Бумажный дворец
Часть 9 из 65 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
11:30
В семье моей матери развод – всего лишь слово из шести букв. Как «скучно» или «ошибка». Оба ее родителя вступали в брак трижды. Дедушка Эймори, который построил Бумажный дворец, жил в своем доме на пруду до самой смерти, рыбачил, плавал на каноэ и рубил дрова в походных сапогах, наблюдая, как меняется экосистема пруда. Выискивал кувшинки, выслеживал больших голубых цапель и считал расписных черепах, которые нежились на упавших деревьях, гниющих и сереющих на мелководье. Перед смертью дедушка Эймори завещал дом Памеле, своей третьей и последней жене. Она единственная оказалась достойна этого места, понимала его очарование, чувствовала его душу – приняла культ Пруда. Бумажный дворец дедушка оставил маме. Ее брат Остин, так и оставшийся в Гватемале, не хотел иметь к нему никакого отношения. Но для мамы это было любимое место на земле.
На стене моего кабинета в Нью-Йоркском университете висит мамина фотография, сделанная в Гватемале. Мой кабинет – мечта для искателей кладов: книги падают с полок, стол завален дипломными работами, огрызками карандашей, рефератами по современной литературе, которые надо проверить, и посреди всего этого – унылый кустик авокадо, за которым я вынуждена ухаживать, как какая-то старая дева, потому что Мэдди «сделала» мне его на день рождения, когда ей было шесть. Единственное свободное пространство – это белые стены, совершенно голые, если не считать одной-единственной фотографии. На этом снимке мама сидит верхом на паломиновой лошади. На ней расшитая крестьянская блуза, подвернутые синие джинсы и кожаные мексиканские сандалии, волосы заплетены в длинные косы. Ей пятнадцать лет. У нее за спиной пыльная дорога, по которой идет мальчик в белом, толкая деревянную тачку, и открытые поля, тянущиеся до самых отрогов застывшей лавы у подножия прячущегося в облаках вулкана. Одной рукой мама держится за вытертый до блеска рожок своего ковбойского седла. В другой руке – початок кукурузы. Она улыбается в объектив, расслабленная, счастливая – с выражением внутренней свободы, какого я никогда не видела у нее на лице. У нее ровные белые зубы.
Мама рассказывала, что фото сделал красивый садовник, а мальчик – его сын, через несколько секунд после этого задел лошадь острым краем тачки, та понесла и сбросила маму, из-за чего мама сломала себе руку и два ребра. Больше верхом она не ездила. Следующей осенью мама уехала из Гватемалы в фешенебельную школу-интернат в Новой Англии, где играла в теннис в белой юбке и каждое утро ходила в капеллу. Она никогда не оглядывалась на то, что оставила.
Мне всегда нравилась эта фотография. Она напоминает мне Давида Микеланджело – секунда, застывшая в вечности, мгновение до броска, до того, как все изменится, случайные события, побуждающие нас повернуть направо или налево или просто сесть на пыльной дороге и больше не двигаться. Мальчик со своей тачкой, лошадь, падение, решение мамы уехать из Гватемалы, вернуться в родные леса подарили мне наш пруд.
Я смотрю с веранды, как Мэдди с Финном плещутся на мелководье. Мэдди показывает на кувшинки, рядом с которыми что-то шевелится. Финн отступает, но Мэдди по-матерински берет его за руку.
– Не бойся. Водяные змеи не ядовиты, – доносится до меня ее голос. Они смотрят, как черная голова змеи поворачивает туда-сюда, когда та, извиваясь, ползет через камыши.
– Смотри! Мальки, – говорит Финн, и они вместе с Мэдди исчезают под водой. Ярко-желтые кончики их трубок рисуют на поверхности цифру восемь.
– Никто не видел мои солнечные очки? – спрашивает мама, выходя на веранду из кухни. – Я помню, что оставила их на полке. Наверное, кто-то переложил.
– Вот они, на столе, – говорю я. – Там, где ты их и оставила.
– Схожу к Памеле. Я обещала принести ей кувшинчик молока и два яйца.
– Надо было попросить Питера купить ей продуктов.
– Вот уж нет. Все, у кого есть здравый смысл, понимают, что не стоит приближаться к твоему мужу, когда у него из ушей валит дым. Но только не ты, Элинор, ты подходишь к нему со спичкой и поджигаешь все вокруг. Я удаляюсь со своим молоком и яйцами. Вернусь, когда вы с мужем перестанете вести себя, как детсадовцы, на глазах у отпрысков. Постарайся быть уступчивее, дорогая. Он хороший человек. Благоразумный. Тебе повезло с ним.
– Знаю.
– И прими что-нибудь от похмелья, – говорит мама. – Ты вся зеленая. В холодильнике есть имбирный эль.
Мама всегда была немножко влюблена в Питера. И она права. Он замечательный человек. Могучее дерево. Добрый, но не мямля. Сильный, как полноводная река. Уверенный в своих суждениях, вдумчивый и побуждающий к размышлениям других. С сексуальным британским акцентом. Умеет рассмешить. Обожает меня. Обожает детей. И я обожаю его в ответ, любовью сильной и глубокой, как корни деревьев. Иногда мне хочется порвать его в клочья, но, наверное, так в любом браке. Туалетная бумага может привести к Третьей мировой войне.
Мама исчезает за деревьями в дальнем конце нашего пляжа, с корзинкой яиц в одной руке и кувшином молока – в другой. Три минуты спустя я слышу, как она издает приветственный возглас, выходя из леса на участок дедушки. Пусть он уже много лет как мертв, но это всегда будет его дом. Я слышу, как открывается дверь, раздаются бессвязные крики, смех, и Памела восклицает: «Боже!» Хотя она на десять лет старше мамы, они лучшие подруги. «Она единственный человек в округе, которого я еще могу терпеть, – говорит мама. – Но моим глазам было бы легче, если бы она хоть иногда носила что-нибудь не фиолетовое. А попробовав ее стряпню, можно подумать, что благодаря ей появилось расстройство желудка. Я как-то обнаружила у нее в холодильнике сыр, который превратился в масло. Все говорят, папа умер от старости, но я подозреваю, что она его случайно отравила».
Под шорох песка и гравия к дому подъезжает машина Питера. Я готовлюсь к тому, что последует. Все? Ничего? Что-то среднее? Момент беспомощности. Незнания, чего ожидать. Я слышу, как он идет по тропинке ко мне, и у меня екает в животе. Я поворачиваюсь на диване спиной к затянутой сеткой двери, принимаю невозмутимую позу и беру свою книгу, чтобы он не мог прочитать выражение моего лица. Как в дзюдо. Но он идет мимо веранды к домикам.
– Джек, открывай! – колотит он по двери. – Выходи! Сейчас же!
Я поворачиваюсь и пытаюсь разглядеть лицо Питера с того места, где сижу. Джек выходит и садится рядом с отцом на крылечко. Мне их не слышно, но я вижу, как Питер что-то втолковывает, а Джек слушает его с надутым видом, после чего заливается смехом. Все мое тело расслабляется. Муж и наш долговязый сын встают и идут ко мне. Оба улыбаются.
– Мадам, вы успокоились? – Питер лезет в карман за сигаретами, похлопывает себя в поисках зажигалки. – Я привел вам вашего пристыженного отпрыска. Он понимает, что вел себя по-скотски и никогда больше не должен говорить с матерью в таком тоне. Извинись перед мамой. – Он ерошит Джеку волосы.
– Прости, мам.
– И… – подсказывает Питер.
– И больше никогда не буду так с тобой разговаривать, – говорит Джек.
Питер берет меня за руки и поднимает с дивана.
– Улыбнись, ворчунья. Видишь? Твой сын тебя любит. А теперь на пляж? – Он подходит к двери и кричит Мэдди с Финном: – Эй! Вылезайте из воды! Выезжаем через пять минут!
Они плещут друг в друга и прячутся от брызг под водой, не обращая на него внимания.
– Так можно я возьму машину? – спрашивает Джек.
– Только в своих мечтах, дружище.
– Можете тогда хотя бы высадить меня у дома Сэма?
Не прошло и двух секунд, как Джек вернулся к роли несправедливо ущемленного подростка. По идее я должна была бы возмутиться. Но сейчас, когда мое сердце слетело с оси, его предсказуемое поведение для меня спасательный круг. Я подставляю ему щеку.
– Поцелуй маму.
Он неохотно чмокает, но я знаю, что он меня любит.
Питер смотрит на часы.
– Черт. Ужасно опаздываем. Собирай своих котят, Элла. Я заведу машину. Джек, набери Сэма и скажи, чтобы встретил тебя у поворота через десять минут.
Я кричу Финну и Мэдди, потом иду в ванную. У меня таинственным образом исчез запечатанный пакет со всеми нашими кремами от солнца. Я знаю, что вчера оставляла его в кладовке. Рывком открываю широкий нижний ящик комода, куда мама запихивает все, что валяется не на своем месте и, по ее мнению, портит вид. Конечно же, пакет там, вместе со шлепанцами Мэдди, которые я не могла найти, и мокрыми плавками Питера, они уже пованивают плесенью, как будто их три дня не вытаскивали из стиральной машинки. На дне ящика обнаруживается большой мамин термос в красную клетку, еще с тех времен, когда я была младше Мэдди. Когда-то к нему прилагалась симпатичная бежевая пластиковая кружка, которая аккуратно закручивалась наверху, как крышка. Я вынимаю пробку и принюхиваюсь. Прошло, наверное, лет двадцать с тех пор, как мама в последний раз пользовалась этим термосом, но от его твердых пластиковых стенок все еще идет слабый запах застоялого кофе. Я мою его, наполняю водой из-под крана и делаю глоток. У воды легкий металлический привкус от труб. Нужен лед.
Выйдя обратно на тропинку, я на мгновение останавливаюсь, глядя, как мой очаровательный муж выходит из-за угла с тремя досками для бугисерфинга на голове, полотенцами под мышкой и следующими за ним по пятам детьми. Я его не заслуживаю.
– Питер, – зову я.
– Да?
– Люблю тебя.
– Конечно, любишь, дурашка.
7
1974 год. Май, Нью-Йорк
Сезон цветения вишни. Холм за Метрополитеном превратился в море розового. Я бы съела его, если бы могла. Я залезаю на низко свисающие ветки дерева и прячусь в балдахине цветов. Сквозь лепестки мне видны древние иероглифы на Игле Клеопатры.
Мама внизу расстилает на усеянном лепестками склоне клетчатое покрывало, достает из корзинки одноразовую тарелку и вываливает на нее из мешочка очищенные вареные яйца. Потом разворачивает квадратик фольги, в которую насыпала соли с перцем, макает острый конец яйца в смесь и кусает.
– Вкуснотища, – говорит она вслух. Достает из корзинки красный термос, откручивает пластиковую крышку-кружку и наливает себе кофе с молоком.
– Элинор, спускайся! Нам скоро пора идти.
Я осторожно слезаю с дерева. Под джемпером я одета в новое трико с колготками, и мне не хочется их порвать. Из парка мы отправимся прямо на мое первое занятие по балету.
– Держи, – мама протягивает мне коричневый бумажный пакет и маленький пакетик молока. – Есть масло, арахисовое масло и ливерная колбаса.
Сегодня суббота, в парке полно народу, но никто больше не удосужился перелезть через камни, чтобы попасть в эту потаенную рощицу. Я нахожу сухое местечко, расстилаю на траве свой кардиган и сажусь рядом с мамой. Она погружена в чтение романа, поэтому мы едим в тишине. Небо у нас над головами пронзительно голубое. Я слышу далекий стук бейсбольного мяча, внезапные радостные выкрики болельщиков. Камни пахнут чистотой и сладостью. Сегодня первый день весны, и они проветриваются на солнце после долгой зимней спячки под покровом снега и собачьего дерьма.
– Я взяла печенье с пеканом, – говорит мама. – Хочешь последнее яйцо?
– Я хочу писать.
– Сходи за камень.
– Не могу.
– Не будь такой неженкой, Элинор. Тебе семь лет. Кто вообще на тебя посмотрит?
– Но я в трико и колготках.
– Ну, тогда терпи, пока мы не доберемся до места. – Она заламывает страницу, кладет книгу в сумку и начинает сворачивать наш пикник. – Помоги мне все собрать.
Уроки балета – подарок от папы, нежеланный подарок. Я хотела заниматься гимнастикой, как все остальные девочки у меня в классе. Делать колесо и вставать на мостик. Анна говорит, что я слишком широка в кости для балета. Но хуже всего – я пропустила первый урок, поэтому другие девочки уже ушли вперед.
Мама смотрит на часы.
– 14:25. Надо бежать, иначе мы опоздаем.
Когда мы добираемся до студии мадам Речкиной, остальные девочки уже выстроились у зеркальной стены, их аккуратные маленькие пучки затянуты черной сеточкой. Я задыхаюсь от бега, мои колготки заляпаны грязью.
– Мам, мы слишком опоздали.
– Ерунда.
– Мне надо в туалет.
– Все будет хорошо. – Она открывает дверь студии и слегка подталкивает меня внутрь. – Увидимся через час.
Мадам Речкина улыбается мне, не размыкая губ, и жестом показывает девочкам, чтобы они освободили мне место в центре. Я встаю рядом с ними. Ставлю ноги в первую позицию. Пианист играет менуэт.
– Плие, мадемуазель! – Мадам проходит вдоль ряда и поправляет.