Бумажный дворец
Часть 5 из 65 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мистер Дэнси крепко хватает меня за руку.
– Ты слышала, что сказала тебе мать.
Я пытаюсь вырваться, но его рука сжимается сильнее.
– Карл, хватит. Ей же больно, – говорит мама.
– Нужно научить ее, как себя вести.
– Да ладно тебе, – заступается мама. – Ей всего пять лет.
– Не указывай мне.
– Конечно, нет, – отвечает мама успокаивающим тоном.
Он отбрасывает одеяло и принимается натягивать одежду.
– Если бы я хотел возиться с избалованными сопляками, то провел бы время с собственными детьми.
– Что ты делаешь? – Мамин голос звучит напряженно, пронзительно.
– Увидимся в городе. Здесь я не могу расслабиться.
– Карл, пожалуйста!
Дверь за ним захлопывается.
– Не двигайся с места, – говорит мама. – Если я увижу тебя на улице, ты очень пожалеешь.
И выбегает вслед за ним.
Я сажусь на кровать, смотрю, как Анна надевает маску и дыхательную трубку. Она опускается на корточки лицом к берегу, погружает маску в пруд, потом выливает из нее воду и плюет в нее. Пегги за ее спиной заходит все глубже и глубже. С каждым шагом еще несколько сантиметров ее тела скрываются из виду. До меня доносится шум мотора. Я слышу, как мама кричит: ее голос звучит все слабее, пока она бежит по дороге за машиной мистера Дэнси. Я вижу, как скрываются концы рыжих хвостиков Пегги. Над водой остается только ее голова, парящая, бестелесная. А потом только макушка, похожая на спинку черепахи. И наконец только пузырьки на поверхности воды. Я представляю, как рыбки дарят ей свои мягкие поцелуи. Пузырьки исчезают. Я жду, когда Пегги вынырнет. Стучу по стеклу, пытаясь привлечь внимание Анны. Я знаю: она меня слышит, но не утруждается поднять голову. Я снова стучу, сильнее. Анна показывает мне язык и садится на песок, чтобы надеть желтые ласты.
4
10:00
В пепельнице возле Питера уже пять окурков. Еще одна сигарета свисает у него изо рта. Он как ни в чем ни бывало пьет кофе, не вытаскивая ее. Без рук. Как фокусник. Когда он глотает, из его губ вырывается тонкая струйка дыма. Он достает из кармана оранжевую зажигалку, крутит ее в руке, как четки, и, перевернув страницу газеты, слепо тянется за беконом. Если бы можно было курить во сне, он бы это делал. Когда мы только стали встречаться, я постоянно пилила его, умоляя бросить. Но это было все равно что просить курицу взлететь. Видит бог, я хочу спасти ему жизнь, но он единственный, кто в силах это сделать.
Дети развалились на диване, приклеившись к своим экранам, из каждой розетки торчит белая зарядка, грязные тарелки все еще на столе, потрепанный мамин роман сброшен на пол. Бо́льшая часть яичницы и весь бекон уже съедены. Я смотрю, как мама выходит на берег, стряхивая с себя воду. Яркие капли брызжут во все стороны. Мама распускает волосы, выжимает их, потом быстро закручивает снова и закалывает. Берет старое мятно-зеленое полотенце, которое повесила на ветку дерева, и заворачивается в него. Я откусываю тост. В семьдесят три года она все еще красавица.
В то утро, когда Пегги утонула, я стояла почти на том же месте, что и сейчас, глядя, как она исчезает в воде. А потом появилась мама, все еще в неглиже, и, закричав на Анну, с плеском ринулась в пруд, нырнула. И когда выплыла, держала за волосы Пегги. Та вся посинела. Мама выволокла ее на берег за хвостик, стала колотить по груди и вдыхать воздух ей в рот, пока Пегги не исторгла из себя воду, возвращаясь к жизни. В отрочестве мама работала спасательницей на пляже и знала секрет: некоторые утопленники могут восстать из мертвых. Я смотрела. В то время как моя мама изображала Всевышнего. В то время как мистер Дэнси навсегда уезжал из нашей жизни. В то время как Анна тыкала веткой в ноги Пегги, пытаясь ее разбудить.
Теперь я смотрю, как мама подставляет лицо теплому ветру. Ее руки покрыты старческими пятнами. На бедрах и под коленями видны сосудистые звездочки. Она растерянно озирается, потом пожимает плечами, и по этому движению я догадываюсь, что она восклицает: «Ага!» – после чего подбирает с каноэ предписанные ей доктором солнечные очки, которые там оставила. Я уже сотню раз видела эту сцену, но сегодня мама кажется какой-то другой. Постаревшей. И от этого мне становится грустно. В маме есть какая-то константа. Она умеет вывести из себя, но обладает большим чувством собственного достоинства. Иногда она напоминает мне Маргарет Дюмон из фильмов братьев Марксов. И это достоинство не напускное, а естественное. Надо было ее дождаться, прежде чем приступать к еде.
– Не передадите мне тост или вы уже и их все слопали? – говорит мама, заходя на веранду и притягивая к себе кресло.
Питер смотрит на нее из-за газеты.
– Хорошо поплавала, Уоллес?
– Так себе. Опять появилась пузырчатка. Все из-за этих несносных рыбаков. Притаскивают ее на днищах лодок бог весть откуда.
– И тем не менее выглядишь сегодня ослепительно.
– Пф-ф, – фыркает мама, протягивая руку за тостом. – Лесть тебе не поможет. И уж точно не вернет бекон.
– Тогда я пойду и поджарю еще.
– Твой муж сегодня в непривычно хорошем настроении, – обращается мама ко мне.
– И правда, – говорит Питер.
– Ты, наверное, единственный человек в мире, которому поездка в Мемфис пошла на пользу.
– Я тебя обожаю, Уоллес, – смеется Питер.
Я встаю.
– Сделаю еще бекона. И яичницу. Эта остыла.
– Боже, не надо! – восклицает мама. – И испачкаешь еще больше посуды! Там есть хоть одна кастрюля, которую вы не использовали?
– Яичницу или отварить всмятку? – Я уже снова ее ненавижу. – Джек, убери со стола и принеси бабушке джем.
– Мэдди, сходи принеси Уоллес джем, – бубнит Джек, не поднимая глаз. Мама всегда настаивала, чтобы внуки звали ее по имени. «Я не готова становиться бабушкой, – заявила она, когда Джек еще даже не умел говорить. – И уж точно не жди, что я буду с ним сидеть».
Мэдди не обращает на Джека внимания.
– Але, гараж! – Я упираю руки в боки.
– Ты же уже встала, – говорит мне Джек. – Сама и принеси.
Я задерживаю дыхание на десять секунд, чтобы не взорваться. Представляю, что я под водой и разглядываю рыбу сквозь зеленоватую муть. Закрываю глаза. Я Пегги. Я выбираю тишину камышей.
Питер снова закуривает.
– Джек, делай, что тебе говорят. Хватит придуриваться.
– Да, Джек, – соглашается мама. – Ты ведешь себя, как последняя сволочь. Не подобает так себя вести.
1956 год. Гватемала
Бабушка Нанетта переехала в Центральную Америку после того, как ее оставил третий муж. Она наконец развелась с чудовищным Джимом, но не могла выжить в этом мире без поддержки мужчины. Ее спасательным кругом стал Винс Коркоран – миллионер, что в те времена еще кое-что значило. Винс сколотил состояние на импорте и экспорте фруктов и кофе. Он не мог похвастаться внешностью, но был по-настоящему хорошим человеком – великодушным, добрым к детям, страстно влюбленным в их мать. Она вышла за него из-за денег. Ей был невыносим запах у него изо рта, и когда они занимались сексом, с его лба ей на лицо падали крупные капли пота. Ей это казалось омерзительным. Она умирала от стыда за то, что унизилась до замужества с торговцем бананами, но благодаря ему у нее были дом в Грамерси и кабриолет «Роллс-Ройс». Винс развелся с ней, когда прочитал все это в ее дневнике – по крайней мере, такова версия, которую я слышала. Все, что досталось бабушке при разводе, это машина, небольшое месячное содержание и огромная вилла в Гватемале, которую она даже ни разу не видела. Винс выиграл виллу в покер у коллеги несколько лет назад. И вот Нанетте, одинокой женщине, трижды разведенной в тридцатитрехлетнем возрасте, пришлось оставить светскую жизнь Нью-Йорка позади: она продала свои меха, собрала кожаные чемоданы, посадила двенадцатилетнюю Уоллес с десятилетним Остином в «Роллс-Ройс» и укатила в далекую долину на окраине Антигуа, красивого испанского колониального городка, расположенного в тени вулканов.
Каса-Наранхаль[3] оказалась ветхим, заполоненным игуанами поместьем. На его территории раскинулись сады, где росли лаймы, апельсины и авокадо. По весне лавандовым фейерверком распускалась жакаранда. Гроздья бананов тяжело висели на дребезжащих ветках. В сезон дождей вода в реке поднималась и выходила из берегов. Поместье было огорожено стеной, оберегающей от любопытных взглядов местных крестьян. Старый беззубый дон Эзекиль охранял массивные деревянные ворота. Обычно он сидел в тени глинобитной хижины и ел бобы с лезвия ножа. Мама любила сидеть рядом с ним на твердом земляном полу и смотреть, как он ест.
К поместью прилагались небольшой штат прислуги, повариха и три лошади, которые свободно разгуливали по территории. Красивый темноволосый садовник, весь в белом, собирал на завтрак мангостаны, прогонял с лужаек броненосцев и выуживал толстых червей из мутного бассейна. Бабушка все дни проводила, запершись в спальне, преисполненная ужаса перед незнакомым миром, который спас ее, неспособная поговорить ни с кем, кроме своих детей. Ее спальня располагалась на верхнем этаже восьмиугольной башенки, увитой бугенвиллией. А прямо под ней находилась парадная гостиная с высоким потолком и массивными дверями, из которых открывался прекрасный вид. Днем присутствие матери в жизни детей заключалось лишь в звуке ее шагов по плиточному полу над их головами.
Колоннада соединяла гостиную с кухней, где кухарка каждое утро готовила начинку для тортилий и сальсу из зеленых томатов. Между колон висели позолоченные клетки с пестрыми попугаями. Уоллес с Остином ели одни за длинным обеденным столом и кормили птиц кусочками своих жареных бананов, а попугаи болтали с ними по-испански. Мама всегда утверждала, что именно так она и выучила этот язык. Ее первыми словами были: «Huevos revueltos? Huevos revueltos?»[4]
Три месяца дети не ходили в школу. Бабушка Нанетта понятия не имела, как это организовать. (Мама обожает рассказывать мне эту историю, когда я переживаю за образование своих детей. «Не будь такой узколобой, Элла, – говорит она. – Тебе это не идет. Оставь правила для заурядных людей». Позиция, основанная преимущественно на том, что она сама с трудом умеет считать, о чем мне нравится ей напоминать).
Остин боялся выходить за пределы поместья, но мама часто гуляла в одиночестве со старым фотоаппаратом, который ей подарил отец, – фотографировала белых быков в пустых полях, раздувшихся от голода диких лошадей в руслах высохших рек, прячущихся в тени поленницы скорпионов, брата, попивающего лимонад у бассейна. Ее любимым местом было кладбище за пределами деревни. Ей нравились запертые Мадонны, душистые охапки цветов, которые приносили местные, надгробные памятники, покрытые розовой штукатуркой и похожие на игрушечные соборы, разноцветные склепы, увешанные бумажными цветами: оранжевые, бирюзовые, лимонно-желтые – это зависело от любимого цвета покойного. Она приходила на кладбище почитать, свернувшись в тени надгробия, чувствуя умиротворяющее воздействие мертвых душ.
После обеда мама обычно садилась на любимую лошадь и ехала через долину, а потом вверх по крутому холму в Антигуа. Там она привязывала лошадь к столбу и гуляла по мощеным улочкам, осматривала руины старинных церквей и монастырей, разрушенных землетрясениями, все еще разбросанные по городу. Ей нравились крошечные талисманы, которые продавали старухи на главной площади, в виде отрубленных рук и ног, глаз, легких, птиц, сердец, которые вешались на серебряные цепочки. А под конец она заходила в собор и зажигала свечку, ни о чем не молясь.
Как-то вечером, когда она спускалась обратно в долину по крутой тропе, сужавшейся между двух валунов, дорогу ей преградил вышедший из-за камней мужчина. Он схватил поводья ее лошади и велел ей слезать. Положил руку на мачете, потер свой пах. Мама сидела, онемев от страха. Хватит, подумала она. И, ударив лошадь пяткой в бок, понеслась прямо на незнакомца. По ее словам, она до сих пор помнит, как хрустнула его нога и как хлюпнуло копыто в животе. Тем вечером, пока они ужинали, она рассказала матери за супом из индейки о том, что сделала.
– Надеюсь, ты его убила, – сказала Нанетта, макая в суп тортилью. – Но Уоллес, дорогая, – прибавила она, – девочкам не подобает так себя вести.
10:15
Потрясение от того, что бабушка назвала его сволочью, побудило Джека встать с дивана. Надо тоже как-нибудь попробовать, но, скорее всего, это приведет только к ору, после которого я зальюсь слезами, а Джек испытает подростковый триумф. Мне не хватает маминой надменности.
Мой мобильный вибрирует. Питер тянется через стол и успевает взять его раньше меня.
– Тебе пишет Джонас. – Он открывает сообщение.
Блин, блин, блин, блин. У меня останавливается сердце.
– Они хотят встретиться на пляже. В одиннадцать. Они возьмут сэндвичи.
Спасибо тебе, Господи.
– У меня неприятное ощущение, что я договорился об этом с Джиной вчера, прежде чем вырубиться, – говорит Питер.
– Мы правда хотим торчать несколько часов на пляже? Я бы лучше повалялась в гамаке.
– Ты слышала, что сказала тебе мать.
Я пытаюсь вырваться, но его рука сжимается сильнее.
– Карл, хватит. Ей же больно, – говорит мама.
– Нужно научить ее, как себя вести.
– Да ладно тебе, – заступается мама. – Ей всего пять лет.
– Не указывай мне.
– Конечно, нет, – отвечает мама успокаивающим тоном.
Он отбрасывает одеяло и принимается натягивать одежду.
– Если бы я хотел возиться с избалованными сопляками, то провел бы время с собственными детьми.
– Что ты делаешь? – Мамин голос звучит напряженно, пронзительно.
– Увидимся в городе. Здесь я не могу расслабиться.
– Карл, пожалуйста!
Дверь за ним захлопывается.
– Не двигайся с места, – говорит мама. – Если я увижу тебя на улице, ты очень пожалеешь.
И выбегает вслед за ним.
Я сажусь на кровать, смотрю, как Анна надевает маску и дыхательную трубку. Она опускается на корточки лицом к берегу, погружает маску в пруд, потом выливает из нее воду и плюет в нее. Пегги за ее спиной заходит все глубже и глубже. С каждым шагом еще несколько сантиметров ее тела скрываются из виду. До меня доносится шум мотора. Я слышу, как мама кричит: ее голос звучит все слабее, пока она бежит по дороге за машиной мистера Дэнси. Я вижу, как скрываются концы рыжих хвостиков Пегги. Над водой остается только ее голова, парящая, бестелесная. А потом только макушка, похожая на спинку черепахи. И наконец только пузырьки на поверхности воды. Я представляю, как рыбки дарят ей свои мягкие поцелуи. Пузырьки исчезают. Я жду, когда Пегги вынырнет. Стучу по стеклу, пытаясь привлечь внимание Анны. Я знаю: она меня слышит, но не утруждается поднять голову. Я снова стучу, сильнее. Анна показывает мне язык и садится на песок, чтобы надеть желтые ласты.
4
10:00
В пепельнице возле Питера уже пять окурков. Еще одна сигарета свисает у него изо рта. Он как ни в чем ни бывало пьет кофе, не вытаскивая ее. Без рук. Как фокусник. Когда он глотает, из его губ вырывается тонкая струйка дыма. Он достает из кармана оранжевую зажигалку, крутит ее в руке, как четки, и, перевернув страницу газеты, слепо тянется за беконом. Если бы можно было курить во сне, он бы это делал. Когда мы только стали встречаться, я постоянно пилила его, умоляя бросить. Но это было все равно что просить курицу взлететь. Видит бог, я хочу спасти ему жизнь, но он единственный, кто в силах это сделать.
Дети развалились на диване, приклеившись к своим экранам, из каждой розетки торчит белая зарядка, грязные тарелки все еще на столе, потрепанный мамин роман сброшен на пол. Бо́льшая часть яичницы и весь бекон уже съедены. Я смотрю, как мама выходит на берег, стряхивая с себя воду. Яркие капли брызжут во все стороны. Мама распускает волосы, выжимает их, потом быстро закручивает снова и закалывает. Берет старое мятно-зеленое полотенце, которое повесила на ветку дерева, и заворачивается в него. Я откусываю тост. В семьдесят три года она все еще красавица.
В то утро, когда Пегги утонула, я стояла почти на том же месте, что и сейчас, глядя, как она исчезает в воде. А потом появилась мама, все еще в неглиже, и, закричав на Анну, с плеском ринулась в пруд, нырнула. И когда выплыла, держала за волосы Пегги. Та вся посинела. Мама выволокла ее на берег за хвостик, стала колотить по груди и вдыхать воздух ей в рот, пока Пегги не исторгла из себя воду, возвращаясь к жизни. В отрочестве мама работала спасательницей на пляже и знала секрет: некоторые утопленники могут восстать из мертвых. Я смотрела. В то время как моя мама изображала Всевышнего. В то время как мистер Дэнси навсегда уезжал из нашей жизни. В то время как Анна тыкала веткой в ноги Пегги, пытаясь ее разбудить.
Теперь я смотрю, как мама подставляет лицо теплому ветру. Ее руки покрыты старческими пятнами. На бедрах и под коленями видны сосудистые звездочки. Она растерянно озирается, потом пожимает плечами, и по этому движению я догадываюсь, что она восклицает: «Ага!» – после чего подбирает с каноэ предписанные ей доктором солнечные очки, которые там оставила. Я уже сотню раз видела эту сцену, но сегодня мама кажется какой-то другой. Постаревшей. И от этого мне становится грустно. В маме есть какая-то константа. Она умеет вывести из себя, но обладает большим чувством собственного достоинства. Иногда она напоминает мне Маргарет Дюмон из фильмов братьев Марксов. И это достоинство не напускное, а естественное. Надо было ее дождаться, прежде чем приступать к еде.
– Не передадите мне тост или вы уже и их все слопали? – говорит мама, заходя на веранду и притягивая к себе кресло.
Питер смотрит на нее из-за газеты.
– Хорошо поплавала, Уоллес?
– Так себе. Опять появилась пузырчатка. Все из-за этих несносных рыбаков. Притаскивают ее на днищах лодок бог весть откуда.
– И тем не менее выглядишь сегодня ослепительно.
– Пф-ф, – фыркает мама, протягивая руку за тостом. – Лесть тебе не поможет. И уж точно не вернет бекон.
– Тогда я пойду и поджарю еще.
– Твой муж сегодня в непривычно хорошем настроении, – обращается мама ко мне.
– И правда, – говорит Питер.
– Ты, наверное, единственный человек в мире, которому поездка в Мемфис пошла на пользу.
– Я тебя обожаю, Уоллес, – смеется Питер.
Я встаю.
– Сделаю еще бекона. И яичницу. Эта остыла.
– Боже, не надо! – восклицает мама. – И испачкаешь еще больше посуды! Там есть хоть одна кастрюля, которую вы не использовали?
– Яичницу или отварить всмятку? – Я уже снова ее ненавижу. – Джек, убери со стола и принеси бабушке джем.
– Мэдди, сходи принеси Уоллес джем, – бубнит Джек, не поднимая глаз. Мама всегда настаивала, чтобы внуки звали ее по имени. «Я не готова становиться бабушкой, – заявила она, когда Джек еще даже не умел говорить. – И уж точно не жди, что я буду с ним сидеть».
Мэдди не обращает на Джека внимания.
– Але, гараж! – Я упираю руки в боки.
– Ты же уже встала, – говорит мне Джек. – Сама и принеси.
Я задерживаю дыхание на десять секунд, чтобы не взорваться. Представляю, что я под водой и разглядываю рыбу сквозь зеленоватую муть. Закрываю глаза. Я Пегги. Я выбираю тишину камышей.
Питер снова закуривает.
– Джек, делай, что тебе говорят. Хватит придуриваться.
– Да, Джек, – соглашается мама. – Ты ведешь себя, как последняя сволочь. Не подобает так себя вести.
1956 год. Гватемала
Бабушка Нанетта переехала в Центральную Америку после того, как ее оставил третий муж. Она наконец развелась с чудовищным Джимом, но не могла выжить в этом мире без поддержки мужчины. Ее спасательным кругом стал Винс Коркоран – миллионер, что в те времена еще кое-что значило. Винс сколотил состояние на импорте и экспорте фруктов и кофе. Он не мог похвастаться внешностью, но был по-настоящему хорошим человеком – великодушным, добрым к детям, страстно влюбленным в их мать. Она вышла за него из-за денег. Ей был невыносим запах у него изо рта, и когда они занимались сексом, с его лба ей на лицо падали крупные капли пота. Ей это казалось омерзительным. Она умирала от стыда за то, что унизилась до замужества с торговцем бананами, но благодаря ему у нее были дом в Грамерси и кабриолет «Роллс-Ройс». Винс развелся с ней, когда прочитал все это в ее дневнике – по крайней мере, такова версия, которую я слышала. Все, что досталось бабушке при разводе, это машина, небольшое месячное содержание и огромная вилла в Гватемале, которую она даже ни разу не видела. Винс выиграл виллу в покер у коллеги несколько лет назад. И вот Нанетте, одинокой женщине, трижды разведенной в тридцатитрехлетнем возрасте, пришлось оставить светскую жизнь Нью-Йорка позади: она продала свои меха, собрала кожаные чемоданы, посадила двенадцатилетнюю Уоллес с десятилетним Остином в «Роллс-Ройс» и укатила в далекую долину на окраине Антигуа, красивого испанского колониального городка, расположенного в тени вулканов.
Каса-Наранхаль[3] оказалась ветхим, заполоненным игуанами поместьем. На его территории раскинулись сады, где росли лаймы, апельсины и авокадо. По весне лавандовым фейерверком распускалась жакаранда. Гроздья бананов тяжело висели на дребезжащих ветках. В сезон дождей вода в реке поднималась и выходила из берегов. Поместье было огорожено стеной, оберегающей от любопытных взглядов местных крестьян. Старый беззубый дон Эзекиль охранял массивные деревянные ворота. Обычно он сидел в тени глинобитной хижины и ел бобы с лезвия ножа. Мама любила сидеть рядом с ним на твердом земляном полу и смотреть, как он ест.
К поместью прилагались небольшой штат прислуги, повариха и три лошади, которые свободно разгуливали по территории. Красивый темноволосый садовник, весь в белом, собирал на завтрак мангостаны, прогонял с лужаек броненосцев и выуживал толстых червей из мутного бассейна. Бабушка все дни проводила, запершись в спальне, преисполненная ужаса перед незнакомым миром, который спас ее, неспособная поговорить ни с кем, кроме своих детей. Ее спальня располагалась на верхнем этаже восьмиугольной башенки, увитой бугенвиллией. А прямо под ней находилась парадная гостиная с высоким потолком и массивными дверями, из которых открывался прекрасный вид. Днем присутствие матери в жизни детей заключалось лишь в звуке ее шагов по плиточному полу над их головами.
Колоннада соединяла гостиную с кухней, где кухарка каждое утро готовила начинку для тортилий и сальсу из зеленых томатов. Между колон висели позолоченные клетки с пестрыми попугаями. Уоллес с Остином ели одни за длинным обеденным столом и кормили птиц кусочками своих жареных бананов, а попугаи болтали с ними по-испански. Мама всегда утверждала, что именно так она и выучила этот язык. Ее первыми словами были: «Huevos revueltos? Huevos revueltos?»[4]
Три месяца дети не ходили в школу. Бабушка Нанетта понятия не имела, как это организовать. (Мама обожает рассказывать мне эту историю, когда я переживаю за образование своих детей. «Не будь такой узколобой, Элла, – говорит она. – Тебе это не идет. Оставь правила для заурядных людей». Позиция, основанная преимущественно на том, что она сама с трудом умеет считать, о чем мне нравится ей напоминать).
Остин боялся выходить за пределы поместья, но мама часто гуляла в одиночестве со старым фотоаппаратом, который ей подарил отец, – фотографировала белых быков в пустых полях, раздувшихся от голода диких лошадей в руслах высохших рек, прячущихся в тени поленницы скорпионов, брата, попивающего лимонад у бассейна. Ее любимым местом было кладбище за пределами деревни. Ей нравились запертые Мадонны, душистые охапки цветов, которые приносили местные, надгробные памятники, покрытые розовой штукатуркой и похожие на игрушечные соборы, разноцветные склепы, увешанные бумажными цветами: оранжевые, бирюзовые, лимонно-желтые – это зависело от любимого цвета покойного. Она приходила на кладбище почитать, свернувшись в тени надгробия, чувствуя умиротворяющее воздействие мертвых душ.
После обеда мама обычно садилась на любимую лошадь и ехала через долину, а потом вверх по крутому холму в Антигуа. Там она привязывала лошадь к столбу и гуляла по мощеным улочкам, осматривала руины старинных церквей и монастырей, разрушенных землетрясениями, все еще разбросанные по городу. Ей нравились крошечные талисманы, которые продавали старухи на главной площади, в виде отрубленных рук и ног, глаз, легких, птиц, сердец, которые вешались на серебряные цепочки. А под конец она заходила в собор и зажигала свечку, ни о чем не молясь.
Как-то вечером, когда она спускалась обратно в долину по крутой тропе, сужавшейся между двух валунов, дорогу ей преградил вышедший из-за камней мужчина. Он схватил поводья ее лошади и велел ей слезать. Положил руку на мачете, потер свой пах. Мама сидела, онемев от страха. Хватит, подумала она. И, ударив лошадь пяткой в бок, понеслась прямо на незнакомца. По ее словам, она до сих пор помнит, как хрустнула его нога и как хлюпнуло копыто в животе. Тем вечером, пока они ужинали, она рассказала матери за супом из индейки о том, что сделала.
– Надеюсь, ты его убила, – сказала Нанетта, макая в суп тортилью. – Но Уоллес, дорогая, – прибавила она, – девочкам не подобает так себя вести.
10:15
Потрясение от того, что бабушка назвала его сволочью, побудило Джека встать с дивана. Надо тоже как-нибудь попробовать, но, скорее всего, это приведет только к ору, после которого я зальюсь слезами, а Джек испытает подростковый триумф. Мне не хватает маминой надменности.
Мой мобильный вибрирует. Питер тянется через стол и успевает взять его раньше меня.
– Тебе пишет Джонас. – Он открывает сообщение.
Блин, блин, блин, блин. У меня останавливается сердце.
– Они хотят встретиться на пляже. В одиннадцать. Они возьмут сэндвичи.
Спасибо тебе, Господи.
– У меня неприятное ощущение, что я договорился об этом с Джиной вчера, прежде чем вырубиться, – говорит Питер.
– Мы правда хотим торчать несколько часов на пляже? Я бы лучше повалялась в гамаке.