя другими изобразил ноги, идущие от картины в спальню. Она поняла моментально, закивала с яростной надеждой на лице. Ну как советскому офицеру не помочь такой девушке? В особенности когда неразумные белки спокойно шастают туда-сюда и даже нагло хлеб воруют…
Финка у меня была превосходно отточена – не пижонства ради, а для облегчения беседы с каким-нибудь наглым супостатом. И минуты не прошло, как справился. Показал ей щиток, держа его большим и указательным пальцами. Она, словно все еще не веря, подошла вплотную к раме, протянула руку… и рука оказалась на другой стороне! Настолько близко от моей, что я не удержался от лихого поступка: отбросил глухо стукнувший о паркет щиток, протянул руку, взял ее ладонь и помог ей сойти на пол – нижняя рама портрета тоже располагалась на высоте ступеньки.
Оказалось, очень простая в обращении штука – как только Иштван мне показал, как ее зажигать, регулировать пламя и выключать. И освещала спальню довольно ярко – не всегда, надо полагать… Ну, а я выкрутил огонь почти на полную – мне еще предстояло и бумаги читать, и пистолет чистить.
Иштван потоптался у порога, поглядывая на меня как-то странно, а потом решился: развернул свой сверток и поставил на столик две темные бутылки в паутине, в точности такие, какие я видел в подвале на стеллажах. Пояснил:
– Я как старый солдат прекрасно понимаю: в таких случаях простых солдат в винные подвалы допускать никак нельзя, а господа офицеры, и уж тем более командир части, пользуются некоторыми привилегиями и презентами…
Он меня откровенно забавлял: старый солдат… Через полгода после начала войны угодил в плен и шесть лет пересидел где-то в Сибири все бури, что пронеслись над Россией и Венгрией… Сделав суровое лицо, я сказал:
– Так-так-так… Значит, есть все же второй комплект ключей?
– Клянусь Пресвятой Богородицей, нету! – Иштван истово перекрестился. – Видите ли, господин капитан, прошло три дня с того времени, как уехал господин граф и появились вы. Все имущество, строго говоря, оставалось бесхозным, и я позволил себе прихватить маленькую корзиночку, совсем маленькую… Вот, остались две бутылки для вас как по заказу. Я так полагаю, армия у вас серьезная, и граф уже не вернется, как, мне рассказывали, вернулся в девятнадцатом году…
– Уж это точно, – сказал я.
– Вот видите, как все отлично складывается. Это токай урожая двенадцатого года, с виноградника на горе (он произнес название букв этак из двадцати пяти, тут же выскочившее у меня из памяти). Разрешите, я поставлю сюда, в шкафчик? Тут и специальные тряпочки, чтобы обтирать пыль и паутину, и набор бокалов, и штопоры. У господина графа были свои причуды: иногда, вечером, он садился в это вот кресло и выпивал бутылочку-другую токайского, разглядывая графиню Эржи… И не терпел, чтобы ему при этом прислуживали. Разрешите идти, господин капитан?
– Идите, – сказал я, – только смотрите у меня: вино среди офицеров не распространять.
– О, что вы, господин капитан, это были последние бутылки. Желаю приятного времяпровождения!
И он улетучился почти бесшумно – старая школа…
Сняв ремень с кобурой и портупею, я плюхнулся в кресло – и в самом деле поставленное прямо напротив портрета графини Эржи, и рядом маленький столик, как раз для бутылки с бокалом (пожалуй, уместятся еще пара блюдец с какой-нибудь закуской).
На войне монахов, признаться, не бывает. В другое время я без всякого внутреннего борения немножко врос бы в быт отмененного историей феодала – обтер бы от пыли одну из бутылок и посидел часок, разглядывая двести лет назад отравленную красавицу. Вот только сегодня времени не было категорически: документы требовали вдумчивого прочтения к завтрашнему утру (а пара-тройка – и резолюции), да и чистку оружия я никогда не откладывал на завтра по въевшейся привычке. Так что подождет до завтра токай урожая двенадцатого года, когда меня и на свете-то еще не было…
Письменного стола здесь, конечно, не было – зачем он в спальне, где его сиятельство занимался чем угодно, только не сухой канцелярщиной? Поэтому пришлось проявить солдатскую смекалку: усевшись в кресло напротив портрета, я положил на колени планшет, а уж на него – стопку бумаг. Получилось вполне удобно, и с канцелярией я разделался минут за сорок, задолго до полуночи. Убрал ее в планшет, тщательно застелил столик дивизионными газетами, выщелкнул обойму, дважды передернул затвор во избежание нехороших случайностей и приготовился разбирать пистолет, аккуратно разложив рядом все причиндалы.
Внезапно возникшее беспокойство было не острым, но никак не проходило. На войне к такому чувству привыкаешь относиться очень серьезно – сплошь и рядом такое чутье, пресловутое шестое чувство, никогда не приходит просто так и не подводит, сулит неприятности. Вот только откуда ему взяться не на передовой, не в движении колонны, а в доме, битком набитом солдатами? И все же оно упорно не проходило…
Не было ни страха, ни тревоги, я легко взял себя в руки – не та обстановка вокруг. Прежде всего следовало определить источник, а уж потом будет ясно, как поступать и что делать – если вообще понадобится что-то делать…
Итак. Я сижу за столиком, на котором лежит готовый к разборке, чистке и смазке пистолет. За спиной у меня – портрет умершей двести лет назад юной красавицы, но от него никакого беспокойства не исходит, ни ощущения пристального, сверлящего взгляда в спину, ничего такого, никакой угрозы. Спина у меня полностью безопасна – выработанное на войне чутье не подводит. Да и какая угроза может исходить от портрета умершей сотни лет назад красотки, пусть и не самых строгих правил?
Передо мной… Передо мной: ярко освещенная клинкетом картина – редколесье, широкая тропа, охотничий домик вдали…
Но только это была другая картина!
Вроде бы ничего не изменилось с того момента, как я увидел ее впервые, – деревья в летних листьях, кустарник, изрытая колесами и копытами тропинка, охотничий домик вдали: высокая острая крыша, вычурные водопроводные трубы, клумбы у невысокого, в три ступеньки крыльца…
Но сейчас там была ночь!
Когда я пришел сюда в первый раз, на картине был ясный, солнечный день – в точности как за окном. А сейчас – темная ночь… снова в точности такая, как за окном. И полная луна стоит почти над крышей охотничьего домика… В точности такая, как настоящая полная луна стоит над недалеким лесом. И я отчетливо видел, как что-то мелкое, вроде белки, пронеслось по стволу одного из стоявших близко к раме деревьев, а затем исчезло в кроне. Что же, картина была живая?
Страха не было – только безмерное, необъятное, не вмещавшееся в сознание удивление. Такого не должно было быть, но оно происходило наяву, я не спал и не бредил.
Первая мысль была, что скрывать, чуточку панической: бежать куда-то, позвать кого-то, показать… Но ее тут же задавили и смяли мысли насквозь трезвые и холодные: кого звать? Что показать? Картину с ночным пейзажем и полной луной? И доказывать с пеной у рта, что днем картина была совсем другая, с дневным солнечным лесом? Хорошенькое же мнение составится о командире роты, черт-те что будут подозревать, от неумеренного пития графского алкоголя до внезапного приступа сумасшествия, какой случается на войне…
Иштван? А если он представления не имеет, как ведет себя одна из картин в замке графа? Или знает, но намертво промолчит? Пытать его, что ли? А арестовывать не за что. Вот и выходит, что с этой загадкой мне придется разбираться в одиночку – тем более что опасности от нее пока что не исходит…
Я оглянулся на портрет – там все было в порядке, графиня, как изображению и подобает, смирнехонько стояла у стола в прежней позе, положив на него ладонь, все с той же легкой улыбкой, лукавой и загадочной. Никак не походило, что от нее следует ждать каких-то сюрпризов. Прекрасно можно было разглядеть кракелюры – микроскопические трещинки, что всегда остаются на старинных полотнах. Уж такие вещи знают и недоучившиеся искусствоведы. Так, а это у нас что?
Слева, примерно на высоте половины рамы, среди золоченых разводов пышной массивной рамы виднелось нечто, чего я раньше на рамах старых картин не видел: распятие размером с мою ладонь – очень похоже, что серебряное, тонкой работы, начищенное. Никогда с таким не сталкивался и не слышал, чтобы на рамы прикрепляли какие-нибудь украшения, тем более распятия. А на противоположной стороне рамы, на правой… Нет, не распятие, нечто более загадочное: бляшка опять-таки размером с мою ладонь, кажется, тоже серебряная. Посреди – странный вензель, вокруг надпись на непонятном языке, кажется, по-латыни, хотя я утверждать бы и не взялся.
Попробовал ногтями и распятие и бляшку – ничего не получилось, как бы они ни были прикреплены, прикреплены на совесть. Самая настоящая картина, и точка.
Осененный внезапной догадкой, направился к пейзажу с охотничьим домиком. Только сначала взял висевший на высокой спинке кровати ППС и передернул затвор. Кому-то, может, и будет смешно, но посмотрел бы я на него на моем месте… Осторожно потыкал дулом автомата в картину. Она чуточку подалась именно так, как должен был податься под легким нажимом натуральный холст. И я в картину не провалился, и на меня оттуда ничего страхолюдного не выпрыгнуло. Тоже самая настоящая картина – вот только ведет себя как-то странно, словно это не картина, а зеркало, отражающее старательно время суток. Луна на ней чуточку передвинулась точно так же, как настоящая луна за окном…
А если взглянуть, что у нас слева? А слева у нас в точности такое же распятие, как на портрете графини, – и присобачено также на совесть. А вот справа… А справа на том месте, где на портрете графини красуется украшение в форме щита с непонятным вензелем и непонятной надписью, зияет дыра чуть потоньше моего мизинца. И сразу видно, что щиток выковыряли совсем недавно, то ли отверткой, то ли стамеской, то ли еще чем-то острым, свежая древесина белеется, и щепочки вокруг дырки видны…
Черт! Я никак не мог ошибиться. На втором этаже охотничьего домика слабо светился огонек – то ли свеча, то ли светильник, одним словом, что-то старинное, соответствующее веку, когда картина была написана. И что-то вроде белки опять пронеслось по стволу, на сей раз сверху вниз, пропало в кустарнике. Картина явно жила своей жизнью, причем не похоже, чтобы собиралась вмешиваться в мою – и на том спасибо.
Вот и все скудные результаты моей искусствоведческой экспертизы – покажите мне, кто в таких условиях сделает больше… А потому я повесил автомат на место, сел за столик – правда, лицом к пейзажу – и принялся разбирать пистолет. Привычное занятие очень быстро вернуло полное душевное спокойствие, и я быстро понял, что ничегошеньки сделать не могу и жить мне с этой картиной в одной комнате и дальше.
А собственно говоря, что я мог сделать? Вызвать кого-нибудь из начальства или из «Смерша»? Так они и приехали после моих сбивчивых объяснений… Позвать Яноша – как-никак комиссар по делам искусств? Еще большой вопрос, согласится ли он сидеть у меня в комнате несколько часов и смотреть, как меняется картина, как зеркально отражает время за окном. Написать письмо в Ленинград моему преподавателю и рассказать, с чем я в Венгрии столкнулся? Во‑первых, неизвестно, жив ли он, перенес ли блокаду, а во‑вторых, это письмо не уйдет дальше военной цензуры, откуда прямиком попадет к психиатрам, тут и гадать нечего.
Одним словом, почистив пистолет, я уже был спокоен, как удав. Время от времени поглядывал на картину, но она не менялась, даже огонек на втором этаже погас. В конце концов выход я нашел простой и незамысловатый: принес из шкафчика одну из бутылок Иштвана, старательно стер пыль, уселся лицом к портрету, повторяя графа, налил бокал темно-рубинового нектара – это и в самом деле оказался нектар, – приподнял:
– Ваше здоровье, графиня! Интересные вещи тут у вас происходят…
Честное слово, я бы не удивился, шевельнись она, налей себе бокал розового из графина и приподними его в мою честь. Но она, конечно, не шелохнулась, так и стояла у стола, улыбаясь загадочно и лукаво, и грустно было оттого, что ее без малого двести лет как нет в живых…
Первое время я, признаться, оглядывался через плечо на картину с охотничьим домиком – без страха или беспокойства, просто мало ли что от таких картин можно ожидать. Но там ровным счетом ничего не происходило, даже белка не бегала. Что она такое, я и не пытался гадать – первый раз о таком слышал и первый раз видел своими глазами. Вот о статуях в Европе издавна ходили разные слухи, иногда довольно страшные, – но тут была картина, на ощупь ничем не отличавшаяся от обычных картин…
Вот так я посидел с часок, помаленьку допивая нектар постарше меня возрастом, смотрел на графиню и, кажется, понимал обреченного историей графа, проводившего перед ней долгие вечера. Ну, а вторую откупоривать не стал – знал свою меру, завтра предстояло вставать рано и с головой окунуться в хлопоты.
Смешно, но перед тем, как раздеваться, клинкет я погасил, так что комната освещалась заходящей луной – неудобно как-то было раздеваться при графине, пусть даже перед портретом. Пистолет я под подушку все же положил и автомат прислонил к креслу – кто ее знает, картину эту…
Зря беспокоился. Когда проснулся рано утром, все было в полном порядке – на картине стоял тот же солнечный рассвет, что за окном, и ничего живого там не двигалось, ни зверей, ни людей. Ну а красавица графиня стояла в прежней позе, с той же улыбкой – обращенной, чуточку жаль, не ко мне. И опять-таки смешно, но одеваться я ушел в дальний угол спальни, куда ее взгляд не достигал. Сам над собой подсмеивался чуточку, что отношусь к ней, как к живой, но так уж получилось…
Забот с утра был полон рот. Нельзя давать бойцам расхолаживаться в таких вот чуть ли не курортных условиях, а потому я объявил до обеда несколько часов строевой подготовки, а после обеда – пару часов огневой. С последующей чисткой оружия. Особо распоряжаться не пришлось, взводные и отделенные дело знали.
Учения, ротные минометы, ротные пулеметы, склад ГСМ, медсандбат, автопарк… Все там было, как надлежит, но хороший командир должен постоянно обозначать свое присутствие. Если отдельным нестойким элементам и удалось раздобыть спиртного (в той же близлежащей деревне выменять на керосин или соль – самый ходовой обменный товар у мирного населения в войну), то замаскировались они так надежно, что без специальных поисков не сыщешь, а кто бы ими занимался? На многие мелочи на войне, особенно на постое, смотрят сквозь пальцы, лишь бы завтра были в норме. Я и сам был не без греха с этими двумя бутылками токайского, что ж облаву-то устраивать?
Напоследок, покончив со всеми делами, прошелся по трем этажам. Дисциплина была на уровне: мой приказ и приказ запмполита выполнялись четко: ни картины, ни мебель нисколечко не подпорчены, хоть завтра музеи открывай. Комиссар Янош и его ребята работали старательно: переписывали в большие блокноты всю обстановку – и работы, судя по всему, им предстояло еще много. Я перекинулся с комиссаром парой слов, но особо задерживаться не стал: люди заняты делом, а я, собственно, со всеми делами покончил. И пошел к себе – до ужина еще было время. Не хотелось самому себе в этом признаваться, но мне было чертовски любопытно: как там с картиной обстоит? Я в Бога как-то не верил, а уж тем более не верил во всякую чертовщину, в жизни не сталкивался. Да и потом, кто сказал, что это непременно чертовщина? Серой оттуда не шибало, рогатые рожи ни вечером, ни ночью оттуда не лезли, так что для завзятого материалиста давно уже существует удобная формулировка: «Необъяснимое!» Сегодня необъяснимое, а завтра, глядишь, получит полное научное объяснение трудами самой передовой в мире советской науки…
Еще издали я увидел, как из дверей моей комнаты выходит верный адъютант Паша Верзилин – время позднее, ужин принес, конечно, одна из маленьких привилегий ротного.
– Ужин, Паша? – спросил я.
– Не совсем наш, – ухмыльнулся он. – Дедуля Иштван постарался. Раздобыл все же в деревне пару служанок и повариху, чтобы готовила господину старшему офицеру, то есть вам. Вот она и приготовила, а я принес. Очень он к вам большое почтение испытывает, старая военная косточка.
– Ага, – сказал я. – Старая косточка. Полгода фронта и шесть лет отсидки в глуши подальше от войн и революций.
– Да рассказывал он мне уже… Шустряк по жизни. Я завтра за посудой зайду, ага?
– Лады, – сказал я и вошел в комнату.
Там совершенно ничего не изменилось. Графиня Эржи по-прежнему стояла у стола, положив на него узкую ладонь, а в пейзаже с охотничьим домиком сгущались те же сумерки, что и за окном. Но я уже начал как-то привыкать – в конце концов, вреда от картины на было никакого, ночь проспал с ней рядом, и ничего страхолюдного (в которое я нисколечко не верил) оттуда не вылезло.
Уже привычно я зажег клинкет, обернулся к столику. Старый вояка Иштван постарался на славу – тут и тарелка с гуляшом, и блюдо с нарезанной ветчиной, и колбаса, и еще что-то, непонятное мне по названию, но явно венгерское. Пожалуй, к такому ужину не грех будет достать и вторую бутылочку токайского, благо ни срочных дел, ни нежданных визитеров сегодня не предвидится. Полевой телефон мне уже провели, если понадоблюсь – позвонят.
Я полез в шкафчик за бутылкой, бокалом и всем прочим. И, уже достав все, вдруг остановился как вкопанный.
В углу комнаты что-то явственно шевельнулось.
Мелкое такое, неопасное, насквозь знакомое…
Тьфу ты, белка! Самая обыкновенная, ничем от наших не отличавшаяся. Стояла на задних лапках, зажав в передних ломтик хлеба, по-европейски нарезанный треугольником, – со столика сперла, конечно, из хлебницы и таращилась на меня как-то выжидательно, без всякого испуга, словно я ей чем-то мешал. Интересно только, откуда она здесь взялась? Окно большое, высокое, старинное, его можно распахнуть на петлях, как дверь, но сейчас оно закрыто, и никакой форточки там не имеется.
Я отступил на пару шагов, к шкафчику, чтобы не пугать зверушку. С таким видом, словно она от меня этого и ждала, белка проворно пропрыгала к картине с пейзажем. Нижняя кромка золоченой рамы располагалась совсем близко от пола, если сравнивать с лестницей, то не выше ступеньки, – и белка лихим прыжком запрыгнула в картину! Еще несколько секунд – и пропала среди деревьев в густеющих сумерках!
Вот тут я от удивления едва не совершил вандализм, который ни за что бы не одобрили ценители тонких вин: чуть не выронил бутылку токайского девятьсот двенадцатого года выдержки с горы с непроизносимым названием. Удержал в последний миг, аккуратно поставил на шкафчик вместе с бокалом, подошел к картине вплотную, не испытывая ровным счетом никакого страха: в привидения я что-то не верю, да и ни разу не приходилось слышать о привидениях-белках, ворующих хлеб со стола.
Подойдя вплотную, я увидел, что картина изменилась. Больше не было живописного полотна с микроскопическими кракелюрами, передо мной оказалось словно бы окно в дополнение к уже имевшемуся в комнате, разве что без стекол и оконных переплетов, пустой проем – и показалось, что оттуда веет теплым летним ветерком – на той стороне было лето, и ветерок в самом деле шевелил листву и кустарник.
Любопытно, конечно, стало страшно. Во всякую и всевозможную мистику я не верил, да и не усматривалось тут пока что никакой мистики – просто-напросто проем в какое-то другое место, где сейчас не весна, а лето. А уж белка, которая таскает хлеб со стола, – настолько не мистическая деталь…
Я искусствовед, хоть и призванный с третьего курса. Искусствоведы, в отличие от физиков, химиков и представителей других схожих наук, экспериментов не ставят – ну, разве что иногда с красками и лаками, но тут совсем другая ситуация. Какой-то эксперимент, да надо провести, хотя бы чтобы понять, с чем я таким столкнулся…
После некоторого размышления я достал из кармана спичечный коробок и, не размахиваясь особенно, кинул его на ту сторону. И ровным счетом ничего не произошло: коробок упал этикеткой вниз шагах в пяти от рамы да так и остался лежать. Никаких звуковых или световых явлений. Что бы там ни было по ту сторону, на спички оно не реагирует.
Что бы еще придумать? Вспомнив, как я вчера тыкал в полотно дулом автомата, расстегнул кобуру, хотел просунуть на ту сторону ствол пистолета – осторожности ради не на всю длину. В последний миг передумал: а если это пропускает дерево свободно, но сунь туда металл, шарахнет чем-то вроде короткого замыкания, от чего и мне неслабо достанется? Отставить, есть другой вариант…
Я достал из ножен финку с цветной наборной ручкой из плексигласа – который, как известно, неплохой изолятор. Держа ее пальцами так, чтобы не коснуться навершия из нержавейки, просунул на ту сторону лезвие сантиметров на десять. И снова ровным счетом нечего не произошло, ни вспышки, ни разряда. И что дальше? Из всех доступных мне методов эксперимента остается один – сунуть туда палец, какой не особенно жалко, скажем, мизинец на левой. Нет, не пойдет – а если этот проем мне палец отхряпает, объясняй потом, как ты в мирных условиях допустил членовредительство? За такое на фронте по головке не гладят, будь ты хоть капитан, хоть полковник…
И что дальше? Скрывать такой феномен никак не годится. Нужно сообщить. Как? Позвонить по полевому телефону в штаб батальона или в тамошний «Смерш»? То-то там повеселятся, услышав такой звонок, и первым делом начнут рассуждать, которые сутки комроты запоем пьет, что у него проемы в другой мир открываются и оттуда белки скачут, чтобы хлеб красть. Я лично на их месте так и подумал бы. Самому туда ехать на ночь глядя? А что я им могу предъявить в доказательство? Как ни крути, а придется так и оставить все до завтра, потому что утро вечера мудренее. А если и утром все будет продолжаться, позову Яноша, он как-никак по делам искусств, и домик этот вместе со всей обстановкой – теперь собственность новой народной власти. Вот пусть будущие основатели музея и ломают голову над феноменами – тем более что это их феномены, а я сюда воевать пришел, а не неразгаданные загадки природы решать. Поужинаю я сейчас наконец, приму в меру токайского нектара и лягу баиньки. Будем надеяться, что в следующий раз оттуда вместо белки медведь не вылезет, а если и вылезет – сплю я чутко и автомат радом положу. И будет такое доказательство, что лучше и не придумаешь – вот проем, а вот павший в результате искусствоведческого эксперимента медведь, прошу любить и жаловать, всё налицо…
Я еще раз посмотрел в проем (там ровным счетом ничего не происходило, только деревья шелестели под ветром и в домике не горело ни одно окно), взял бутылку, бокалы, штопор и повернулся к столу, чуточку гордясь тем, что не боюсь сидеть спиной к проему – а вы бы на моем месте не гордились чуточку?
И вот тут уж форменным образом оцепенел, едва не выронив ношу.
Прекрасная графиня Эржи Паттораи больше не стояла на месте, у стола с графином. Как самый обычный человек, она прохаживалась вдоль невидимой преграды, отделявшей раму от окружающего мира, – чуточку нервно, с нахмуренным очаровательным личиком. Время от времени трогала эту преграду узкой ладонью в самоцветных камнях, и всякий раз от ладони расходились неширокие круги, как бывает, когда в воду падает маленький камешек. И каждый раз ее лицо становилось все более грустным. Сразу ясно: в отличие от неразумной белки девушка попасть в наш мир не могла…
В другое время волосы, быть может, и встали бы у меня на голове дыбом – но после того, как я только что столкнулся с ожившей картиной, откуда выскочила белка и прозаически сперла у меня хлеб, появился, если можно так сказать, некоторый иммунитет к чудесам и диковинам. Так что я поставил свою ношу на столик и подошел вплотную к картине. Как и с первой, я уже не увидел полотна с кракелюрами – словно еще одно окно в другой мир без стекол и оконных переплетов…
Она увидела меня! Подошла в два легких шага, нас разделяла какая-то пара сантиметров пустого прозрачного воздуха, но когда она подняла ладонь, чтобы дотронуться до моей ладони, что-то ее не пустило – как не пустило и мою ладонь. Только с ее стороны вновь нешироко разбежались и растаяли круги наподобие волн. Непробиваемая была преграда. Ее личико вновь омрачилось, она, понурясь, сказала что-то, но я не расслышал ни слова – чертова преграда не пропускала ни звука. Я поднял пальцы к ушам, покрутил головой. Кажется, она поняла, что я ничего не слышу.
Ситуация… В планшете у меня лежал блокнот и карандаши, но как бы я переписывался с девушкой, чьего языка совершенно не знал? А вдруг она знает немецкий?
Сходить за планшетом я не успел: ее лицо вдруг озарилось надеждой, она легко отбежала в правый, если считать от меня, угол картины, стала настойчиво показывать пальцем на один и тот же кусок рамы. Ах, вот оно в чем дело… Там красовался тот серебряный щиток, что я уже видел вчера, – странный вензель и надпись вокруг.
Она смотрела на меня с надеждой, даже с мольбой, не отводя указательного пальчика с крупным самоцветом от загадочного щитка. Охваченный внезапной догадкой, я, быть может, невежливо отвернулся и в три шага оказался возле левого угла рамы. Там, где я вчера видел распятие тонкой работы, зияла дыра, окруженная свежими щепочками. Быстрыми шагами прошел к пейзажу. Там уже не было и распятия. Ну вот, кое-что начинает проясняться. Как бы это ни называлось – ключ, печать, – когда их не стало, пейзаж заработал на обе стороны. И белка преспокойно оттуда вылезла, чтобы стянуть хлебушка. А у красавицы взяли только распятие, она смогла двигаться, но в наш мир попасть не может. Ничего сложного. Интересно, кто постарался? Вообще-то подозреваемых у меня было двое, но не об этом сейчас надо думать. Какая она все же красивая…
В конце концов, на свете есть язык жестов… Я достал финку, сделал движение, будто отковыривало щиток, как рычагом, потом показал на нее пальцем, а двумя другими изобразил ноги, идущие от картины в спальню. Она поняла моментально, закивала с яростной надеждой на лице. Ну как советскому офицеру не помочь такой девушке? В особенности когда неразумные белки спокойно шастают туда-сюда и даже нагло хлеб воруют…
Финка у меня была превосходно отточена – не пижонства ради, а для облегчения беседы с каким-нибудь наглым супостатом. И минуты не прошло, как справился. Показал ей щиток, держа его большим и указательным пальцами. Она, словно все еще не веря, подошла вплотную к раме, протянула руку… и рука оказалась на другой стороне! Настолько близко от моей, что я не удержался от лихого поступка: отбросил глухо стукнувший о паркет щиток, протянул руку, взял ее ладонь и помог ей сойти на пол – нижняя рама портрета тоже располагалась на высоте ступеньки.